Текст книги "Из жизни авантюриста. Эмиссар (сборник)"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Между тем дома не хватало денег и профессор втихаря должен был заложить золотые часы. Разве он мог оставить несчастного? Стыдно ему было попрошайничать.
Первого дня спасённый лежал, зачитываясь Шекспиром, курил сигары и сигареты, спал и свистел. Профессор заставал его потом за разными занятиями. Целыми часами присматривался к воробьям, отправляющим сеймики на крыше напротив. Потом ходил по покою, толкаясь о стены, то снова сидел на стуле сгорбленный со свешенными руками и головой… книжку долго не мог читать – нормальный разговор вести не умел. Смеялся над самыми грустными вещами, а грустил над самыми весёлыми… временами это походило на безумие.
Дав ему так хорошо выспаться и думая, что наконец можно будет поговорить с ним более серьёзно, третьего дня вечером с сильным решением узнать что-нибудь определённое, профессор Куделка вошёл в комнатку на третьем этаже. Было в ней именно столько стульев, сколько их требовала конференция. По правде говоря, на одном из них стояла миска с водой, но ту достойный Куделка упрятал и сел у столика напротив своего пациента.
– Дорогой пане Мурминский, – произнёс он, – мы должны искренне от сердца к сердцу поговорить. Дай мне ладонь с таким чувством, с каким я тебе её подаю, и не таись от меня.
Мурминский пожал плечами.
– Не имею секретов, – сказал он, – а если бы имел, не колебался бы вам поверить… О чём речь?
– Каково твоё положение здесь? – спросил Куделка.
– Моё положение? – повторил Теодор. – Моё положение было такое, что должно было перемениться в повешение. Этого достаточно сказать.
– Но… это общие фразы, – начал Куделка, – идём к подробностям. Говорил ты с президентом?
– Я? С этим человеком? С моим врагом? – крикнул, вскакивая, Мурминский. – Я – с ним!
– Но помедленней, помедленней, не запаляйся. Прибыв сюда теперь, – говорил старик, – ты имел с ним какие-нибудь отношения? Ты виделся с ним? Он знал о тебе?
– Нет, – сказал хмуро Теодор. – Нет, слушай, пан… Выгнали меня отсюда… выгнали… Самая лучшая и святая из женщин была вынуждена из-за них выслать меня отсюда. Я шлялся как одержимый по свету… Шалея, потому что меня удручала тоска по ней… по краю, по всему, что тут оставил…
На отголосок войны я полетел биться – получил раны и вызов… Я должен был скрываться и убегать снова…
В минуты, когда она умирала… я ничего не знал, прибыл слишком поздно, знаю, что она обо мне забыть не могла… а, однако, должна была. Я застал могилу, а у могилы того, что некогда назывался братом, а был неприятелем. Я застал пустоту – чужие лица, людей, что меня боялись, или меня забыли… бедность сломала… я должен был скрываться… горе стиснуло сердце, стиснуло и в минуты отчаяния… я хотел завершить жизнь… Вы совершили, дорогой профессор, быть может, преступление, думая, что выполняете долг…
– Всё-таки отец ваш… где он? – прервал Куделка.
– Отец мой жил в Италии на маленькую пенсию, которую ему посылали… я искал его там – он мог удержать меня при жизни, потому что я был ему нужен. Я пошёл пешком искать его – не нашёл.
Из того уголка, который на протяжении стольких лет он занимал в Риме на маленькой улочке Delie Viotegne oscure, он выехал одного дня, забрав свои книжки и узелки, неизвестно куда. Умер где-нибудь, может, в дороге или попал в больницу.
Куделка заломил руки и сжал, стараясь скрыть сомнение, какое его охватило.
– Допустим, – сказал он, – что тут ты показался и был узнан… Если всё-таки родился в этой стране… никто бы тебе жить не запретил.
Мурминский пожал плечами.
– Но я не знаю даже, местный ли я по закону или чужой, – воскликнул он, смеясь, – я никаких бумаг не имею, потому что остатки их сжёг под дубом – я бродяга… сделает со мной, кто что хочет… первым – президент, который будет безжалостным… и покроет это плащом почтения к имени своей матери…
– У тебя были всё-таки прежние товарищи и приятели? – сказал Куделка.
– Товарищей было много, о приятелях так уж говорить не могу, – отозвался Мурминский. – Мой дорогой профессор, это наихудшая вещь, что ты впал со мной в бедность… а я уже не знаю, соберусь ли в другой раз повеситься.
Куделка встал как бы вдохновлённый.
– Э! Что же ты снова плетёшь, пане Теодор, – воскликнул он, – что из тебя за мужчина! Ни волю использовать, ни разум, который тебе Господь Бог дал, на своё добро обратить не умеешь… восхищаешься поэзией Шекспира… а справиться в самом простом случае не можешь. Умереть, отравиться, повеситься – наиглупейшая вещь, не больше это, видимо, отваги стоит, как прыгнуть в холод в воду… но человек создан для жизни, не для штук с верёвкой и пистолетами…
Мурминский посмотрел на него.
– Ты прав, профессор, ты только пополнил анахронизм, ты говоришь это человеку, который волю как пружину растянул и – она лопнула…
– Тогда вели поставить себе новую, – отозвался Куделка. – Советуемся и работаем – разговоры ни к чему не приведут. Человек не живёт вздохами.
– Но умереть может…
– Не пора! К чёрту! – сказал разгорячённый Куделка. – Ты создан для того, чтобы страдать и работать… а нет, тогда трус и бездельник.
Мурминский остановился, молчащий.
– У меня тут есть знакомые и приятели… что-то могу. Мы сделаем тебе метрику и свидетельство о рождении, затем, право пребывания, дальше, смело, с поднятой головой нужно взяться за работу. Придёт преследование, ну что же, будем обороняться – следует начать новую жизнь.
Мурминский по-прежнему смотрел на профессора… Из его глаз потекли слёзы, он вытянул руку.
– Ты – героичен, мой профессор, но я, – я слаб…
– Ты имеешь молодость, имеешь всё. Ещё раз слово, что на жизнь не покусишься…
– Уж я бы и на это сил не имел, – отозвался, подавая руку, Мурминский.
Профессор встал и прошёлся по покою.
– Завтра берусь в самом деле за работу, – отозвался он, – где ваша метрика? Я родился за границей… если не ошибаюсь, во Флоренции.
Куделка схватился за голову.
– Сядьте же здесь, напишем во Флоренцию.
Действительно, трудности множились, но старик, несмотря на свой возраст, имел железную волю. Не говоря ничего, он на следующий день решил пойти со своим протеже к высшим властям страны. На челе их стоял тогда немолодой человек, который в свободные минуты развлекался библиоманией. Это, наверное, и завязало отношения между ним и Куделкой. Тайный советник очень уважал профессора, в библиотечке которого не раз гостил и восхищался старыми немецкими изданиями.
Куделка всю надежду возложил на него… Нужно было понемногу исповедаться… но, веря во врождённую честность всех, кто любит книги (так утверждал профессор), был уверен, что тайный советник его не предаст.
Тогда снова на следующий день нужно было надевать тот гранатовый фрак. Для приобретения милости высокого урядника нёс профессор под мышкой очень красивый экземпляр Navis stultorum Брандта, с теми интересными гравюрами на дереве, которые также этой сатире добавляют цену.
Он знал, что библиоман не имел этого издания, что жаждал его, а Куделке как раз удалось достать второй экземпляр, который нёс в жертву. Не очень это было красиво – нести так на искушение тайному советнику и хотеть его подкупить этой редкостью, но Куделка, в простоте духа… как-то сам перед собой оправдывался.
Час был выбран предобеденный, когда тайный советник, завершив свои официальные занятия, возвращался домой и на лоне семьи часто забывал грязную работу, в которой, jussu superiori, должен был мочить руки. Человек был постаревший на службе и бюрократом от стоп до головы, вежливый, любезный, улыбчивый, холодный и формалист. Бледное побритое лицо, потянутое пергаментом, уже достаточно уставшее от жизни, имело то выражение, что не говорит, улыбку – что не смеётся, блеск глаз – что выдаёт только то, что видеть им разрешено. Семью печатями был тайный советник. В обществе милейший на свете человек, достаточно учёный, остроумный, оживлённый, в бюро – сфинкс или машина, отлично производящая то, что на неё накрутили.
Когда профессор с Брандтом под мышкой, оправленным в пергамент, вошёл в салон, застал тайного советника, держащего на коленях младшую доченьку и глядящего на неё с нежностью старого отца к самому любимому ребёнку.
Увидев Куделку, советник поцеловал и отпустил девочку, а сам, почти не приветствуя, выхватил у него из под мышки книжку. Побежал с ней к окну, всматриваясь через лупу.
– Это не твой экземпляр, – воскликнул он, – я помню, на твоём есть печать монастыря в Хилдешейм, – значит, на продажу?
– Нет, пане советник, ты позволишь, чтобы я его тебе преподнёс в подарок?
– А! Нет! Нет! Это не может быть…
– Может быть, – ответил Куделка, – а нет, тогда сожгу его.
Начали тогда торговаться.
– Но ты не думай, – добавил профессор, – чтобы я давал его тебе даром – я требую ответной услуги.
– От меня?
– Да. Мы должны об этом поговорить наедине… полчаса.
Советник поглядел на часы.
– Даю тебе три четверти, пойдём в мой кабинет.
Неся с собой книжку, советник вошёл в соседний покой, в красивых палисандровых шкафах которого у него была отличная библиотечка белых ворон. Посадил профессора в кресло.
– Сперва позволь, пане советник, – сказал Куделка, – заметить, что я имею дело с частной особой… не с урядником. Если ты, как частная особа посчитаешь, что моё дело может быть доверено некоему тайному советнику, тогда его доверим, если нет, сохранишь мою тайну.
На эти слова, искоса поглядев на тот экземпляр Брандта, который лежал ещё на бюро, советник принял на лице серьёзное и задумчивое выражение.
Он взвешивал, позволял ли ему его нестераемый характер урядника входить в такой компромисс.
– В этом нет ничего политического? – спросил он.
– Если зацепим то, что вы называете политическим, то, пожалуй, издалека и искоса.
– Говори, – отозвался советник.
Профессор начал ab ovo[5]5
С начала (лат.)
[Закрыть] историю Тодзия Мурминского, который его интересовал, как его ученик, хотел рассказать о его воспитании в доме президентши, когда советник с хладнокровием взял его за руку.
– Подожди, – сказал он, – я всё это знаю… этого мне говорить не требуется. Добавлю только, о чём ты, может, неосведомлён, что президентша вышла замуж за бывшего гувернёра своего Мурминского и что этот Теодор был её сыном…
– Я об этом догадался, – сказал профессор, – но доказательства?
– Доказательства на это где-то должны находиться, – добавил советник, – ежели их фамилия не исчезла. Гордая семья не хотела слышать об этом замужестве. Грозили ей опекой, молили, прощали… они должны были скрывать брак.
– И кажется, что так дотянув до последней болезни, – говорил профессор, – когда ей совесть не позволяла бросить собственного ребёнка без имени и опеки, вызвала ксендза Заклику, дабы ему поверить своё завещание. Ксендз Заклика не сумел найти Мурминского… и вот он умер а с бумагами, ему доверенными, неизвестно, что станет.
– Лежат на них судебные печати, – сказал спокойно советник, – если есть, то найдутся…
Только тут, распалив дело, достойный Куделка перешёл к самой волнующей стороне своих откровений… к особе Тодзия. Не признался, что держал его у себя на третьем этаже, дал только понять, что о нём знал, и хотел его привести.
– Скажи, пан, грозит ли ему здесь какая-нибудь опасность?
Советник задумался, но, видно, память свою счёл недостаточной, достал ключ, который носил с часами, отворил бюро, нашёл книжку, на форзаце которой сияла золотая буква М, и погрузился в поиски названной фамилии.
Профессор, глядя на него, рад бы что-нибудь вычитать сперва из лица, но её бледный и сморщенный пергамент не выдавал тайны. Советник, спрятав книжку, вернулся к ожидающему Куделке – с лицом немного нахмуренным.
– Собственно, – сказал он медленно, – мы не имеем законных доказательств, чтобы этот парень к чему-нибудь принадлежал, что бы его делало подозрительным – но мы имеем моральное убеждение… что он не вполне чист. Мы можем его терпеть… пока, пока что-то не найдётся… Но, – добавил он тише, – я должен тебе доверительно поведать, у него тут неприятель в значительном человеке, имеющим влияние и превосходство.
– Мы не сумеем противостоять?
Советник поднял брови, начал пальцами барабанить по бюро и – ничего не отвечал…
– Как ты думаешь? – настаивал Куделка.
– Думаю, что будет трудно… трудно… Но нет, невозможно.
Советник поправил волосы и посмотрел на часы. Это движение испугало профессора.
– Ещё десять минут, – воскликнул он, хватая за руку советника. – Я видел, как ты нянчил ребёнка, ты – отец… имеешь сердце.
– Я урядник и имею обязанности, – отпарировал довольно холодно советник, беря Брандта и отдавая его Куделке, который его быстрым движением бросил на бюро.
– Я взываю к человеку, который имеет сердце, послушай, пан, мой рассказ.
Не обращая ни на что внимания, с горячим чувством, профессор описал свою ботаническую экспедицию, свою встречу, спасение несчастного от петли… и вытянул к советнику умоляюще обе руки.
Тот сидел застывший…
За довольно долгий отрезок времени он не дал никакого ответа. Ещё раз пошёл к бюро и к литере М, долго в ней читал. Сложил фолиант, закрыл и сказал, подавая руку профессору:
– Попробуем… но ты, пан, отвечаешь мне за него, чтобы какой авантюры не совершил. Человек, что посягает на себя, может легко, не имея что терять, покуситься на чужую жизнь.
– А! Нет, нет! – воскликнул живо профессор. – Ручаюсь.
– Закроем глаза и уши, но издалека будем смотреть и прислушиваться.
В эти минуты вошла самая младшая дочка пана советника, объявляя, что подали к столу; урядник встал, вежливо приглашая старичка, но тот, отказавшись, как можно быстрей пошёл домой.
* * *
Майор Заклика был солдатом с 1831 года. Уже в 1832 году часы его жизни остановились и уже дальше не двигались. Жил воспоминаниями пережитой кампании – ходил в мундире, в старомодной чёрной чамаре с крестом virtuti militari, платок завязывал высоко на душке, с огромной фантазией, бакенбарды имел подбритые и полумесяцем, усики – подкрученные вверх, держался просто и, хоть поседевший и с ревматизмом, хоть осевший на деревне, сохранил солдатскую физиономию, физиономию своей эпохи, так, что в нём каждый мог узнать подчинённого генерала Скжинецкого.
В обществе также, когда хотел развлечь людей, не умел говорить ни о чём другом, только историю своего полка и о капрале, называемом Бабочкой, который в его глазах и с ним в компании чудеса вытворял.
Повествование, переплетённое французишной, майор с трубкой и рюмочкой вина продолжал до такого позднего часа, что его трудно было уложить спать, когда однажды в него пускался. На деревне он хозяйничал по-солдатски, по приказу, и шла его служба отлично – но стал неслыханным скрягой и, хотя взаправду не видел для кого и зачем так фанатично собирал, имел славу безжалостного скупердяя.
С ксендзем-прелатом они виделись едва раз в несколько лет. Приглашённый Заклика всегда отговаривался стоимостью путешествия и оставлением хозяйства. Наконец, заскучав по старшему пану брату, ибо его любил, третьим классом, с одной старой торбой, шитой верёвками, на которой стояла поблёкшая надпись: Souvenir, являлся в дом каноника. Поговорив тут несколько дней о старых деяниях, возвращался снова в свою усадебку и загоны.
Когда майор получил письмо от ксендза Стружки с новостью о смерти брата, расплакался как бобр… Хотел спешить на похороны, рассчитал, однако, что это было невозможно, отписал, что как только устроится (должен был ещё лён досеять), тут же прибудет. Как-то через неделю после похорон появился майор с торбой и бархатной тканью у пуговицы, имея надежду, что тут где-нибудь найдёт бесплатное помещение. Первый покой прелата, не опечатанный, служил ему ночлегом, проболтали короткую весеннюю ночь с Павлом. Майор, оплакав брата, хотел как можно скорей избавиться от формальностей этого наследства, от которого не много ожидал.
– Пусть ему там Бог не помнит, – сказал он Павлу, – честнейший человек был, но мот. Грош у него никогда не задерживался… первому лучшему убогому отдавал. Не великие там вещи, должно быть.
На следующее утро майор ещё перед маленьким зеркальцем седые усы чернил, когда прибежал Павел, объявляя ему посещение президента. Каким образом он узнал о приезде, было тайной, но в девять часов же появился. Майор набросил на себя чамарку и с великими знаками уважения принял достойного гостя.
– Простите мне, пан майор благодетель, – отозвался президент, – что, хоть не знакомый, вам навязываюсь. Случайно узнав о вашем прибытии, я не мог себя перебороть, чтобы не излить на ваше лоно… горе над потерей, которую мы понесли. Прелат был для нас больше чем другом.
В течении четверти часа потом взаимный обмен любезностями и некролог умершему занимал обоих панов. Майор не очень присматривался к президенту, потому что он его не много интересовал, зато президент изучал глазами, вслушивался в слова, старался точно узнать человека и его слабости. Наконец пришло к делу – президент, обеспокоенный заботой, объявил, что его сюда привело маленькое дельце, что, касающиеся семьи бумаги, вероятно, должны были находиться среди оставшихся после прелата.
Майор не видел в том ничего плохого и опасного, чтобы тут же обещать, что они будут выданы по требованию. Получив это обещание, президент объявил, что официальное снятие печатей он может ускорить и что рад бы сам, чтобы это как можно быстрей произошло.
Только тут майор, несмотря на великое уважение к президенту, видя его таким настаивающим, немного задумался, немного это ему как-то показалось подозрительным, и отделался общими фразами… ручаясь, что после просмотра бумаг, те, которые окажутся принадлежащими семье президента… очень охотно ей вернёт.
Прибывший, видно, ожидал чего-то иного, не смел уже, однако, настаивать, рассчитал, что будет знать о часе распечатывания и врасплох появится. В суде он имел людей, преданных ему. Таким образом, в этой временной надежде он попрощался с майором.
Заклика как раз провожал его до лестницы, когда живо прибежал Стружка. С того, что ему доверил прелат, он легко мог догадаться, о каком депозите шла речь. Беспокойство президента укрепило его предположение. Едва за ним закрылась дверь, когда он в свою очередь потянул за собой майора.
На комоде в первом покое стояло старое распятие… Стружка, закрыв дверь, подошёл, молчащий, к нему и взял его в руки.
– Пане майор, – отозвался он, – я был другом умершего, я капеллан, можете поверить моему слову и торжественно на этом кресте клянусь, что то, что вам скажу, есть чистая правда.
– Но, ради живого Бога, sacre nom, – отозвался майор, – я вам верю и без этого всего, о чём речь?
– Спросите, дорогой майор, Павла для ещё лучшего доказательства. В канун смерти покойник велел меня срочно призвать к себе. Я нашёл его вот в этом кресле чрезвычайно оживлённым и раздражённым… велел мне закрыть дверь и поверил мне, что некоторая особа, женщина… фамилии не назвал, но о ней из других обстоятельств догадаться легко, доверила ему бумаги и деньги в депозит с тем, чтобы передать особе, которой он найти не мог. Заклинал меня, чтобы я принял эти бумаги, зная себя, я не взялся – я слишком рассеянный. Я должен был ему на следующий день найти человека… Но ночью прелат умер…
Майор слушал с великим вниманием.
– Мой благодетель, как только что-нибудь найдётся, что мне не принадлежит… то себе забирайте… я не против…
– Так, но не просил ли о том же самом президент?
Майор покрутил усы.
– Разве это в какой-нибудь связи?
Ксендз Стружка начал ему что-то шептать на ухо.
– Если не ошибаюсь, а доказать это будет легко, речь тут идёт о судьбе сироты… о доказательствах рождения, президент, может бы, хотел их уничтожить, потому что говорит о том, что мать могла не быть адекватный.
– Сложность ей-богу! – крикнул майор. – Выше моей головы и разума… Советуйте мне, каноник, что предпринять…
– Пусть тебе диктует собственное сердце, – ответил Стружка, – у меня только моё слово – никаких прав, никаких доказательств. Прошу вас только, не свитка президенту, без сурового рассмотрения при свидетелях и когда я положу veto.
– Согласен! Согласен! – сказал майор. – Только, чтобы эта каша как можно быстрей закончилась… Я солдат… этих штук не понимаю… направо, налево, секи, руби, коли… а это… лисьи дороги, которыми я не хожу и легко бы заблудился. Следи, господин, сам.
– Только себе набрал проблем…
Остановились на том, что при разборе бумаг и, как делегат духовный, и как друг умершего, должен был находиться ксендз Стружка. Майор дал слово…
Всё это вместе сильно ему докучало. Майор как раз после очень скромного обеда, принесённого от Кукевича, вытирал усы и собирался закурить трубку, когда явился президент с судебными урядниками. Ксендза Стружки не было.
Майор просил всех садиться.
– С позволения панов благодетелей, – сказал он, – поскольку здесь могут быть бумаги, принадлежащие духовенству, а я там вообще о том не знаю, я попросил для помощи ксендза-каноника и пошлю за ним.
– Это напрасно, – отозвался кисло президент, – не обязательно занимать почтенного каноника, который имеет другие дела… я бы с охотой ему служил.
– Но прошу, пан президент, ради духовенства, пусть будет, – сказал майор.
Молчащий президент посмотрел на Заклику и сел, видимо, задетый. Не хотел, однако, показать этого по себе. Послали за ксендзем Стружкой, который прибежал с обычной поспешностью. Он поздоровался с президентом гораздо нежней, чем можно было бы ожидать, по крайней мере со стороны достойного пана. Когда все были в сборе и готовности, приступили к размалыванию печати и открытию двери. В двух комнатках прелата всё было также разбросано, как в минуты, когда вынесли тело.
Павел, служащий проводником, показал бюро, принёс шкатулку, которая стояла под кроватью, и указал на шкаф, закрытый на ключ.
С неизмерным любопытством отворили сперва шкатулку, которая казалась наиболее важной. Нашли в ней служебные бумаги, начиная от метрики, свидетельствующие о деятельности покойного на протяжении долгой жизни, много писем от разных особ, очень старательно разделённых и завязанных верёвками, а в укрытии – двести червонных злотых с такой старой датой, что больше полувека лежали незатронутые. Был это запас на чёрную годину, которая, счастьем, не пришла.
Перетрясённая и рассмотренная со всех сторон шкатулка ничего больше не дала.
В бюро было много пустых полок, в других – знаки достоинства, цепочки, ордена, перстни, немного старых монет, несколько печатей, много безделушек, немного бумаги, в нижних полках – парадное бельё, присыпанное лавандой… нигде никакого депозита… ни следа каких-либо бумаг.
Среди молчания, прерываемого обрывками фраз, с великой заботой шли дальше, изучая даже сервант, скатерти, рубашки… чтобы ни одного закутка не пропустить.
Тот комод, просмотренный аж до последней полки, обманул ожидания.
Оставался шкаф с большим замком, ключ от которого торчал в замке; однако же, после открытия его настежь… нашли в ней сверху донизу напиханные, набитые, присыпанные пылью, книжки.
Ксендз Стружка, видя, что до сих пор попытки отыскать бумаги были напрасны, принялся просматривать книги, и две полки, также полные бревиариев и канционалов. Помогал ему в этом Павел. Думали, что тут может скрываться какой-нибудь свиток и фасцикул. Напрасно, однако, выбросили бедные книжки… не было ничего. Президент, майор, ксендз Стружка оглядели покой, начали допрашивать Павла… старик только негодовал, слыша о бумагах.
– Что за бумаги? Какие должны быть бумаги? Где? Их всё-таки была полна шкатулка. Прелат не был также бумажный человек, а в последние годы читал только то, что в бревиарии, потому что его на память знал. Как бывало придёт письмо, что редко случалось, то посылает к клирику, чтобы он ему читал, потому что уже и очки не помогали.
Президент начал прохаживаться по покою, заложив руки под полы. В стене был шкафчик. Открыли его… в нём стояло немного стекла и фарфора. В столиках полно календарей, на полках снова книжки.
Перетрясли так оба покоя, а президент нехотя заглянул даже под подушку – не нашлось уже ничего больше. Поскольку пан майор, который было двести червонных злотых уже спрятал в карман, был единственным наследником, отдали ему для распоряжения убогое наследство – пять тысяч долга, то золото и немного книг… были всем наследством.
– Я и этого не ожидал, – сказал майор.
Президент стоял молчащий и смешанный. Ему подобало уйти, а боялся ещё… Наступал вечер, когда, наконец, он попрощался с паном майором и с кислой миной, потеряв весь день, вернулся разочарованный.
Ещё хуже было с ксендзем Стружкой, который с уверенностью знал о депозите, а доискаться его не мог. Майор объявил, что движимость, как человек небогатый, он должен продать…
Когда все вышли, каноник остался с ним один. Бедный стонал.
– А! Боже мой! Боже! – воскликнул он, ломая руки. – Когда кто, как я, слышал из тех достойных уст старца с тревогой смерти произнесённые слова: «Возьми, возьми эту тяжесть от меня, чтобы мне бременем не лежала на душе!» – а потом собственную ошибку хочет исправить и ищет, ищет напрасно, хочется плакать кровавыми слезами. Я скажу вам, пан майор, этот депозит тут должен быть, он тут есть!
– А, ну очень верится – но где? Где? Мы всё обыскали…
Павел стоял также грустный вдалеке у порога.
– Уж прошу вас, – отозвался он, – никто не знал лучше обычаев и привычек ксендза-прелата, как я, потому что он от меня никаких тайн не имел. Расходные деньги он клал в бюро, шкатулку лет шесть, может, никогда не доставал. В последнее время мало что и брал.
– А не припомнишь, – подхватил Стружка, – той ночи, когда его, больного уже, вызвали к президентше и когда потом вернулся, не привёз ли что с собой? Где спрятал?
Павел задумался.
– Как сегодня помню, – ответил он, – великая была беда с тем путешествием. Ездил с ним ксендз Лацкий, который вёз святое причастие и масло. Мы должны были прелата в карету вдвоём сажать и то ещё стонал. Он провёл там весь день, назавтра уже добрым сумраком вернулся… Подождите, господа… Ага! Когда заехал экипаж, я сбежал вниз… мы ввели его страшно ослабленного по лестнице. Он отдохнул у порога, потом в первом покое… потом вошёл вот сюда… опёрся на столик…
А! Подождите, господа! Да! Да! Достал, правда, из одежды приличную стопку запечатанных бумаг и положил вот сюда – на столик. Я посадил его в кресло. Он велел приготовить ему чай… уже никаких бумаг не было, тогда я бы запомнил. В шкатулку их не прятал, потому что сам даже достать бы её не мог, в бюро также нет, потому что ключ от бюро оставил мне на случай, если бы там дольше должен был пробыть, чтобы достал оттуда бумаги и прислал.
– Но тут никакого больше тайника нет! – воскликнул немного вышедший из терпения майор. – Что бы стало с бумагами!
Павел пожал плечами, раскрыл руки и сказал почти гневно:
– Уж всё же я их не забрал!
– А никому это в голову не придёт, – усмехнулся Стружка, – когда-нибудь это найдётся, может, через сто лет, когда уже ни к чему не пригодится.
Майор закурил трубку.
– Мой каноник, – сказал он, держа его за руку, – помогите мне избавиться от этой движимости, я хотел бы домой вернуться. Что мы с этим сделаем? Продать бы это скопом… или что? А нет, то хоть продать с аукциона. На память себе сохраню драгоценности. Из книжек – только один бревиарий, на котором молился покойник… остальное продайте, прошу. Не буду дорожить… лишь бы сколько-нибудь грошей приплыло, чтобы стоимость похорон оплатить.
– Об этом уже завтра подумаем, – сказал ксендз Стружка, – не великие это вещи и не трудные.
– А пан Павел, если моего деревенского крупника не боится, прошу со мной в Карчовку… будем вместе лучшие времена вспоминать.
Павел до ног ему поклонился.
– Не презираю я милость пана майора, но человек к этому костёлу и к этим камням прирос… трудно на старость оторваться. Пусть бы тут уж и кости положил, – вздохнул старик и вытер слёзы.
* * *
Спустя несколько недель после описанных событий снова был вечер у президента, а так как там всегда гостей хватало, и в этот день салон в восемь часов наполнился. Согласно неизменной формулы, хозяйка всегда сидела на том же месте, хотя имела другое платье и не менее аппетитное; хозяин стоял посередине покоя, чтобы быть готовым к приветствию гостей. Были это по большей части старые знакомые и приятели; в кругу дам, одетая в чёрное, сидела задумчивая пани докторова, равнодушная и кажущаяся не придающей большого значения тому, что делалось вокруг неё. Иногда только она украдкой поглядывала то на хозяина, то на хозяйку и исподлобья следила за выражением их лиц. Для менее знакомых не потеряли они в этот день ни обычного покоя, ни благодарности, улыбались холодно и вежливо, не давая друг другу заглянуть в глубину души. Только опытное око старой знакомой могло заметить в президенте некоторое нетерпение, которое выдавалось невольными движениями и блеском глаз, полных гнева, а в президентше – повышенной гордостью и напущенным величием, напоминающим праведный гнев той птицы, которая, чем больше гневается, тем шире распускает крылья. Что-то было в воздухе такого, о чём говорить не позволяло приличие и что обременяло камнем. Говорили о вещах нейтральных и в способах их разбора чувствовалась пылкость, кое-где выдаваемая, которая теперь проходит во всё, чего коснулась. Вечер проходил согласно программе, сперва один разговор около канапе и овального стола в кругу президентши, другой – в окружении президента среди салона. Потом подали чай, для которого все сели, где кто мог, наконец, в другом салоне – немного музыки, а для играющих – два столика виста. Президент не был большим поклонником виста, играл только в чужих домах, потому что это освобождало его иногда от обременительного разговора – у себя дома, как хозяин, не садился никогда, прохаживался и развлекал тех, которые не играли, либо притворялся, что слушает музыку, которой не любил, не понимал.
В минуты, когда всё сложилось согласно надлежащему порядку, а президент с руками, засунутыми под фрак, беспокойно-задумчивый, прохаживался по салону, докторова, которая также не заняла места, медленно и якобы случайно приблизилась к нему. Очень любезный с ней, президент, однако, не мог утаить того, что её не любил – а чем менее любил, тем паче старался показывать себя более любезным.
– Пани, вижу, вы, как и я, не очень музыкальны? – спросил он, останавливаясь.
– Напротив, я люблю музыку, но когда расположена к её слушанию, что мне не всегда выдаётся, – сказала докторова.
– Она мне не доставляет удовольствия, а жестоко действует на нервы, – отозвался президент, – раздражает.
Поглядели друг на друга молча. Действительно, хозяин с трудом подавил явное нетерпение.
– Лето в нашем городке нестерпимо, – добавил он, – я предлагал Джульетте куда-нибудь нам с ней однажды поехать развлечься… на берег Рейна… в Италию… куда-нибудь.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?