Электронная библиотека » Юзеф Крашевский » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 2 ноября 2017, 13:00


Автор книги: Юзеф Крашевский


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Он видел уже в этом больном важного государственного преступника, скрывающегося от мести закона, видел заговор, вкрадывающийся под шерстяные одеяла лож и подкупающий это спокойное обиталище нужды, на котором он тучнел и пасся так удобно. Вид этого бледного лица пугал, поглядев на номер 136, он нашёл его полным следов самых чёрных преступлений. Цвет, морщинки на лице, впалые уста, всё обозначало опасного преступника, который хотел замутить общественный покой, а что хуже всего, лишить его хлеба.

Перенести больного не мог, однако, proprio motu[6]6
  По собственному почину (лат.)


[Закрыть]
, без сестры Хиларии. Та как раз сидела недалеко от ложа.

Эконом кивнул ей и попросил её в аптечку.

– Это, должно быть, очень больной человек! – сказал он, указывая пальцем на залу.

– Который?

– А тот 136?

– Действительно, очень бедный… старый…

– Ему в этой зале среди наших больных не очень хорошо должно быть…

Сестра поглядела, удивлённая, поскольку забота не была в обычаях эконома.

– Я думаю, что теперь, когда больные отдельных покоев не имеют, то ему смело можно бы дать один…

– Но они оплачиваются…

– А когда пустые стоят…

– Предписания не позволяют.

– Мне… мне… – задохнулся эконом, – мне этого беднягу жаль, со вчерашнего дня, когда его привезли, думаю о том…

Сестра поглядела на него; он сделал набожную минку.

– Очень, – сказал он, вздыхая, – покойного отца мне напоминает…

Всё объяснилось таким образом. Сестра имела сострадание к такому достойному чувству.

– Уж если бы мне и заплатить пришлось, – добавил неспокойно эконом, – прошу его перенести под номер 15. Дверь недалеко от меня, буду заглядывать…

Расчувствовавшаяся сестра Хилария пожала его руку.

– А, раз так, – воскликнула она, – это хорошо, очень хорошо! Мы спросим только доктора, позволит ли теперь его бросить.

– Э! И доктора спрашивать не нужно, – добросил эконом живо, – сестра благодетельница, ты лучше знаешь, чем он. Я сторожей дам… а там ему всё-таки будет гораздо лучше…

Так тогда и случилось. Доктор, который подошёл, заметил только, что лучше бы его перенести вместе с матрасом… чтобы сна, так необходимого, не прерывать.

Во время этого переноса больной беспокойно открыл глаза и обеими руками схватился за грудь, как если бы хотел что-то оборонить и закрыть…

Эконом заметил это движение, а сестра Хилария ему его объяснила.

– Больной, – сказала она, – имеет на груди кожаный мешочек, наверно, с бумагами. Уж мы его вчера хотели отнять, но он не допустил и, хотя не очень был в сознании, защищал его, не давая забрать себе. Мы были вынуждены оставить.

Эконом хорошо это запомнил. Из того, что ему говорил президент, можно было заключить, что там, в этом мешке, как раз скрывались какие-то тайны. Поэтому он решил ночью под предлогом надзора за старцем подкрасться и отнять у него эти бумаги так, чтобы он этого не почувствовал. Сначала, однако, хотел поспешить с донесением к президенту о важном своём открытии, чтобы от него иметь полномочие к конфискации. Обещал себе в будущем большие выгоды у достойного протектора.


На следующий день после ужина у Толи докторова задумала письмом просить профессора с его гостем к себе, пришло ей, однако, сразу на ум, что через посланника волк не тучнеет, что на письмо может легко ответить письмом и отказаться. Поэтому с утра, после мессы, с книжкой для богослужений в руке, несмотря на то, что лестница всегда ей стоила много утомления, отдохнув, поднялась на второй этаж и зазвонила так резко, что профессор, который как раз надевал на себя сюртук, выбежал с одним натянутым рукавом, а другим наброшенным. Увидев в дверях докторову, он очень смешался, она – ничуть, рада была, что попала на верх, и искала уже, где сесть.

– Где твоя комната, профессор? Потому что я должна отдохнуть.

– А, Бога ты мой… сесть! Пожалуй, в библиотеку стульчик принесу… потому что у меня в покое не могу принять.

– Почему?

– В великом беспорядке…

Говоря это, Куделка побежал за стулом, толкнул таз, разлил воду и, вытерев полотенцем облитое сидение, принёс его в библиотеку, двери которой открыл. Докторова вошла, оглядела неуверенно стул и осторожно села – должна была выдыхать ступеньки. Поглядывала, тем временем, на полки, усмехаясь. Библиотека профессора не имела того великолепного вида, какой в панских домах имеют собрания книг, выглядела бедно, хоть содержала сокровища. На однообразную и богатую обложку этих редкостей не достало у профессора средств. Поэтому пергаментные форзацы, свиная кожа, ярко-красный сафьян, серая бибула, цветные бумажки, аристократия и пролетариат обложек смешивались друг с другом, придавая собранию арлекинскую физиономию пестроты и заштопонности.

– Что же ты жизнь и деньги здесь утопил! – воскликнула она.

Профессор набожно сложил руки.

– А! Пани, это столькими часами счастья отплатило! – воскликнул он.

– Но я не к книжкам, только к вам сюда пришла, и то не с просьбой, но с приказом… вы должны быть у меня на обеде… и то, nota bene[7]7
  заметьте (лат.)


[Закрыть]
, не одни… с Мурминским.

Профессор покачал головой.

– Это не может быть – он не пойдёт.

– Нужно, чтобы пришёл, и должен прийти, – решительно сказала докторова, – идите за ним, не говорите ему, что я здесь, приведите его обязательно, беру на себя, что его к этому склоню.

Куделка, хотя немного колебался, безопасно ли было оставить докторову одну с книжками (маленькие Элзивиры так ловко входят в карман), выскользнул, однако, послушный.

Спустя полчетверти часа потом ожидающая пани услышала медленную походку по лестнице, в коридор вошли две особы. Итак, Мурминский был… остальное зависело от неё. Достойная пани знала его немного и верила в то, что, говоря просто от сердца к сердцу, будет понятой.

Когда, однако, через открытую дверь Теодор увидел женщину, о присутствии которой здесь он не догадывался, хотел уйти; профессор задержал его за руку – докторова встала и подошла.

– Не знаю, – отозвалась она, – помните ли вы меня из прошлых времён… я жена доктора Х., сегодня уже вдова, мой добрый пане… и одинокая. Я знаю, что вы много страдали, что тут вы один, а профессор не очень вас развлекает… пришла вас, от доброго сердца, верьте мне, просить к себе…

Тодзио довольно невежливо измерил её глазами.

– Пани благодетельница, – сказал он медленно, – редкая это вещь, чтобы человека в беде кто-нибудь приглашал в свой дом, я должен бы это оценить… а я такой испорченный, что подозреваю уважаемую пани в простом любопытстве и в желании позабавиться сломанным полишенелем. Разве, пани, не найдёте себе что-нибудь другое? Я вовсе не забавный.

– Но, мой дорогой пане Теодор, – прервала женщина смело, – почему обязательно допускаете, что вами хотят позабавиться, и не хотите понять, что, может, хотят развлечь вас. И я думаю, что вы не забавный, но попросту мне вас жаль.

Мурминский сморщился и рассмеялся.

– Видите, пани благодетельница, – сказал он, – есть люди, что жалуются, дабы пробудить сострадание, и любят, чтобы им показывали сочувствие, я – нет.

– Я думала, что несчастья научили вас мягкости и благоразумию, – сказала докторова.

– Несчастья совсем не учат… отучают только от веры и надежды, – отпарировал Теодор. – Позвольте мне, пани, поблагодарить вас и отказать. Я уже отвык от салона, от общества, от людей.

– Мы будем одни, я, профессор и вы… не приценяйтесь, приходите.

Мурминский, покачивая головой, очевидно, вздрагивал.

– К чему это вам нужно?

– Чтобы вас из одичалости и чудачества вывести, – прибавила она.

– Ко мне это идёт тяжело, – произнёс Мурминский.

– Вы должны победить себя, – сказала женщина, – дайте мне слово, что будете.

Мурминский долго смотрел на неё, колебался – ему было неприятно, что докторова настаивала на этом приглашении.

– Приходите… прошу.

– Вы считаете меня очень странным, – сказал он, – думаю, что от огорчения вы заскучаете, когда такое невкусное блюдо, как я, хотите иметь у стола.

– Никого не будет, я никого не звала на обед, кроме вас.

– Придём, – сказал профессор.

Мурминский поклонился.

– Было бы смешно, если бы я отказал, – сказал он, пожимая плечами.

Получив это требуемое обещание и попрощавшись с обеими, докторова с радостью за себя, спустилась по лестнице, спеша домой. Мурминский стоял в библиотеке задумчивый.

– Пан профессор, я вижу, вы уже хотите пустить меня по кругу, как старый значок, который в кармане мешает.

– Даю тебе слово, что это не моё дело.

Тодзио был хмурый и кислый… не отвечал на это, молчащий, потащился на верх. Со времени своего спасения он мало изменил свою внешность, справленная профессором одежда, чистая и приличная, не была изящной, бывший модник, если бы не его выражение лица и панские движения, совсем бы в ней выдавался бедно. Ожило немного пожелтевшее лицо и погасшие глаза… но не был это тот весёлый Тодзио, ловкий, смелый, остроумный, которому в фигуре, мине и языке завидовала вся молодёжь.

Бывшим знакомым этот мрачный облик, как бы после страданий тяжёлой болезни, едва мог припомнить красивого Тодзия. Черты были благородные, но легко было догадаться, сколько через них проплыло острых волн и проскользнуло терний.

Когда наступил час обеда, Тодзио медленно спустился по лестнице, одетый, как был с утра, без всякого старания, бедно, с опущенной головой, с утомлённой миной.

– Идём на эту невыносимую барщину, – сказал он профессору, – я предпочёл бы смотреть в окно на моих воробьёв, чем скучать там в затхлом старом салоне достойной женщины.

– Но потому что она оригинальная, для чего прилетает и шестидесятилетний каноник, если не на такие обеды и развлечения хозяйки.

Он ворчал, но пошли.

Уже само прохождение по улице было для Мурминского неприятным, он пробуждал излишнее любопытство. Люди, что его раньше знали, останавливалось и нескромно смотрели на него, рассказывая друг другу сплетни о нём. Некоторые задерживали профессора, чтобы ближе присмотреться к его спутнику. Мурминский выскальзывал вперёд, чтобы знакомств и разговоров избегать.

Наконец вошли в ворота и в покои, украшенные достойной докторовой цветами, которая приняла их сердечной благодарностью. Мурминский был странно молчащий. Нельзя его было и у стола разговорить, словно рассеянный, забывался, думал о чём-то ином, казалось, что решил быть кислым, чтобы его другой раз не просили. Докторова говорила живо, много, спрашивала о разных предметах; он оставался таким же остывшим, как пришёл. Что больше, он коротким полусловом отделывался от ответа. Этой рассеянности он был обязан, быть может, что позволил хозяйке доливать себе вина без меры, и пил его больше, чем все. Но вино это не производило на него ни малейшего эффекта. Смотрел осоловелыми глазами на цветы, на потолок, на картину, душой и сердцем был где-то в другом месте.

После обеда подали кофе. Чем больше приближалась решительная минута, тем докторова была явно более беспокойной – быть может, уже жалела, что для этой сцены разочарования и болезненной драмы предложила свою помощь. Но встреча была уже неизбежной…

Мурминский стоял над расцвётшими лилиями, всматриваясь в их свежие чашечки, роскошной тканью которых восхищался царь Соломон, когда в первом покое послышались шаги и шелест женской юбки.

Кажется, что после многих лет он узнал или почувствовал эту женщину – потому что вдруг поднял голову и застыл. Потом бросил на докторову гневный взор и… не двинулся…

Тола входила бледная, молчащая, напрасно пытаясь быть равнодушной.

– Прошу прощения, – сказала она дрожащим голосом, – прошу прощения, моя пани, что так силой сюда вхожу. Хотела попрощаться.

В эти минуты её глаза встретились с глазами Мурминского, который выдержал взгляд, ни один мускул не дрогнул на его лице. У него было время в мгновение ока приготовиться к этой болезненной встрече… Гнев на докторову, которая его выставила на такое испытание, вытягивая на сцену всю его бедность и упадок, заглушило на минуту иное чувство.

Тола, увидев его, обошла профессора и подошла прямо к нему.

– Пан Теодор! – воскликнула она, вытягивая к нему руки. – О, Боже мой! Как же вы изменились!

– Да, – ответил он, опуская глаза, – очень… очень, а вы ничуть.

В его голове не было других слов, кроме неприятного унижения – глазами искал шляпу…

Стояли они так напротив друг друга, Толя глядела на него, испуганная этим падением человека.

– Правда, пани, – отозвался он, пытаясь прийти в себя и восстановить храбрость, – что дивные судьбы с людьми делают – чудовищ. Мне даже стыдно показать перед вами эти лохмотья, которые из меня стали… но… когда беленькой тряпочкой долго и полы, и лестницы трут… из неё становится грязное рваньё. Так и со мной…

Он вроде бы начал смеяться…

– Я этого совсем не принимаю так трагично, – прибавил он живо, – самая обычная на свете вещь, а даже – взаправду смешная…

Тола не могла ещё вымолвить слова… смотрела, ошеломлённая… Под её взглядом извивался бедный Мурминский, чувствуя не его сострадание, но унижение тем милосердием, предпочёл бы, может быть, гнев или равнодушие.

– Знаете, пани, что это особенная вещь, – добросил он лихорадочно, – особенная вещь, как неодинаково время влияет на людей… вы остались как были вчера… нетронутым бриллиантом, полным блеска… а меня африканская и индийская жара, лихорадка, голод, бродяжничество стёрли всмятку. Как это должно быть смешно – увидеть такую метаморфозу… и не удивляюсь, ни гневаюсь на достойную хозяйку, что такой спектакль хотела для вас устроить.

– Пане Теодор, – отозвалась взволнованная Тола, – как вы безжалостны… Никто из нас не думал… случайность!

– Да, случайность, – отозвался Мурминский, – играет неизмерно важную роль в жизни; жизнь складывается из одних случайностей.

Тола всё больше была смешенной, поглядела на него, желая эту насмешку разоружить мягким взглядом. Теодора это ещё больше возмутило…

К счастью, докторова, занятая Куделкой, не расслышала оправдания.

Тола как можно быстрей схватила стул – Мурминский стоял как вкопанный при корзине с цветами. Какое-то время в покое царило неприятной молчание. Теодор исподлобья смотрел на бледную и дрожащую женщину, которая уже на него глядеть не смела… была смешенная и грустная.

Подняла наконец глаза на Теодора.

– Вы говорили о переменах, наибольшие я нахожу не в вашем лице, – сказала она мягко, – но во взгляде на мир… Из нескольких слов его уже легко угадать. Вы были раньше, пан, снисходительным, мягким, а сегодня…

– Человек меняется, – сказал Теодор.

Докторова под предлогом цветов отвела Куделку, громко разговаривая с ним, в первый покой, так что Теодор с Толой остались одни. Мурминский глазами искал шляпу.

Тола хотела перевести разговор на иное, более нейтральное поле.

– Откуда вы к нам сюда прибыли? – спросила она.

– Я был в Африке, – сказал Теодор, – служил в заграничном легионе, немного раньше таскался по Мексике и Бразилии, был даже в Индиях… Казалось бы, что где-нибудь должен был погибнуть… нет…

– Вы одичали, пан, среди диких, – прибавила Тола, несмело поглядывая.

– Я вернулся, пани, к состоянию природы. Руссо был прав, эта искусственная цивилизация портит нас… состояние природы – это, по крайней мере, состояние правды. Люди, не играя комедию, попросту убивают друг друга, жарят, едят, говорят что думают, а так как думают немного, не болтают до избытка. Спят больше и очень здоровы.

– Этого по вам не видно! – рассмеялась Тола.

– Потому что человек есть animal d’habitude, – отпарировал Теодор, постоянно разыгрывая, лихорадочно, холод и издевательское равнодушие. – Образованный искусственно и для искусственной жизни, к благодеяниям нового состояния не мог привыкнуть.

– Стало быть, я надеюсь, что вы вернётесь к первой своей природе, – отвечала Тола мягко, – от всего сердца вам этого желаю…

– К несчастью, – рассмеялся Мурминский, – я теперь вывернутый, ни порядочным дикарём быть не умею, ни цивилизованным, как следует, не могу. Меня можно, действительно, показывать за билеты.

Как это было мучительно, а сарказм этого несчастного звучал так горько, что Толи хотелось плакать…

– Признаюсь вам, – добавил он спешно, – что в этом состоянии перед целым светом я бы не постыдился выступить – но перед вами… это уже последний удар, какой мог меня встретить… Я бы остался в воспоминаниях вашей молодости бланк беком, а теперь… с этой трагикомичной физиономией какого-нибудь Жиль Бласа… а! Это жестоко!

Тола подняла глаза.

– Пане Теодор, – отозвалась она, – имейте же ко мне сострадание, довольно этих сарказмов, поговорим серьёзно. Мы были, хоть мгновение в жизни, хорошими друзьями.

– А я в то время был ещё человеком, что умел ходить по восковым полам, а теперь по очень свойственной мне грязи. Как же вы могли даже признаться в знакомстве и том, что вы соизволите называть дружбой, к такому существу как я…

– Вы очень, пан, сурово думаете обо мне…

– А! Не сурово, – воскликнул Теодор, – но беспощадно. Вы – оранжерейное растение, дорогое и изнеженное, что никогда не знало бури… ну, а я – вырванный сорняк, который рос случайно где-то поблизости, пока садовник не пришёл и порядок не навёл!

– С вами даже говорить невозможно! – вставая и начиная прохаживаться, произнесла Тола, нетерпение которой становилось всё более заметным. Она остановилась, смело поглядывая на него.

– Я полагала, что найду вас более холодным и естественным, пане Теодор… этим сарказмом вы закрываетесь от меня.

Мурминский покраснел.

– Вы правы, пани, я должен, потому что без этой драпировки хуже бы ещё выглядел, не желай на меня, пани, смотреть без неё. Раны и шрамы устрашили бы тебя, а это для деликатных женских нервов нездорово. Да, пани, – добавил он серьёзно и грустно, – не годится великую боль, хотя бы даже великую вину, использовать как забаву и для насыщения любопытства, – не годится, не годится, – выпалил он яростно, – вы хотели, пани, видеть моё унижение…

– Пане Теодор, – воскликнула с равной силой в голосе Тола, – вас несчастье испортило. Вы были среди злых людей и заразились их болезнью. Я очень хорошо знаю, что несчастьем развлекаться не годится, но я ни развлечения, ни насыщения любопытства не искала. Увидев вас, я хотела вам вытянуть руку, полную сочувствия.

Во время, когда Тола это говорила, Теодор нашёл шляпу и схватил её с движением, в котором рисовались гнев и отчаяние.

– Благодарю вас, – воскликнул он, – но вы и того не хотите допустить, что есть положения, в которых милосердие к боли как – оскорбление.

– Вы сами ставите себя в это положение!

– Обстоятельства меня бросили в него, – отпарировал холодно Мурминский. – За неожиданное счастье, которое мне не принадлежало от судьбы, счастье, краденное из милосердной руки женщины, которая себе бедного ребёнка воспитала… вот так! Должна была прийти месть… дело сделано. Эта слепая фортуна открыла глаза, увидела ошибку и… отхлестала меня за украденные лакомства.

Говоря это, весь дрожащий Теодор начал прощаться. Тола не хотела его отпустить в этом состоянии боли и раздражения.

– Успокойтесь, пан, – сказала она, – подождите.

– Я вполне спокоен, – воскликнул Теодор, – а, правда, не могу остаться дольше ни минуты. Выгони меня, пани, скорей, слишком мучаюсь.

Милосердным взором она поглядела на него в молчании и несмело подала ему руку. Теодор отступил.

– А! Нет! Нет, пани! Ни касайтесь рукой, чтобы я даже устами не смел теперь прислониться к вашей руке. Вас бы оскорбило прикосновение к бедному бродяге. Вы должны остаться тут чистой звездой, спокойной, на небесах, до которой только взор достигает… Будь, пани, счастлива!

Голос его задрожал.

– Не думайте так плохо обо мне, умоляю, я это сострадание ко мне сумел оценить, но злоупотреблять им не смею и не хочу; пусть судьба вас наградит – это была золотая, великая, ангельская, последняя милостыня!

Он нагнулся и выбежал. Тола сделала несколько шагов за ним, но удержать его было невозможно. Не попрощавшись даже с хозяйкой, совсем не обращая внимания на профессора, который его звал, ища шляпу, Теодор выбежал, стремительно преодолел лестницу и погнал улицей так, что Куделка, выйдя через мгновение потом, уже его даже глазами искал напрасно.

После его ухода Тола опустилась на канапе, при котором стояла; волнение не позволило ей ни сразу обратиться к подбегающей Терезе и доктровой, ни слышать, что говорили ей. Глаза её были полны слёз, а грудь полна подавленного рыдания…

– Что же с этим человеком стало! – воскликнула она спустя минуту, ломая руки. – Те, что в избранном существе, счастливом, преследованием и несправедливостью смели вызвать такое отчаяние, так раздавить и сломать его, сурово ответят перед справедливым судьёй…

– Дорогая моя! Успокойся же, – прервала хозяйка, – поистине, если бы я могла предвидеть эту оказию… которую я издалека только угадывала, никогда, никогда не взялась бы устраивать вам встречу…

Тола поднялась с канапе и сжала руки докторовой.

– Прости меня, – сказала она, – это было совсем неизбежно – ничего плохого не произошло…

Она прошлась по покою.

– Знаешь, Терени, я уж не поеду на Рейн, не могу, несколько, может быть, дней тут, а потом – в деревню! Дома мне будет лучше, не хочу глаз людских… Это зрелище бедного Теодора взбудоражило меня – всегда его, как привидение, буду иметь перед глазами… от этого нужно остыть в одиночестве…

Она обняла хозяйку и ушла, молчащая.

* * *

Пан майор Заклика очень спешил домой, постоянно кричал, что его рожь загубят и пшеницу вытопчут. На третий день была продана мебель… оставались книжки. Ксендз Стружка в них не нуждался, по одной их продавать с аукциона не было времени и майор считал, что это не окупится. Каноник только обратил его внимание, что, может, следовало велеть оценить и убедиться, стоящие ли они. Майор на это согласился. Попросили профессора Куделку, который в этих вещах считался профи. Старичок никогда не отказывался от занесения в каталог и оценки, это давало ему возможность добавить иногда в библиотеку чего-то нехватающего и ориентироваться в существующих книгах.

Пришёл, поэтому, в канонию. Отворили шкаф, из которого затхлый запах давно закрытых фолиантов разошёлся по комнате. Куделка шутливо взялся за работу. Собрание покойного Еремея, видно, в разных обстоятельствах и случайно составленное, было чрезвычайно неодинаковой ценности. Рядом с отвратительными изданиями на бибуле с конца XVIII века находились почтенные раритеты. При двадцать седьмом издании Алвара и школьных книжках, не имеющих никакой цены, попадались требники и польские Библии, прекрасно сохранившиеся. Пять или шесть часов стоила одна полка, прежде чем книги вытащили и разложили на две кучки.

Майор, который стоял, попыхивая из трубочки, страшно скучал, рад был это уже закончить как можно скорей.

– Пан профессор благодетель, – отозвался он, – даёшь себе неизмерную работу… это не стоит. Вот так, скажи, скопом, сколько за это требовать?

– Так никоим образом невозможно оценить, – отпарировал Куделка, – есть вещи совсем хорошие, но и мусора полно…

– Ну, более или менее… – настаивал майор.

– Невозможно без ущерба для вас оценить.

– Ну пусть бы с ущербом – что же этот хлам стоит… к евреям.

– По правде говоря, я не смел бы оценивать.

– Ну, десять червонных злотых? Гм? – спросил майор.

Куделка, у которого начало биться сердце библиомана, обернулся и слабым голосом сказал:

– А то уж я, хоть не имею денег, дам вам пятнадцать.

– Дашь? Дашь пятнадцать? – подхватил майор. – Дорогой человече! Дашь мне пятнадцать?

– А ну – дам…

– Тогда бери! Бери! Упаковывай, забирай, а то евреи шкаф купили и нужно его также отдать… слово…

– Слово! – воскликнул Куделка дрожащим от радости голосом.

– Тебе уже нечего регистрировать, смотреть, утомлять себя и меня… наугад… от желоба до желоба… кому там Господь Бог даст счастье, – сказал майор и начал звать Павла, опасаясь, как бы покупатель от него не ушёл.

– Павел, корзину! Отнеси эти книжки профессору – последняя обуза с моей головы упала, а завтра утром – домой…

Он потом обнял Куделку.

– Мой благодетель, ты сделал мне великую милость, пусть тебе Бог за это заплатит… Завтра с утра помчусь…

– В котором часу? Чтобы я принёс деньги, потому что при себе их не имею, – сказал профессор.

В действительности он совсем не имел их в доме, но в этот день хотел ещё бежать одолжить.

– Раньше полудня не выеду, – отозвался майор.

– Стало быть, договорились, в одиннадцать заплачу.

Внесли корзины. Профессор сам хотел быть при упаковывании, потому что теперь, когда весь шкаф уже принадлежал ему, а он и половины его не просмотрел, боялся, как бы у него что-нибудь не украли. Таким образом, он считал даже самые плохие безделушки, которые также могли иметь некоторую ценность, как напечатанные в тех местах, где не много что вышло.

Назавтра, когда рассыпанные книги лежали посреди библиотеки, Куделка побежал за деньгами. Страх потерять приобретения вынудил его занять их у докторовой. Поэтому, когда она позже требовала, чтобы пришёл на обед с Мурминским, отказать ей не смел и не мог.

С неизмерной жадностью бросился Куделка просматривать эту кучу и отделять плевелы – к несчастью, постоянно ему что-то прерывало работу, и когда они шли на этот обед, только одна третья часть книжек прелата была расформирована. Одна Радзивилловская Библия, которая на хорошей полке нашлась, оплатила вдвое приобретение… Куделка был счастлив…

В таком блаженном расположении нашла его с утра докторова; но, когда после побега из её дома Теодора, Куделка за ним погнался, страх за спасённого отравил ему всё счастье. Забыл уже обо всех на свете раритетах… просто погнал домой.

На пороге стояла служанка.

– Воротился тот пан? – спросил он.

– Какой пан?

– С третьего этажа.

– Не видела его.

– Давно тут стоишь?

– Может, час, может, больше…

Стало быть, не было в доме Мурминского.

Для подтверждения этой вести пошёл профессор на третий этаж и там не нашёл никого. Гоняться за ним по городу не много бы пригодилось. Куделка полагал, что лучше сделает, подождав его около дома, поэтому начал нетерпеливо прохаживаться… Но упал сумрак, а Мурминского не было… Беспокойство профессора трудно обрисовать. Его сердце сжалось каким-то предчувствием, что хуже, имел к себе как бы упрёк, что мог быть причиной несчастья из-за неразумного позволения на то, чтобы его потащили на обед…

Поздно ночью профессор ходил ещё, хотя едва на дрожащих ногах мог удержаться. Когда закрывали двери каменицы, он вошёл домой, больной, истощённый, почти в отчаянии. Он бросился так на кровать и уснуть не мог, постоянно прислушиваясь, не зазвонит ли кто. Но эта бессонная, длинная ночь прошла даже слишком спокойно.

Белым днём Куделка, несмотря на покрапывающий дождь, выбрался на напрасные поиски Теодора, следа которого нигде найти не мог. Около десяти часов с тем своим горем и тревогой пошёл к докторовой. По его лицу хозяйка сразу узнала, что ей что-то плохое принёс.

– Исчез! – сказал, не приветствуя даже, профессор. – Нет его. Может, жизни себя лишил…

Женщина заломила руки.

В одну минуту решили как можно тщательней вести поиски в местечке и околице. Куделка пошёл к советнику, которому признался в своём беспокойстве, бросили полицию, со своей стороны докторова наняла нескольких евреев, привыкших к подобной слежке за должниками. Всё это, однако, не принесло никакого результата. Мурминский, прямо вышедший от докторовой, не, заходя домой, как стоял, двинулся куда-то в свет… или…

Терялись в догадках. Старый Куделка был так взволнован и задет, что даже этой стопки книг, лежащей на полу не касался…

Известие об этом происшествии разошлось вскоре по городу и достало до ушей пана президента, который её принял с видимым холодом, но очевидной радостью. Не сказал ни слова, когда ему о том донесли, выслушал, посмотрел, прояснилось его лицо – но смолчал.

Первый раз за много недель видели его таким свободным и весёлым. В этот день он вышел после обеда на одинокую прогулку, что ему слишком редко выпадало и, что ему ещё никогда в жизни не выпадало, повернул на дорогу, где стоял госпиталь Сестёр Милосердия. Казалось, что что-то тянуло его туда, несомненно, забота о состоянии этого благодетельного заведения, который был под его верховной опекой.

Инстинктивная эта забота об институции пришла как раз впору, потому что, наверное, из плохо понятой инструкции, данной президентом эконому, там обещались вещи великой важности и значения.

Мы говорили уже, что, послушный вдохновению свыше, достойный эконом постарался о перенесении номера 136 в отдельный покой. У больного было небольшое улучшение, было оно, однако же, заметно, хотя приходило медленно. Горячка заканчивалась, кашель значительно уменьшился, сон имел гораздо более спокойный и временами открывал глаза, лежал, казалось, восстанавливает сознание, хотя сестре Хиларии, отвечающей за него, на вопросы её не отвечал.

Это состояние не очень было на руку ревностному эконому, который, зная, какого важного преступника имел в руках, желал, – пока болезнь его могла это облегчить – стать собственником бумаг, которые висели на груди у больного. Пару раз среди ночи он даже пробовал, не удасться ли ему оборвать верёвку, на которой весела сумочка, и незаметно её вынуть. Всегда, однако он находил больного проснувшимся и со скрещенными на груди руками, как если бы хотел сохранить своё сокровище. Это родило тем большие подозрения, что бумаги, должно быть, были большой важности. С каждым днём, однако добыть их становилось всё труднее. Эконом, желающий приобрести добрую ноту и послужить президенту, ломал голову над добычей этого мешочка с бумагами. Предыдущего вечера он напал на очень удачную мысль, которая доказывала, что он был способен на что-то большее, чем на эконома. Заметив, что больной спал всё легче и сон имел бдительный и прерывистый, решил в стакан, который ему вечером приносили, подсыпать маленькую дозу морфия, могущего погрузить в приятный и спокойный сон. Эконом, который обеспечивал материалами аптеку госпиталя, и немного знал и всегда оставлял себе маленький запасик аптечных ингредиенций, легко мог это исполнить. Как-то в приготовленную кружку он всыпал добрую дозу, не испытывая никаких угрызений совести – потому что она только смягчению несчастных страданий могла способствовать.

Этот достойный эконом был одним из самых набожных членов нескольких братств и превосходил своим религиозным рвением даже добродетельных сестёр милосердия. Был чрезмерно суровый для других и стерёг, чтобы в госпиталь никто, за исключением католика, принят не был. Когда он молился в часовне по книжке, вздыхал и бил себя в грудь так, что глаза всех обращал на себя, – но должен был также заботиться о том (имея такую милую фамилию), чтобы с властями и силами земными быть в хороших отношениях. Дав этот стакан (extra) больному, что крайне возмутило сестру Хиларию, эконом ожидал только скорого действия морфия. В госпитале было уже тихо и только ночные лампы сверкали в коридорах и в кельях… когда эконом, днём ранее смазав маслом замок комнатки, чтобы скрип двери больному не был неприятен, отворил её и скользнул в комнатку. Старик спал сном глубоким и тяжёлым – руки держал, как обычно, скрещенными на груди. Эконом потихоньку приблизился… При слабом свете из коридора через стекло в дверях он легко увидел положение головы, рук и шеи. Воротник рубашки заслонял как раз то место, где должна была покоиться верёвка от мешочка. Деликатно, ловко рукой отклонил его достойный смотритель и в действительности увидел толстую, крепкую верёвку. Маленькие ножницы, вложенные под одежду, действительно с немалым трудом разрезали верёвку надвое.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации