Текст книги "Зимний скорый. Хроника советской эпохи"
![](/books_files/covers/thumbs_240/zimniy-skoryy-hronika-sovetskoy-epohi-82543.jpg)
Автор книги: Захар Оскотский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
В конце мая началась уже настоящая жара, а вместе с ней и вся та мерзость, которая сопутствует летнему стоянию лагерем. Горячий воздух был отравлен густой вонью, поднимавшейся от канав, выкопанных под отхожие места, от ям с гниющими отбросами. Вокруг гудели миллионы мух. Медные стволы пушек, стоявших на выровненных площадках, блестели под солнцем, словно лоснились от пота.
Дисциплина падала. На то, что разморенные жарой солдаты целыми днями дремали возле шалашей, на то, что даже в караулах они засыпали или играли в кости, приходилось закрывать глаза. Хуже было то, что они расползались по окрестным деревням, доставали там вино и напивались, покупали в складчину женщин, либо попросту ловили их и насиловали. Ни палками, ни страхом виселицы их было уже не остановить. Значит, всё меньше оставалось надежд на то, что местонахождение армии останется тайной для противника.
Злиться на солдат было бесполезно. Солдаты не могли быть иными. Но в эти жаркие, смрадные дни, в томлении неизвестности, фельдмаршал Монтекукколи впервые почувствовал, что испытывает злобу при мысли о Тюренне. Проклятый француз был свободен, это он выбирал – быть или не быть сражению, и даже в сражении рисковал немногим (кроме жизни, конечно). Если французы со шведами выиграют кампанию, Империя подпишет мир на любых условиях. А если Рейнская армия Тюренна будет разбита, это, чего доброго, приведет к тому, что французские партии бросят грызню друг с другом и объединятся в стремлении продолжать войну.
По вечерам, когда спадал зной, фельдмаршал прохаживался вокруг шатра, поставленного на вершине холма. Ниже, кругами, шумел, гудел, взвизгивал пьяными песнями лагерь. Багровое солнце спускалось за дальние леса.
Вот так же, должно быть, тысячу сто лет назад бродил по стенам отвоеванного Рима любимый им Велизарий. Слушал пьяные голоса и перебранку своих солдат, смотрел вдаль и ждал подкреплений из Константинополя. Подкреплений он не получил: в Константинополе, как и в Вене, побаивались слишком удачливых полководцев. И всё же, прежде чем Рим опять достался варварам и мировая история на века погрузилась во тьму, Велизарий удерживал великий город целых два года. Два года, словно Атлас, соединял в своих руках расколовшееся на Запад и Восток мирозданье!
Велизарий добыл свое бессмертие. А ведь в шестом веке это было ничуть не легче, чем в семнадцатом. Прошлое только кажется эпохой великанов, а собственное время – временем мелких страстей. Все времена одинаковы. Не меняется главное – человек. В новых столицах, вокруг новых тронов кипит всё то же ничтожное соперничество.
Не меняются эти пьяные песни солдат, эта вонь над армейским лагерем. В какой истории запишут, что и византийский полководец, и австрийский фельдмаршал больше, чем наступления неприятеля, боялись эпидемии дизентерии?
Эпидемии не случилось. Однажды утром с холма увидели, как за дальними лесами поднялась в небо серая струйка дыма. Тем, кто провоевал на этой войне хоть одну кампанию, не нужно было объяснять, что там такое. Эскадрон улан – сто двадцать всадников – сорвался в разведку. Щегольски сохраняя на скаку строй в колонне по два, уменьшаясь на глазах, уланы пересекли широкое поле, втянулись уже трудно различимой цепочкой в лес на противоположном его краю. Исчезли.
Лагерь на холме возбужденно гудел. С солдат мигом слетела сонливость. Они без команд офицеров собирались по своим ротам. Один за другим прибывали неизвестно кем с неимоверной быстротой оповещенные молодцы, ночевавшие в ближних селах. Их подгонял страх.
К вечеру прискакали измотанные уланы. Капитан охрипшим голосом, то и дело вытирая потное лицо, доложил фельдмаршалу: всё так, как они и думали, – там, за лесом, пылала деревня. Через нее прошла чья-то конница. Судя по следам копыт и по навозу – не меньше тысячи коней. Направление – в сторону Мюнхена. Отдельный это отряд или оторвавшийся далеко вперед авангард целой армии – непонятно. Кто это был – тоже непонятно. Идти по следу уланы не стали, опасаясь, как бы противник не заметил их разведку и не догадался, что имперская армия поблизости. (Монтекукколи хмуро кивнул.)
В самой деревне, – продолжал уланский капитан, – не было ни души, только несколько зарубленных бауэров валялись в крови возле своих горящих домов. Остальные успели разбежаться. На обратном пути уланы поймали одного из них в лесу. Болван трясся от страха, и толку от него было немного: он подтвердил, что на деревню налетели всадники, но чьи они, сколько их, куда направлялись, – не знает. Слышал только, что между собой они говорили по-немецки. (Черт побери, ну конечно, по-немецки! В Рейнской армии Тюренна, да и у шведов – больше половины солдат такие же немецкие наемники, как в имперских и баварских войсках!)
Генералы немедленно собрались на совет в шатре главнокомандующего. Уже стемнело. Дрянные свечи шипели, потрескивали и разбрызгивали капельки воска на расстеленные карты. Из-за пляшущих по лицам теней казалось, будто седовласые военачальники гримасничают, как мальчишки. Но голоса их звучали мрачно. Все знали, что Тюренн любит проводить рекогносцировки большими конными отрядами. И не слишком беспокоится о том, что открытый марш конницы извещает о приближении всей Рейнской армии, которая следует где-нибудь в двух-трех переходах.
Никто не сомневался в том, что происходит: противник, наконец, выбрал цель кампании и двинулся к баварской столице. Тюренн с Врангелем и прежде вторгались в Баварию, осаждали Аугсбург. Прошлой весной отчаявшийся курфюрст Максимилиан даже подписал в Ульме сепаратное перемирие с Францией и Швецией. Но потом отказался от него и снова присоединился к императору. И вот теперь, без толку побродив по пустынным германским землям, Тюренн и Врангель, как видно, решили, что удар по нарушившей договор Баварии придаст хоть какой-то смысл их походу.
Австрийские генералы выжидательно посматривали на своего фельдмаршала. Баварец Гольцгапфель казался испуганным.
Снова Монтекукколи успел подумать, какой рекой грязи является то, что из удаления времен видится величественным течением истории. Несколько ненавидящих друг друга и его самого стариков и он, презирающий их всех, должны здесь, в полутьме, в зловонных испарениях лагерной стоянки, принять решение, которое определит будущее Европы, по крайней мере, до следующей всеобщей войны.
И – какая насмешка судьбы: надо же было Тюренну затеять рейд именно этим маршрутом, почти в прямой видимости от их лагеря!..
А генералов беспокоило угрюмое молчание фельдмаршала. Он – главнокомандующий, он должен – скорей, скорей! – найти решение, как им поступить. И они испугались еще больше, когда, наконец, он объявил им свой приговор:
– Что делать? Не делать ничего! Оставаться в лагере!
Казалось, всеобщий смятенный вздох едва не задул пламя свечей.
Он яростно продолжал, пытаясь внушить старикам очевидное:
– Конечно, противник через несколько дней узнает об их местонахождении. Но здесь, на холме, они как в крепости. Скорей всего, Тюренн даже не решится атаковать их на этой позиции, и тогда – что ему останется? Двигаться дальше вглубь Баварии? Пусть прогуляется! В Мюнхене крепкие стены и сильный гарнизон. Тюренн и Врангель не безумцы, они не ринутся на штурм, а для возни с осадой такого города у них слишком мало сил. Да и какая осада, когда враги будут всё время ощущать у себя в тылу застывшую в грозной готовности имперскую армию!..
Он обрушивал на перепуганных стариков неслыханные, невозможные слова, и, даже не различая толком лиц в полутьме, без труда улавливал их взвихренные мысли. Облегчение: не нужно двигаться! (Лагерь и вправду уже казался им крепостью, выходить из которой опасно.) Подозрения: главнокомандующий струсил? И лихорадочные прикидки: донести на него, обвинить в малодушии будет спасительно, чем бы дело ни кончилось. Если поражением, они не виноваты: фельдмаршал наделал глупостей со страху, а они – что ж? – они вынуждены были ему подчиниться. А случится чудо, и невероятная стратегия увенчается победой, тем более не грех будет подрезать крылья такому оригиналу.
Он убеждал:
– Тюренн и Врангель забрались слишком далеко и уже не получают снабжения ни из Франции, ни из Швеции. Самое большее, на что окажутся способны их войска, углубившись в Баварию, – разорить десяток деревень, добывая себе пропитание, да разграбить и сжечь какой-нибудь мелкий городишко. Ну, может быть, противник еще перехватит пару обозов с хлебом, движущихся к имперской армии. Плевать! Продовольствия в лагере запасено почти на два месяца… Он надеется, что убедил господ генералов, – мог бы просто приказать, но хотел именно убедить: чем спокойней будут они стоять здесь, в лагере, тем более нервно будут чувствовать себя враги и тем скорей уберутся восвояси!
Он закончил, и в шатре вновь воцарилось напряженное молчание. Неужели убедил? (Его слова о том, что он мог бы заставить их подчиниться приказу, громко звучали, но стоили немногого. В армии, где не добиться дисциплины даже от солдат, какого послушания ждать от генералов! Объединись большинство стариков против него, и он оказался бы бессилен, разве только ему пришлось бы заколоть кого-то из них, чтобы привести остальных к повиновению. Но это уже из области фантазий.)
Неужели – убедил? Неужели разум одного сумеет победить стихию человеческого стада со всеми его животными позывами, страхами, безумием, сумеет одной только силой мысли повернуть поток мировой истории в иное русло? Такого не бывало, кажется, со времен Цезаря.
Тишина натягивалась до предела, как струны лютни. Вот-вот раздастся либо визг обрыва, либо согласный аккорд. Еще мгновенье тишины, еще, и еще. Кажется, победа. Сейчас он отдаст приказ…
И в этот миг тишина прорезалась отчаянным криком:
– НЕТ!!!
Кричал Гольцгапфель, дергаясь, извиваясь, как в судорожном припадке. Вопли его, должно быть, далеко разносились из шатра. Полог отвернулся, и в открывшемся проеме в полутьме блеснула сталь шлема – заглянул встревоженный дежурный офицер.
– Это предательство! – кричал Гольцгапфель. – Это измена союзу! Легко австрийцу рассуждать, как будут разорять и жечь Баварию! Но он, Гольцгапфель, не отдаст на растерзание свою несчастную родину! Он не на службе у императора, у него свой государь – курфюрст Максимилиан! Если имперцы боятся сойтись с врагом, черт с ними, пусть отсиживаются в лагере! А он немедленно уводит баварские полки на защиту родных очагов! Они сами встретят противника! И пусть увидит весь мир, пусть все узнают!!.. – он уже рыдал.
Оледеневший от ярости, Монтекукколи медленно убрал за спину свои тяжелые руки и до хруста, до боли сцепил пальцы. Слишком велико было искушение схватить и сдавить исходящее дурным криком горло баварца.
Всё пропало! Безумие опять оказалось непобедимым! Не может же он, в самом деле, задушить старого дурака. А раз не может, тот уведет свои девять тысяч солдат, сунется с ними Тюренну поперек дороги, и Тюренн раздавит его с ходу, как тележное колесо глупую лягушку. И пусть даже он, Монтекукколи, с одними имперскими войсками останется в лагере и будет здесь неуязвим, пусть Тюренн и Врангель, уничтожив Гольцгапфеля, не сожгут ни одной деревней больше и уберутся восвояси ни днем позже, чем сожгли бы и убрались без этого, ничто не поможет. Никакими разумными доводами не удастся ему защитить ни дело Империи, ни собственную честь.
В глазах всего мира, в глазах бессмысленного и всесильного «общего мнения», диктующего даже монархам, не говоря уж о дипломатах на Вестфальском конгрессе, а тем более об историках и писателях, он, Монтекукколи, предстанет трусом, предавшим на погибель мужественных союзников-баварцев. И тогда мирный договор, который придется подписать Империи, будет не просто тяжелым, но и позорным.
Старики-генералы ждали его ответа. Они были так растеряны, что, пожалуй, даже не радовались его унижению. Радуйтесь! Радуйтесь, глядя, как разум, способный повелевать событиями, сдается глупости и хаосу!
Сквозь заболоченный лес за холмом, тот лес, что мог бы служить их надежнейшим тылом, тянулась единственная скверная дорога. По ней кое-как проползали обозы с продовольствием. Любой из стариков на его месте поспешил бы вывести этой укрытой дорогой всю армию, чтобы опередить двигавшегося в обход лесов Тюренна, оказаться на его пути и дать сражение. Так будь по-вашему, и будьте вы все прокляты.
– Поднимайте лагерь! – крикнул он. – Стройте людей, снимайте орудия и ставьте в упряжки! Весь порох и провиант на повозки! Движение – на Аугсбург и дальше за Лех! Мы отступаем к Мюнхену!!..»
А весной 1982-го по случаю выхода из печати того самого коллективного сборника «молодых авторов», в который так необъяснимо – сквозь отборочную комиссию, редактуру и цензуру – проскочила почти неповрежденной его легенда о полководцах, в кафе Писательского Дома был устроен банкет.
Дом этот, бывший графский особняк на набережной, парадным фасадом обращенный на простор Невы, а неприметный вход со скромной вывеской приоткрывший с изнанки, с тихой улочки, Дом малоизвестный, как ни странно, широким массам ленинградцев, производил на Григорьева странное впечатление. Не снаружи. Снаружи у Дома всё было в порядке: сдержанное, благородное петербургское изящество. Странности начинались внутри, сразу за порогом, на посту, где требовалось предъявить пропуск – писательское удостоверение.
Писательского удостоверения у Григорьева, конечно, не было. Он о нем и не мечтал. Для того, чтобы вступить в Союз писателей, надо иметь две опубликованные КНИГИ. Откуда их взять, если публикуется у тебя в лучшем случае – вразброс, где проскочит, – по одному рассказу в два года? Ах, как униженно чувствовал он себя в первые посещения Дома, когда останавливался и объяснял пожилому дежурному, что, вот-де, следует он по приглашению на заседание комиссии по работе с «молодыми» или на семинар прозаиков в «розовую гостиную»! А потом унижаться надоело, да и физиономии дежурных ему запомнились, на каком основании он решил считать, что его собственная физиономия должна была примелькаться им тоже. И с тех пор, входя в Дом, Григорьев просто-напросто кивал дежурному, показывал темно-синюю с золотым тиснением книжечку члена Всесоюзного химического общества имени Менделеева (на работе в это общество записывали в обязательном порядке) и уверенно проходил вперед.
Странен был Дом внутри уже потому, что после многочисленных ремонтов и перестроек сохранившиеся с графских времен залы – с их колоннами, лепкой, мраморными статуями, бронзой и красным деревом – хаотически перемешались во чреве его с уныло-казенными площадками, коридорами, кабинетами захудалого советского учреждения. А в этот винегрет здесь и там вбились какие-то вовсе непонятные темные переходы, заброшенные уголки с мусором и паутиной, скрипучие деревянные лестницы, как в сельском клубе.
Но центром жизни странного Дома, конечно, было кафе на первом этаже: просторное, темноватое из-за цветных витражных окон, дымное и шумное. Григорьев обычно попадал туда усталый – вечером после работы, а если в дневные часы, то на бегу, между какими-то служебными делами в городе. Ни сил, ни времени влезать в утробную жизнь Дома у него не было, хотя наблюдал он за ней с любопытством. Сразу бросались в глаза постоянные обитатели кафе, которых он всегда заставал на одних и тех же местах. Судя по всему, они приходили сюда каждый день и часами высиживали за столиками, неспешно разговаривая, дымя сигаретами и непрерывно поглощая кофе, коньяк, водку и снова кофе, рюмку за рюмкой, чашечку за чашечкой.
У Григорьева эти люди вначале вызывали недоумение: если они искали общения, им не следовало собираться вместе так часто. Если хотели выпить, могли бы приносить коньяк и водку с собой, что обошлось бы вдвое-втрое дешевле (наценки в кафе были ресторанные). Но обрывки их разговоров, которые Григорьев ловил, – шуточки, ленивый треп, взаимные уколы, анекдоты, – никак не напоминали дружеского общения. Скорей уж вспоминалась цеховая курилка, разве что в писательском кафе меньше матерились, да анекдоты и издевки были потоньше, хоть от того еще ядовитее. И под столом никто не разливал из бутылки, все терпеливо ждали очередных рюмочек на подносике официантки.
Постепенно Григорьев пришел к мысли, что для обитателей Дома совместное сидение было чем-то вроде службы, на которую – хочешь не хочешь – надо являться и отбывать положенные часы. А само кафе напоминало отдел какого-нибудь учреждения, где за столами так же неспешно беседуют обо всем, в том числе о работе, давно надоевшие друг другу сослуживцы. Только здесь разрешалось пить и закусывать прямо на рабочих местах, и шум разговоров был оркестрован не стуком пишущих машинок и телефонными звонками, а шипением кофеварки и позвякиваньем вилок по тарелкам.
Такое понимание многое объясняло, и поведение этих людей обретало черты осмысленности. Служба есть служба. У каждого своя. Его собственная, инженерная, дерганая, в их глазах тоже, наверное, выглядела дурацким занятием.
Не существует учреждения без иерархии, и среди постоянных обитателей странного Дома иерархия наблюдалась. Вернее даже, бросалась в глаза, обозначенная четко, как в армии. Только многочисленные знаки различия, принятые в военной среде, все эти погоны, петлицы, нашивки, здесь заменялись одним-единственным, безошибочно прочитываемым знаком – выражением лица.
Званию простого члена писательского союза (младший комсостав, маленькие звездочки на погонах с одним просветом) соответствовало выражение неизбывной скуки. Въевшееся в глаза и в складки кожи, оно не изменялось под влиянием таких случайных факторов, как настроение носителя или степень его опьянения. Григорьев дивился поначалу, глядя, как люди со скучающими глазами беседуют друг с другом, шутят, даже улыбаются и как будто смеются. Хотя привыкнуть к этому было недолго. Наверное, не дольше, чем штатскому, попавшему в воинскую часть, привыкнуть к окружению людей в форме.
Писателей с положением, то есть часто печатающихся (старший комсостав, два просвета и большие звезды), отличало выражение вялой снисходительности, переходившее у писателей с должностями – членов редколлегий, председателей разных комиссий (полковничий уровень, каракулевая папаха вместо офицерской ушанки), – в выражение сонной брезгливости.
А когда однажды Григорьев увидал в кафе высокого, худого мужчину с запредельно кислым лицом, источавшим уже не брезгливость, а полное отвращение ко всему окружающему, то сразу догадался: «генерал!» По логике иерархии, именно такое лицо должно было соответствовать генеральским звездам на узорчатых погонах и широким красным лампасам на форменных брюках. Чуть шевеля плоским ртом, мужчина говорил что-то соседям по столику, замершим в почтительном внимании. Григорьев спросил о нем своего знакомого из «молодых» и услыхал в ответ изумленное: «Ты что, его не знаешь?!» Высокий мужчина оказался главным редактором одного из считанных ленинградских литературных журналов, когда-то (при другом главном) журнала интересного, пожалуй, даже лучшего в городе. Но несколько лет назад волей обкома, насаждавшего профтехучилища и массами загонявшего туда школьников, журнал этот обращен был в подростковый, нацелен на интеллектуальный уровень и духовные запросы пэтэушника, и с тех пор, уже при нынешнем главном, стремительно деградировал…
Итак, в 1982 году в странном кафе странного писательского Дома был устроен банкет по случаю выхода коллективного сборника «молодых авторов». Сдвинули несколько столиков, и официантки уставили их бутылками водки с ресторанными штемпелями на этикетках, бутылочками «пепси-колы» (освоенная по американской лицензии несколько лет назад, она, кажется, осталась единственным наследием давно провалившейся «разрядки»), вазочками с мясными и рыбными салатами, тарелочками с бутербродами – копченая колбаска, красная рыба, сыр. Стоило всё непомерно дорого, но банкет есть банкет. Они, авторы сборника, только что получили свои гонорары и сбрасывались, не считая.
Да и то сказать, суммы им выплатили оглушительные. Во всяком случае, на взгляд Григорьева. Он, печатавшийся редко и всегда удивлявшийся в душе, что, публикуя твой текст, пропуская тебя к читателям, тебе за это еще и платят, никак не мог свыкнуться с величиной гонораров. Она противоречила всему его жизненному опыту. На этот раз ему отсчитали в кассе издательства за «Легенду» в полсотни машинописных страничек, – измерять объем рукописей в «листах», по-писательски, он так и не привык, не чувствовал этих абстрактных «листов», – отсчитали, отвалили ЧЕТЫРЕСТА ВОСЕМЬДЕСЯТ целковых! Его, ведущего инженера, двухмесячный заработок! (А то, что писал он когда-то эту самую «Легенду» – урывками, вечерами, по фразе, по абзацу, по полстранички в неделю – больше года, что вышла она в свет крохотным тиражом через много лет после завершения, что ж тут поделаешь? Такая у него жизнь.)
Вокруг шумели сорокалетние «молодые». В трезвости, в деловом общении с полноправными обитателями писательского Дома, они носили на лицах положенную им, как рядовому и зависимому литсоставу, перманентную иронию. Смеялись над всем и, кажется, с наибольшей готовностью похохатывали сами над собой. Но в застолье, в приливе багровости от проглоченной водки, плавились их ироничные маски, а голоса начинали звучать громко и раздраженно. Подавленные обиды, унижение незаслуженной второсортностью – всё прорывалось с алкогольными парами. Пусть, как сквозь клапан, с инстинктивно сдерживающей даже во хмелю опаской, гоготом, а не криком, – но все-таки прорывалось. А Григорьев следил за ними, словно со стороны.
Вот еще одна загадка странного Дома: эти «молодые», презиравшие и высмеивавшие друг друга, всё равно были единой компанией. А он, никого не высмеивавший, не завидовавший ни мастерству других (что завидовать? у них так получается, у него – так), ни тем более чьим-то публикациям, – именно он и был среди них чужаком.
Они никогда не задирали его, как задирали друг друга. Больше того, сверхчутье, которое улавливало исходившие от них эмоциональные токи, вообще не распознавало недоброжелательства. Ему искренне отвечали интересом на интерес, но словно издалека. Он чувствовал: сблизиться им невозможно, даже если бы он попытался. При всем уважительном отношении к нему, они ощущали его чужим настолько, что присутствие его их порой как будто стесняло.
И ведь не в том была причина его отверженности, что он, единственный из них, сохранял свою неписательскую профессию и работал в полную силу. (Все «молодые», кем бы ни были когда-то, – рабочими, инженерами, учителями, – давно уже сидели операторами в котельных. Зарплата – скудные сто двадцать, зато сутки дежурства у котлов, трое суток свободных, и возможность писать, и голова не болит от служебных забот.) Нет, работа была ни при чем, хотя бы потому, что неписательское бытие друг друга, всё не связанное с рукописями, протекавшее вне странного Дома, вне издательств и редакций, здесь никого не интересовало. В этом униженные «молодые» странно напоминали победоносных «полубогов» с кафедры. Для тех тоже все интересы и действия замыкались в собственном мирке.
И ведь не были начисто бездарны даже «полубоги», а среди «молодых» встречались и по-настоящему талантливые. Что же их все-таки обезличивало? Обезличивало и сплачивало между собой, при всем взаимном соперничестве?
Понять «молодых» в этом отношении казалось интереснее, чем «полубогов». Движение «полубогов» по их колее – от аспирантуры к кандидатской, затем к докторской, к должностям доцента, профессора – сохраняло хотя бы видимость респектабельности. Но «молодые»-то, «молодые», ненавидевшие свою колею, зачем так стремились в нее, роились во внутренностях странного Дома, высиживали в кафе возле литофицеров, с готовностью отзывались смехом на ядовитые шутки в свой адрес? Ради чего? Ради того, чтобы когда-нибудь вступить в Союз писателей, сидеть в том же кафе за рюмочками и чашечками уже в качестве полноправных обитателей Дома и постепенно повышаться в писательских чинах, изменяя выражение лица от скуки к вялой снисходительности, потом к сонной брезгливости, а если очень повезет – к полному отвращению? Всё только потому, что нет иного пути даже для того, чтобы просто печататься? Но вот и Григорьев понимает, что нет иного пути, а он – не с ними. Так что же его все-таки от них отделяет?
Почему-то вспомнился Шекли: космического путешественника, возвращающегося из межзвездных странствий, подстерегает опасность, он может прилететь не на Землю, а в один из бесчисленных Искаженных Миров. И не сумеет обнаружить свою ошибку, потому что тот, кто попадает в Искаженный Мир, изменяется сам. Вернувшись в родную деревню, такой путешественник не удивится тому, что его отец пасет крокодилов, что их старая домашняя мышь ловит кошек, а деревья, растущие вокруг дома, осенью выдергивают корни из почвы и улетают на юг. Для него всё будет так, как прежде, так, как должно быть. Разве у него у самого не три ноги, не две головы, как у всех окружающих людей!
Наверное, «молодые» были не хуже Григорьева ни талантом, ни трудолюбием. Но они, хоть и бранили искаженность странного Дома, все-таки принимали ее как должное. Они изменились сами. А он измениться не сумел. И оказался чужим.
Хотя и здесь не так было просто. Где первоначальная, неискаженная Земля, обитателем которой он продолжал себя считать и мерками которой мерил действительность? Как ни крути, получалось всё то же: детство, юность, начало шестидесятых, тогдашнее понимание жизни. Но ведь то были иллюзии. Так значит, он противопоставлял реальности – иллюзию? И тогда он сам был выходцем из Искаженного Мира. Пришельцем с тремя ногами, с двумя головами, затесавшимся за банкетный стол к нормальным людям в нормальном Доме.
«…Тридцать эскадронов конницы, составлявших авангард, первыми ушли по лесной дороге в сторону Аугсбурга. За ними двинулись главные силы – пехота, артиллерия. И наконец, бестолково и раздражающе медленно, со столкновениями повозок, щелканьем кнутов, конским ржанием, криками и бранью возниц, в лес начал втягиваться обоз.
Фельдмаршал Монтекукколи стоял у подножья холма с арьергардным отрядом – четыре легких орудия, полторы тысячи мушкетеров, пятьсот всадников. Они собирались уйти последними, и на узкой дороге, тянущейся среди зарослей и болот, их было бы вполне достаточно, чтобы прикрыть хвост колонны.
Его решение остаться с арьергардом удивило штаб. Впрочем, за время кампании там успели привыкнуть к чудачествам командующего. Одним чудачеством больше, только и всего. Он и сам не мог объяснить свой поступок. После того, как он позволил сломать весь тщательно продуманный план и войска стали покидать лагерь, ему, конечно, следовало отправиться в голове колонны. Что удержало его – неясные тревоги, предчувствия?
Уже рассветало. Скорей бы убрался обоз! И в этот момент… Он первым, еще раньше, чем вокруг раздались возбужденные крики, заметил, как вдали, за огромным полем, у темной полоски леса, над которой поднималось раскаленное солнце, возникло странное движение. Казалось, там медленно растекаются густые чернила.
– Ваша светлость! – юный адъютант протягивал серебряную подзорную трубу.
Монтекукколи оттолкнул его руку. Он не нуждался в этих новомодных изобретениях. Для него и так было ясно всё, что случилось. Какой-то завшивленный бауэр, схваченный неприятельскими дозорными, в страхе за свою ничтожную жизнь рассказал то, что знал о расположении имперской армии. И в этом еще не было бы трагедии, если б не оказалось, что главные силы Тюренна и шведов следуют за своей конной разведкой с гораздо меньшим отрывом, чем всегда. Но и это бы еще не обернулось бедою, если бы уже поистине роковая для Империи случайность не вывела вражеские войска к брошенному лагерю именно в тот момент, когда австрийские и баварские полки втянулись в чащу и уползали, как по узкому коридору, по лесной дороге, на которой невозможно развернуться, а часть обоза и арьергард еще не успели уйти!
У черно-синей кромки дальнего леса, в темной массе выдавливавшихся на равнину войск сверкнула вспышка, взлетел белый одуванчик дыма, и одновременно с донесшимся по воздуху тугим ударом посреди поля брызнула земля. Можно было даже разглядеть, как там заскакало и покатилось ядро, не пролетевшее и половины расстояния.
Его залило жаром. Почему-то именно этот выстрел – с запредельной дистанции, наглый, для куража, для испуга, – поднял в нем такой прилив ярости, что кровь ударила в лицо. Он, гордившийся своей выдержкой, сохранявший ледяную невозмутимость хоть под огнем, хоть в кабинете императора, сумевший сдержать себя даже прошлой ночью с Гольцгапфелем, сейчас дрожал от бешенства, хрипел и задыхался, побагровевший, с трудом втягивая воздух.
Рок! Рок! Проклятое, фантастическое везение проклятого козлобородого француза и – рок, словно решивший напоследок поиздеваться над несчастной Империей и ее фельдмаршалом! Если бы Тюренн явился несколькими часами раньше, имперская армия встретила бы его в лагере-крепости. Если бы он явился на час-другой позже, обоз, а за ним арьергард успели бы втянуться в лесную дорогу, где и одной пушки, заряженной картечью, хватило бы, чтобы отбиться от преследования. Но теперь…
Нелепейшее совпадение во времени было подобно камешку, что вызывает горный обвал. Тюренн и Врангель в два счета растопчут его небольшой арьергард. Возможно, захватят и несколько последних обозных фургонов. В лес за уходящей имперской армией они, конечно, не сунутся, да это будет уже и ни к чему. В глазах общественного мнения, накаляемого газетами, – самым дьявольским изобретением после пороха, – их шальная удача предстанет победой, а отход главных австрийских сил – позорным бегством. И во всеобщем изнеможении после тридцатилетней бойни это известие зазвучит погребальным звоном по Священной Римской империи. Камнепад покатится, сметая на своем пути устои европейского порядка. Дипломаты в Вестфалии коршунами набросятся на текст договора, отхватывая у венской короны права и земли.
Свершилось. Величайшая в истории война – проиграна, и величайшая держава нового времени будет повержена, раздроблена, оттеснена с мировой сцены. Безумие! Да как еще назвать хотя бы то, что именно католическая Франция, вырезавшая собственных протестантов вместе с женами и малыми детьми, – именно она и обеспечила победу протестантского дела в Европе. Теперь уже – окончательную победу.
Темная масса неприятельских войск в поле растекалась на отдельные волны, которые светлели, приближаясь, обретали очертания пехотных колонн и конных отрядов. Но вот они замедлили движение. Под лучами восходящего солнца медными блёстками сверкнули выдвинутые вперед пушки.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?