Текст книги "Либидинальная экономика"
Автор книги: Жан-Франсуа Лиотар
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц)
Нужно ли говорить, какие радостные перспективы открываются в связи с этой идеей о сокрытии в материи именно теоретического дискурса, а также о сокрытии в сем предприятии (лицемерно принимаемом сегодня под марксо-фрейдовским ярлыком) диалектики теории и практики?
Интенсивность, имя
Если бы понадобилось привести пример того, каким образом тензор способен скрываться в семантике и скрывать ее сам, стоило бы обратиться к случаю имени собственного. Это в первую очередь то имя, которое, послушаем Фреге и Рассела, представляет проблему для логиков, поскольку в принципе препровождает к единичной отсылке и вроде бы не подлежит обмену на другие термины логико-лингвистической структуры: у имени собственного нет внутрисистемных эквивалентов, как дейктик оно указывает наружу, у него нет коннотации или же она бесконечна. Небольшая трудность, которую логики, не имея выбора в средствах, разрешают при помощи понятия предиката существования. Об этом знал уже Гегель: Meinen[42]42
Мнение (нем.).
[Закрыть], и сведению знаков в систему может противостоять, скажет в свою очередь Гуссерль, такое препятствие, как дарение существования, плоть и кровь. И тому, кто спросит: а Флексиг? ответим: Флексигом можно назвать по меньшей мере одного живого индивида, это был врач Шребера, – отправляясь от этой ссылки как от печки. Но имя того же самого индивида служит поводом для дивидуации[43]43
Разделения (неологизм от ин-дивида, не-делимого).
[Закрыть], когда становится достоянием бреда Шребера. Этот бред готов совместить множество несовместимых суждений об одном и том же «субъекте» высказывания. О предикате Флексиг будет одновременно заявлено, что он шпик, что он Бог, что он соблазненный женскими чарами Шребера любовник, что он идет на все, чтобы помешать председателю испражняться, что он из знатной семьи, которая уже давно повязана с семьей Шребера. В чем же бредовость всего этого? Только в том, что все это высказывается.
Таков и бред писателя, разве что он чуточку осторожнее в том, что вставил между собой и текстом субъект высказывания, так называемоего Марселя, таков же бред об имени собственном Альбертины.
Таков и бред Октава об имени собственном Роберты, парламентария-распутницы, добродельной сластолюбицы, о неразрешимо предложенном-отказанном теле, в полном смысле слова теле сокрытия – сокрытия в двух смыслах: с одной стороны, она – гугенотка и жизнелюбка, способная исполнять функции знака в равно осмысленных сетях как респектабельности, так и чувственности; но, с другой стороны, каждое из этих определений что-то скрывает, не просто другое как таковое, в свою очередь принадлежащее по-своему налаженной, параллельно отлаженной и только смещенной сети, ведь парламентарий столь же осмыслен, как и шлюха, каждый в рамках своего строя, – нет, каждое определение скрывает знак как тензор, не другой осмысленный знак, а знак-тензор, состоящий в том, что имя собственное Роберты покрывает зону, где оба «строя» (как минимум, там должны иметься и другие) не составляют двоицы, а неотличимы, где имя Роберта служит как бы разделительной чертой, на полной скорости вращающейся вокруг произвольной точки – взгляда, половой щели, большого пальца в перчатке, интонации, – случайным образом перемещаясь по сегменту, который эта черта образует. Роберта – тензор, но вовсе не потому, что она – женщина одновременно и публичная, и рассудочная, а потому, что выходит за рамки, jenseits, обоих этих определений в настолько интенсивном умопомрачении, что коли по-за краем юбки обнажается участок ляжки, коли подушечка большого пальца протягивается ко рту соблазнителя, коли затылок уклоняется от его зубов, то, конечно же, из подлинной стеснительности и искренней чувственности, но наряду с этим и без определенного основания, исходя из фигуры влечения, согласно которой располагаются и проистекают токи, не принадлежащие ни Роберте, ни кому-то еще. Роберта – не чье-то имя (предикат существования), будь оно даже двойным, это имя сей неименуемости, имя конкретных «Да и Нет» и «ни Да ни Нет», и того и другого, и имя собственное является удачным примером тензорного знака не потому, что единичность его обозначения вызывает, когда мыслишь понятиями, затруднения, а потому, что оно покрывает область либидинального пространства, предоставленную неразрешимости энергетических токов, область в огне.
То же самое со Шребером. Если придерживаться «Воспоминаний невропатологического больного», отчетливо видно, какое умопомрачение локализуется, если можно так выразиться, в имени Флексига. Надо, думает Шребер, чтобы я был жещиной, тогда Бог меня оплодотворит и через меня, давшего жизнь новым людям, свершится спасение человечества. Эта смена пола является чудом, но в глазах Шребера чудом является и должно быть приписано некоей единичной силе – во всяком случае единичному решению некоей силы – любое видоизменение тела (в этом религия Шребера близка католицизму, родственна ему проникновением божественных инстанций в самые что ни на есть «повседневные», самые что ни на есть простые действия, этакое обмирщение священного или освящение мирского). То же самое с испражнением: оно поставляет материю для сокрытия, каковое распространится и на Флексига (скрываемого Богом); и если можно описать эту непрерывную двойственность перипетий влечения, важным остается тем не менее неотличимость в каждый момент несовозможного: выдать и удержать дерьмо, Флексиг покровитель и палач, Бог любовник и гонитель, мое тело мужчины и женщины, мое божественное и человеческое я; и еще кое-что сверх того.
Испражнение не естественно, а чудесно. И здесь, по поводу сего чуда испражнения, чье описание Фрейд цитирует целиком, видно, что́ может сосредоточить под одним именем бред. Чему служит знаком то, что для испражнения требуется вмешательство Кого-то, одновременно Флексига и Бога? Знаком любви, испытываемой к Шреберу, оказываемой ему помощи? Нет – или скорее да, но очень и очень косвенно. Сия сочувствующая любовь появляется в речи председателя лишь намеками и появляется навыворот. Если Флексиг-Бог превращают испражнение в чудо и лишают тело Шребера естественного отправления этой функции, то, на самом деле, для того, чтобы в последний миг лишить акт испражнения чудесности и тем самым подвергнуть председателя гонениям: они посылают кого-нибудь занять место в туалете до него. Таким образом они пресекают «предельно интенсивный расцвет душевной услады», каковым сопровождается успешное испражнение. И если идут на это, то потому, что подобное наслаждение угрожает Флексигу-Богу, поскольку подчиняет их телу председателя, как бывает всякий раз при остром наслаждении. Пример: «Бог никогда не отступился бы от меня (…), а напротив без малейшего противления и непрерывным образом поддавался бы притяжению, что толкает его ко мне, если бы я мог без конца брать на себя роль женщины, которую я сам сжимал бы в сексуальных объятиях, если бы я мог без конца упираться взглядом в женские формы, рассматривать без конца изображения женщин, и так далее»[44]44
Mémoires…, cité par Freud, Schreber, P.U.F., p. 283.
[Закрыть]. Таким образом чудо шреберовского испражнения вершат не по любви, а чтобы защититься от соблазна, который от него исходит. Флексиг любовник, но в обороне. Но к тому же и вероломный гонитель, который, спрашивая у Шребера: «Почему вы не испражняетесь?», навязывает ему ответ: «Потому что я глуп или что-то в этом роде»[45]45
Ibid., p. 277.
[Закрыть]. Флексиг, который унижает свою жертву. Но опять же и туповатый Флексиг-Бог, не способный понять, что человеческому существу, чтобы испражниться, нет надобности в чудодейственном вмешательстве: «Перо не поворачивается переписать сию вопиющую тупость – что Бог, ослепленный своим неведением людского естества, действительно может дойти до предположения, что существует человек, неспособный на то, что умеет делать любое животное: человек, неспособный по глупости испражняться».[46]46
Ibid.
[Закрыть]
Не складываются ли вновь все эти противоречивые свойства просто в полисемию имени Флексига? Посмотрим. Но сначала два предвосхищающих дальнейшее замечания. Во-первых: обратим внимание на эту безмерную глупость, что простирается далеко за пределы животности Батая, – та продолжает знать, что вершит, даже если сознание того уже и не знает, в этом весь ацефальный секрет мелкого эротизма, – тогда как Шреберу приходится барахтаться в болоте неуверенности, затрагивающей самое инстинкты, животные стыковки, в подозрении, что не добираешься до того, что умеет животная безголовость, что «тело» не умеет более испражниться, когда в том возникает «нужда», что кал не знает более дорогу к выходу. Потрясающая глупость безумного тела, в которое Флексиг погружает Шребера. В противоположность органическому телу, стыковке стыковок, функциональной сборке, эротическому построению, это либидинальное тело не имеет, кажется, устоявшихся каналов для циркуляции и разрядки импульсов. Не глубина глупости, а ее непомерность, отсутствие меры. Либидинальная глупость – нечто совсем иное, нежели глупость Бувара и Пекюше, которая заключается в изложении, в переложении почерпнутых из высказываний общих мест, и она к ней совсем близка, потому что тоже основана на разрушении субъекта, способного ответить за свои заявления и деяния, на утрате идентичности (о которой у Флобера сигнализирует оказывающийся дуэтом глупый герой[47]47
Как показывает неопубликованная работа Сюзанны Лафон о «Буваре и Пекюше».
[Закрыть]). Глупость, неотделимая от сокрытия, о котором здесь говорится.
Второе замечание: эта глупость вновь обнаруживается в странном пристрастии к женственности, содержащемся в цитированном выше тексте председателя Шребера; женщиной скорее «иметься», чем женщиной быть, это «иметься» переводится как угодно: вести себя как женщина при совокуплении и к тому же как совокупляющийся с нею мужчина («брать на себя роль женщины, которую я сам сжимал бы в сексуальных объятиях»), видеть женщину, видеть изображение женщины – и к тому же заведомо быть видимым как женщина и т. д. Снова безмерная глупость либидинальной ленты. В высшей степени тензорному имени собственному Флексига соответствует обезличивание тела Шребера: тела без налаженных органических функций, тела без пола или со многими полами. Не сказать ли нам теперь, что само имя Флексига – всего лишь предикат нескольких высказываний, из которых следует, что под этим именем совместно активизируются несовозможные влечения? Флексиг любит меня, поскольку заставляет наслаждаться испражняясь; Флексиг ненавидит меня, потому что для спасения будущего человечества необходимо подвергнуть меня гонениям; я ненавижу, что Флексиг меня любит, потому что мне хотелось бы, чтобы испражнение было для меня таким же естественным, как и для всех прочих…
Прервем перечисление уже самих по себе упрощенных высказываний. Пренебрежем прочтением отношения Шребера к Флексигу, предложенным Фрейдом: это образцово семиотическое или концептуальное прочтение, поскольку оно превращает все эти и еще множество других высказываний в окончательные фразы, проистекающие из трансформаций единого ядра, каковым является: Я (мужчина) люблю его (мужчину)[48]48
Ibid., p. 308 sq.
[Закрыть]. Трансформаций, обязанных, как в отслаивании фантазма «Ребенка бьют», смещениям влечений из-за вытеснения или регрессии и подразумевающих тем самым применение, конечно же в очень малой степени порождающее, но все же вполне регулируемо-регулирующее, отрицания.
Обсудим лучше следующий пункт: действительно ли наши высказывания (какая разница, четыре их или n, кто осмелится заявить, что исчерпал их потенциальный ряд?) служат поводом тому, чего мы домогаемся под именем сокрытия? Не поддерживают ли они скорее некую полисемию, с одной стороны омонимию, поскольку Флексиг-любовник является омонимом Флексига-палача, с другой – синонимию: Флексиг любовник и палач служит синонимом Бога (к этой группе синонимов Фрейд не упускает добавить Отца), – все эти отношения семиолог отлично знает и воспримет вовсе не как возражения, а как вспомоществование своему методу. Несомненно, все вовлекает нас в эти трансформации, но они ни на шаг не приближают нас к либидинальной экономике. Если Флексиг, как только что Роберта, является тензорным, а не только «осмысленным» знаком, то не из-за полисемии связанных с этим именем высказываний, а из-за головокружительного умопомрачения от анального эротизма, которое охватило шреберовское либидинальное тело и продолжением которого является имя Флексиг. Головокружительного, поскольку тут, вокруг ануса, вращение разделительной черты снова норовит стать настолько неистовым, что зад председателя достигнет поистине солнечного накала, настолько, главное, что отныне нельзя будет принять решение, поощрить или запретить прохождение материи (кала или божественного члена), поскольку оба движения, совокупно, и заблокированы, и запущены: «Происходит это таким образом: кал проталкивается вперед, иногда и назад по кишке, пока его не останется недостаточно (…)»[49]49
Mémoires…, cité par Freud, Schreber, P.U.F., p. 309.
[Закрыть], и в этих мучительных колебаниях на месте то в сторону запора, то в сторону поноса, в сторону гетеро– или гомосексуальности, в сторону мужественности и женственности, само положение солнца, богов, врачей, мужчин начинает вращаться вокруг самое себя, воспрещая всякую стабильность распределения и любое «мышление». Это умопомрачительно раскаленное головокружение носит имя Флексига, которое тем самым обретает значение тензорного знака.
Оно продолжает раскручивать волчок за пределами органического тела Шребера, в неожиданных областях либидинальной ленты; это имя их улавливает или, скорее, вдруг заставляет существовать в качестве фрагментов пространного анонимного эректильно-маниакального лабиринта, ага, вы считали себя врачом, стремились свести мой солнечный анус к жалким пропорциям догенитальной эдиповской регрессии; говоря «Флексиг», возводя на Флексиге свой метафизический и исторический роман, полагая Флексига в начале и в конце моей ненависти и любви, я превращаю вас, доктор, не во фрагмент моей параноидальной игры, как вы полагаете, а в непредвиденный обрывок безмерной ленты, по которой циркулируют анонимные токи. Ваше имя является гарантией анонимности, гарантией того, что эти влечения ничейны, что никто, даже и «доктор», не упасен от их прогонов и вложений. Вот чего вы боитесь и почему меня запираете. Под именем Флексига затевается, стало быть, не только разумная полисемия, которую обнаруживаешь в самом что ни на есть безобидном высказывании; здесь и раскаленность фрагмента тела, который уже не в состоянии откликнуться на определения, поскольку в него совокупно вкладываются «за» и «против»; более того, здесь и передача сего немыслимого ожога в другие либидинальные области, в данном случае в языки истории и религии, их обнаружение и захват в анальном умопомрачении, их, как тогда говорилось, сексуализация, их подсоединение к обезумевшему анусу, его вплоть до них расширение; здесь, стало быть, имя Флексига насилует саму предполагаемую границу тела Шребера (точно так же, как и предполагаемую границу тела Флексига), сам этот предел распылен умопомрачительной круговертью, тело председателя разрушается и его фрагменты разбрасываются по либидинальному пространству, смешиваясь с другими фрагментами в запутанную чересполосицу. Голова теперь уже – просто какой угодно клочок кожи. Флексиг, в задницу. По ту сторону синонимии и омонимии – анонимность.
«Пользуйся мною»
А что, если бы этим именем собственным было сутенер? То есть Бог. Перечитаем еще раз Шребера: «В предыдущих главах уже было замечено, что лучи (нервы Бога), которые испытывали влечение, подчинялись ему лишь против своей воли, поскольку оно вело к утрате их собственного существования и тем самым противоречило инстинкту сохранения. Поэтому я постоянно пытался приостановить влечение, другими словами снова избавиться от своих нервов (…). Основной идеей всегда было меня «оставить», то есть меня покинуть, чего, как думалось в то время, о котором сейчас идет речь, можно было достичь холощением и назначением цены за мое тело, как за тело проститутки, подчас умерщвлением и, позднее, разрушением моего разума (сведением меня с ума)»[50]50
Mémoires…, tr. fr., Cahiers pour l’analyse 7, p. 119.
[Закрыть]. И Шребер добавляет, как настоящая «потаскуха»: «Что же до попыток меня охолостить, вскоре было замечено, что постепенное заполнение моего тела нервами (женскими) сладострастия возымело прямо противоположные последствия, что вытекающее из него в моем теле сладострастие души скорее заметно увеличивало силу влечения»[51]51
Ibid.
[Закрыть]. Как настоящая девка или, скорее, одалеваемый силой зависимости?
Но, прежде всего, кто хочет сего скандала, сей феминизации? «При этом с человеческой точки зрения, которой я тогда в основном и следовал, было вообще совершенно естественным, что своего подлинного врага я всегда видел только в профессоре Флексиге или в его душе (позднее сюда добавилась ещё душа фон В., о чём еще будет сказано) и что в качестве своего естественного союзника я рассматривал божественное всемогущество, каковое представлялось мне в большой опасности один на один с профессором Флексигом; впредь я считал своим долгом поддерживать его всеми мыслимыми способами вплоть до готовности пожертвовать собою. Что сам Бог был сообщником, а то и самим автором плана, составленного с целью убиения моей души и проституирования моего тела как публичной девки, эта мысль пришла ко мне лишь намного позднее (…)»[52]52
Mémoires…, Cahiers pour l’analyse 7, pp. 149–150.
[Закрыть].
Проститутка смиряется со своим ремеслом во имя высшего интереса. Она хочет этого и в этом неотличима от мученика: она свидетельствует своим унижением, Магдалина в качестве Иисуса. И начинает со свидетельства против своего сутенера. Разъединение, пока еще наивное, двух инстанций: аффективной – это Бог, глазам которого страдание представлено, а сердцу преподнесено; и политэкономической – это сводник, в конкретном случае Флексиг, Ирод или Пилат, который превращает это страдание в звонкую монету, извлекает из него прибыль и тем самым игнорирует его как таковое. Потом, на втором заходе (заходе, не преминем отметить, письменном: «Это мысль, которая пришла ко мне лишь намного позже и которая со всей ясностью дошла до моего сознания, осмелюсь я сказать, только во время редактирования настоящего сочинения»[53]53
Ibid., p. 150.
[Закрыть]), оба имени, Флексиг и Бог, сгущаются, апелляционная инстанция оборачивается столь же, если не более, преступной, чем инстанция преступления. Тут-то сутенер-Бог-доктор и обретает весь свой либидинальный размах: мировой порядок, заявляет Шребер, поистине изнасилован проектом моего превращения в женщину (в проститутку), апелляционной инстанции нет, Бог ко всему прочему и мой гонитель, он – не неподкупный судья, который принимает мои страдания, он еще и сутенер, который их требует и извлекает из них выгоду, и поэтому он их выявляет и в двусмысленности страдания-наслаждения ими пользуется.
Далее Шребер протестует, и в его борьбе за то, чтобы выйти из лечебницы, куда его заключили, надо видеть ту же борьбу, какую может вести девица, чтобы вырваться со дна, из борделя или клетки панели, в которую ее загнали. Но его протесты не лишены двойственности. Ибо, как мы уже видели, Шребер желает быть проституткой Бога, испытать по-женски наслаждение и доставить наслаждение ему если не как любовнику, то, по крайней мере, как господину. Именно для этого он хочет быть всеми женщинами и женщинами все время, и все его «непрестанно», «постоянно» – которые то и дело возвращаются под его пером, чтобы описать условие, характеризующее, по его мнению, наслаждение Флексига-Бога: чтобы всегда имелась женщина, – суть усилие твари соответствовать божественной всевременности: «Даже когда я ютилась в квартире одна, – говорит Ксавьер Лафон, – в любой час дня и ночи звонил телефон, чтобы проконтролировать мое присутствие (…). У них [сутенеров] сколько угодно времени, более чем достаточно, чтобы разыскать вас, если им хочется, даже в Америке». И даже когда она завязала со своим ремеслом, «иногда среди ночи меня будили телефонные звонки (…). На другом конце провода молчание. Лишь чье-то дыхание, потом трубку вешали»[54]54
«Justine 73», Le Nouvel Observateur, 19 mars 1973.
[Закрыть].
Определяющим элементом в формировании этой амбивалентности, которая норовит смешать Бога и сутенера, Бога и Флексига, является «наказание»; у Шребера оно названо гонением. При всем этом оно совпадает с тем, которому подверглась Ксавьер: заточение, полная зависимость, клиника как закон преступной среды. Ксавьер говорит об этом самое существенное: «Наказание – еще одно средство заставить принять для человеческого существа неприемлемое. Но также и садо-мазохистская связь, которая в конце концов заставляет вас испытать «что-то» в отношении ваших сутенеров. Это что-то не имеет имени. Оно лежит за пределами любви и ненависти, за пределами чувств, – дикая радость, смешанная со стыдом, радость испытать и выдержать удар, принадлежать и чувствовать себя освобожденной от свободы. Это должно присутствовать у всех женщин, во всех парах, пусть в меньшей степени или неосознанно. Не знаю, как на самом деле это объяснить. Это наркотик, такое впечатление, будто ты проживаешь свою жизнь одновременно несколько раз, с немыслимой интенсивностью. Испытывают это «что-то», налагая наказания, и сами сутенеры, я в этом уверена». Зачем же давать сему безымянному «что-то» имя садо-мазохизма, как предлагает Ксавьер? Здесь мы находим полноту сокрытия. Если Флексиг – имя умопомрачения, таковым же окажется и сутенер или сообщество сутенеров. С точки зрения этого умопомрачения наказанию подпадает не что иное, как иллюзия я: «Они преуспели, поскольку теперь я уже существую только через них».
Но само собой разумеется, что, как в доброй старой диалектике господина и раба, «женщина» вполне может использовать эту предельную зависимость в качестве оружия против властелина. Возможно, что в любви тела́ подталкивает к слепому смешению именно женский оргазм; тем самым Шребер хочет быть более женщиной и проституткой – и, стало быть, все более и более безумным, все более и более «мертвым», – чтобы лучше соблазнить Флексига и Бога. Не интенция ли это скорее, нежели интенсивность? И там, где мы, как нам с Ксавьер кажется, обрели силу, силу безвластия («Я не говорю, что мне жаль эту жизнь. Но ее вам всегда будет недоставать. Это как кокаин. В нормальной жизни никогда не достичь подобной интенсивности»), нужно ли уступать место власти и ее сговору с любой слабостью? Конечно. Но это не довод, чтобы стирать главное; интенсивность скрывается в знаках и инстанциях. Если имя собственное есть сутенер или Бог, оно также служит и поводом для этого неименуемого «что-то». Если я впадает в зависимость, то не только из-за омерзительных пощечин в упрочение властных отношений.
Из пупа ночи, в изнеможении ладоней и взглядов, с измочаленными членом и вульвой, на выжженной без всякой тактики земле, в хриплом и интимном горле женщины еще может родиться приказ: «Пользуйся мною», что означает: меня нет. Проституция является политическим аспектом зависимости, но та занимает к тому же и некоторую либидинальную позицию. Как раз ее-то и не хватало Саду. Требование «пассивности» не есть требование рабства, требование зависимости – не мольба, чтобы над тобой властвовали. Тут нет ни гегелевской диалектики раба, ни лакановской диалектики истерии, поскольку и та, и другая предполагают перестановку ролей внутри пространства господства. Все это мужская чушь. «Пользуйся мною» устремлено в направлении вставшего над чреслами члена, обманки власти, отношения господства. Но в этих самых чреслах происходит нечто совсем иное, куда более важное, преподносится упразднение центра, упразднение головы. Когда мужчина, Флексиг, сутенер, пользуется этим явным «требованием» «пользования», чтобы самому стать головой, властью, он защищается, он не осмеливается воспринять масштаб сего подношения и дать ход его последствиям. Страсть к пассивности, заставляющая сказать это, не является одной силой, дополнительной силой в бою, она есть сама мощь, которая устраняет все застои, что блокируют тут и там прохождения интенсивности. Подношение ягодиц, открытие складки между ними, ануса и заднего прохода согнувшейся, как сборщица колосьев, женщины – остерегитесь, это отнюдь не вызов в духе потлача, вот, мол, что я тебе даю, покажись-ка и ты. Это – открытие либидинальной ленты, и как раз в этом открытии, в этом немедленном расширении и обнаружении отказывают себе носитель власти, сутенер, политик, мелочно довольствуясь капитализацией либидинальных интенсивностей ради прибавочной стоимости – чрезмерной эксплуатацией силы наслаждения, впаданием в вязкие китайские спекуляции. Ибо этот интерес, это ходатайство третьей стороны несомненно характерны и для умной эротики. По крайней мере не мешает, как и по поводу барочной машинерии, связывающей тело Шребера с телом Флексига, задаться вопросом, состоит ли эротика в том, чтобы придержать, скопить, а то и превратить в капитал силу, как наперебой советуют, как мы увидим далее, китайские тексты или «Опасные связи»; или же, включая в игру рассудок, подпуская в перемещения энергии «холод», то есть обжигающее напряжение расчета, в ее функции напротив входит интенсифицировать пренебрегаемые области и переходы; причем интенсифицировать, не привлекая ничего вторичного (расчет, другое пространство-время, другое тело, контрастирующие или чередующиеся с первичным), а повысив интенсивности, вспрыскивая либидо в мыслительный процесс, включая голову в либидинальную ленту, запуская капитальные и капиталистические механизмы в интересах циркуляции влечений, эротизируя рассудок; представьте себе мелкого коммерсанта или бухгалтера, ставящего свое низменное искусство на службу своих желёз.
Итак, в этом-то и состояла глупость Сада, от которой даже в своем «Философе-злодее» не удается избавиться и Клоссовскому. По крайней мере глупость одного из Садов. Есть и другой, он же – Спиноза и Лукреций: Сад, написавший «Французы, еще одно усилие, чтобы стать республиканцами», либидинальный материалист, которого мы здесь желаем и желаем здесь продолжить.
«Пользуйся мною» – это приказ и мольба, повелительное упрашивание, но оно требует упразднить отношение Я/Ты (оно же обратимое господин/раб), а также, очевидно, отношение пользования. Это прошение кажется чисто религиозным, поскольку требует зависимости. Ведь именно так и сказал Иисус на кресте, не правда ли? Но Иисус может требовать зависимости, потому что в качестве платы за грех предлагает свою боль: неподценность своих страданий, своей оставленности, чудовищное шреберовское отъятие чуда, которое он претерпевает, высвобождение, вершимое и завершаемое тем, кого любишь и кто к тому же всемогущ, – Иисус в качестве цены за искупления грехов предлагает это неподценное. И тем самым Иисус – расчетливая проститутка. Ты заставляешь меня умереть, это больно, но тем самым обрящется весь мир: извращенцы или кретины («они не ведают, что творят») будут возвращены в милостивое тело мироздания, сиречь капитала. И Бог тогда – сутенер, который говорит своей женщине Иисусу, как говорит Шреберу: сделай это мне, сделай это им. Что при этом выигрывает Иисус, спро́сите вы? И я отвечу: что при этом выигрывает проститутка, продавая самые непредсказуемые части своего тела, свой взгляд, свои таланты портнихи, свою обувку, и что при этом выигрывает Шребер? Вопрос не в этом. Проститутка, как Иисус и Шребер, обретает и полагает себя в качестве субъекта путем расчета, пусть и руководствуясь при этом чистым фантазмом, которого достаточно для обращения извращения, для его заимообращения. И не забывайте, что, поскольку Иисус к тому же и бог, проститутка заведомо является его клиентом, но к тому же она и его сутенер. Таинство Троицы, оно же таинство Подобия, является той самой машинерией, которая производит осмысленный знак и скрывает знак тензорный. В очередной раз не дадим себя на этом подловить.
«Пользуйся мною»: высказывание головокружительной простоты, никакой мистики, сплошной материализм. Пусть я буду для тебя пляжем и тканями, ты для меня – отверстиями и ладонями, пленками и оболочками, сгинем, оставим власть и низкое оправдание диалектикой искупления, умрем. Нет уж: пусть я умру от вашей руки, как говорит Мазох. Здесь зиждится высшая уловка, сознательная или неосознанная, дабы из сего последнего приказа, отданного уже доведенным до крайности ласками и бессонницей телом, в гвалте сорвавшихся с цепи частичных влечений воспряла функция подданного. Гегелевское толкование прошения: будь моим господином, дабы исполнилась твоя воля. Именно так понимают это и Сад, и Фрейд, и Батай, вводя прямо сюда политику, то есть снова приказ, стратегию, основания для войны, Шодерло де Лакло и Клаузевица.
Но чего же хочет та, которая в бесплодности и ожесточении каждого клочка своего тела этого просит, женщина-оркестр? Вы полагаете, стать хозяйкой своего хозяина – и все такое прочее? Полноте! Она хочет, чтобы вы пострадали вместе с ней, она желает, чтобы пределы исключения были отодвинуты, хочет прочистки всех тканей, безмерной осязательности, осязания того, что замыкается в самом себе, не становясь камерой, и того, что без конца разворачивается вовне, не пускаясь на завоевания. И это – перед лицом липкой посредственности мужланов! которые ухмыляются, думая, что разоблачают и эксплуатируют истерику или женщину с ее пресловутой ложью; подобной посредственности политиков, нашедшей отражение в записке, посланной с курьером Лениным по коридорам Зимнего дворца Троцкому (мы почти не присочиняем): «А что, если нас с вами белогвардейцы убьют, смогут Свердлов с Бухариным справиться?»[55]55
Trotsky, Ma vie, Gallimard, tr. fr., p. 347.
[Закрыть], слова человека из криминальной среды, лучший комментарий к ним опять же принадлежит Ксавьер: «На первый взгляд их принимают за „бонвиванов“. Они хорошо одеты, зачастую в них присутствует нечто женоподобное. Они не обязательно гомосексуальны, но чувствуется, что могли бы быть. В любом случае, любовники из них невеликие. Они всегда перемещаются группами». Ибо им нужна Организация, этим городским извращенцам, как говорят Делёз и Гваттари (сами…).
Чего хочет женщина? спрашивал Фрейд. Хочет, чтобы мужчина стал ни мужчиной ни женщиной, чтобы ничего более не хотел, чтобы она и он в своем различии были идентичны в безумном соединении всех тканей. «Для реализации желания куда более подобало бы, в потусторонней жизни, наконец избавиться от разницы полов», – пишет Шребер, который цитирует песню Миньоны из «Вильгельма Мейстера»: «Und jene himm lischen Gestalten / Sie fragen nicht nach Mann und Weib (Где силам неба все равно, Ты женщина или мужчина)». И пусть эту волю, чтобы все вышло из себя и запылало, мыслители назовут влечением к смерти, – еще бы! те, кто под именем жизни мыслит только о том, чтобы собрать, объединить, капитализировать, завоевать, расширить, заключить и господствовать. Греки Ленин и Троцкий, перемещающиеся группами педерасты, проституирующие массы как женщин. Но в постыдных собственных именах руководителей заключено безрассудное прошение масс, и оно вовсе не: Да здравствует Социальное (и тем паче не: Да здравствует Организация), а: Да здравствует Либидинальное.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.