Электронная библиотека » Жан-Франсуа Лиотар » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 26 сентября 2024, 09:40


Автор книги: Жан-Франсуа Лиотар


Жанр: Философия, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Дедукция объемного тела

Ласка направлена на воротник: место, где кончается блузка, где начинается кожа – или наоборот; что тут, граница или трещина? Нет, скорее область преображения одной кожи в другую. Легкий темный хлопок – это кожа. – Локоть, разместившийся как жидкость в ладони, средний палец, проходящийся, слегка разглаживая, по складке белого с голубым локтевого сгиба. Здесь снова трещина? Нет, переходная зона, вираж поверхностей. Что смущает в этих областях? Бездарно низводить их до символики половой щели. Не воображаемые ли это входы, не входы ли в воображаемое? Начало театра, вход в театр, театрализация либидинальной поверхности? – Нет, при входе проходишь перед входом, не входя, длинный палец стирает первичную иллюзию, иллюзию того, что имеется трещина – стало быть, внутренность, если проникнуть. Да, ты не театр, в который входит играть моя пьеса, не предел, член, заключенный во влагалище, есть будет был особым случаем непрестанной, маниакальной и совершенно непредвиденной смычки участков великой односторонней кожи. Сила скапливается на тех линиях соприкосновения, которые благодаря ее обильному вложению распространяются на новые, как говорится, записные поверхности. Ее прилив – не что иное, как происшествие. – Пока рука охватывает под рукавом слегка согнутый локоть (действуя сама по себе?), по-прежнему потерянный взгляд темнеет и начинает смотреть «внутрь». И вот что это за «внутрь»: сила, которая пребывала в глазах, вырывается оттуда и устремляется к сгибу локтя. Для того ли, чтобы нарушить соприкосновение с эпидермой пальцев или чтобы туда ринуться и пройти? Третий, продолжая с ним разговаривать, ничего не видит.

Когда, как начинает лента обретать объем? Уж не язык ли наделяет ее толщиной и, благодаря своей отсылочной функции, присутствием отсутствия? Уж не глаз ли прогибает поверхности с обратной стороны и безумно домогается за ними непрерывности стороны лицевой? Но что такое «язык», что такое «глаз»? Единицы мысли, понятия? Как они могут действовать? Так называемая полиморфная перверсия, то есть версии перверсии, с самого детства без конца перемещается по поверхности без дыр. Дыры там не отыщешь, есть впячивания, инвагинации поверхностей. Вот почему, когда мы открываем, мы утверждаем только то, что есть, полную тайников просторную кожу, где щели – отнюдь не входы, не раны, не надрезы и не прорывы, а все та же поверхность, обретающая после увертки форму кармана, фронт, выгнувшийся почти до самого себя, как в Сталинграде. Разнясь, полиморфизм знает, что нет никакой дыры, никакой внутренности, никакого святилища для почитания. Что есть только кожа. «Ребенок», сей западный фантазм, ребенок, сиречь желание, энергетичен, экономичен, не типичен.

Не отсутствие ли, не разрыв ли, или разлом, или утрата, или отключение былого участка либидинальной кожи дает место объемному месту, театру, знаку-заменителю, внутреннему на месте внешнего, чего-то утраченного? Так говорит Фрейд в Jenseits[23]23
  По ту сторону [принципа удовольствия] (нем.).


[Закрыть]
по поводу своего внука. Таким могло быть начало театра в пленке влечений ребенка, как бы один из фрагментов, присоединение которого делает его малую кожу бесконечной, у него было лоно матери, сосок на языке меж губ, жаркая упругость полной груди под слепыми пальцами, затылок, подключенный к мякоти ее плеча, глаза, утомленные удовольствием разглядывать сверху до низу собственное удовольствие, короче говоря, прекрасное в своей множественности версий перверсии подключение, он испражняется в пеленки, не переставая сосать, – и тут он «теряет» свою мать, или, лучше сказать, это подключение расстраивается, безмерная боль от нехватки, говорит Фрейд, невыносимое отчаяние, массовый прилив влечений к точкам истечения, но повсюду тупики, шлюзы закрыты, переключатели вырублены, неполадки, застой, – вот-вот все взлетит на воздух. Воздвигается театр, мать станет катушкой, будет повторяться ее утрата, о-о-о – «уходи»! да-а – «вот она»! отчаяние окажется обуздано, будет найден выход для тех угрожающих скоплений подвижной энергии, что рокочут у врат тела, которое открывается своему протезу, театру катушки.

Итак, начало театру кладет боль, интенсивность, когда она смертоносна, говорит Фрейд. Но отметьте вот что: сосок, выпуклость груди, плечо и рука, глаза должны быть уже приписаны к персоне, к единству, матери, чтобы эта присутствующе-отсутствующая катушка могла занять ее место, подменить сию единицу. Тогда ребенок действительно сможет страдать от утраты инстанции, но тогда он уже не будет более носителем интересующей нас, как и Фрейда, полиморфной перверсии. Возможность боли из-за отсутствия, даже возможность отсутствия, имеют место только потому, что изначально предполагалось присутствие матери, кого-то. И тем самым допущено petitio principii[24]24
  Предвосхищение основания (лат.).


[Закрыть]
, формальный порок, не слишком тяжкий для людей вроде нас, чей дискурс не претендует на непротиворечивость, но неисправимый, когда речь идет о том, чтобы дать объяснения: как только кто-то, некая инстанция, принимается за место суммирования, унификации нескольких единичностей, нескольких либидинальных интенсивностей, ты уже находишься в великом Нуле, уже в негативе; и уже пребываешь в отчаянии, поскольку инстанция, до которой вскоре будут низведены эти единичные наслаждения-смерти, мать или любой ее эквивалент, с одной стороны, никогда не дана, к ней никогда не было подключения, одни только концы, частичные метаморфозы, и, стало быть, ностальгия начинается с производством этой унитарной инстанции; а с другой стороны, подобная инстанция обесценивает, аннулирует, неминуемо расщепляет интенсивные знаки, какими являются либидинальные переключения, сводит на нет стыковки губы-язык-сосок, соединения затылок-плечо, палец-грудь, поскольку вместо того, чтобы быть приемлемыми прохождениями интенсивности, эти метаморфозы становятся метафорами невозможного спаривания, эти переключения – намеками на неуловимую способность-наслаждаться, эти беспощадно единичные, несравнимые знаки – общими, универсальными знаками утраченного начала.

Наш вопрос таков: что страдает, когда больно? Ответ Фрейда: ребенок, то есть уже сложившийся субъект, сложившийся параллельно, симметрично объекту-матери, то есть между ними уже имеется зеркальная перегородка, уже есть сторона зала и сторона сцены, уже театр; и театр, который фабрикует ребенок, с краем своей кровати в качестве рампы и прикрепленной к катушке ниткой в качестве занавеса и регулирующей входы и выходы сценографии, это театр-протез того же сорта, что и уже в нем пустотствующий: он является «внешней» репликой пустого объема, в котором два полюса, его собственное тело и тело матери, театральные визави, несуществующие полюса захватывают, удерживают в своем поле, подчиняют все события на либидинальной ленте. Боль как цезура, как трещина, щель и разъединение, мучает только унитарную целокупность. Понимая боль как двигатель театральности, Фрейд сообщает ей метафизическую обоснованность негатива и тем самым становится жертвой этой театральности, ибо разъединение и трещина мучительны только в представлении с унитарным призванием, утрата воспринимается как агрессия только телом уже собственным, уже собственническим, смерть представляет собой ужас только для уже организованного сознания. Если хочется объяснить рождение театра, нет нужды искать его секрет в боли от утраты, ибо утрата имеет место только для памяти и, поскольку вышеупомянутая полиморфная перверсия ацефальна, либо оказывается, либо не оказывается для нее удобным случаем наслаждаться-страдать, только и всего. Даже и не страдание с одной стороны, удовольствия – с другой: эта дихотомия принадлежит строю органического тела, предполагаемо унифицированной инстанции, она требует работы по разграничению, работы Verneinung[25]25
  Отрицания (нем.).


[Закрыть]
, которую совершает принцип удовольствия, исторгая то, что мучает, и пропуская только то, что идет на пользу, принцип удовольствия, каковой в то же время является и принципом реальности, поскольку исторгнуть означает отделить болезненное, исторгаемое наружу, от приятного, сохраняемого внутри. Нужно отмести все чудесные побасенки, предполагающие то, что призваны объяснить, – формирование двойственности, знака-заменителя, внутреннего театра, удваивающего внешнюю реальность (и наоборот), и, стало быть, также формирование цезуры, раны, трещины, которая провела бы внутрь; все эти басни, в Jenseits, в Die Verneinung[26]26
  Отрицании (нем.).


[Закрыть]
, уже включены в двойственность Нуля (Единого, собственной персоны, объекта или субъекта, Я…) и интенсивности (наслаждения, боли, того и другого вместе). Надо попытаться описать округу некоего театра там, где была ровная кожа, утвердительно, энергетически, не предполагая заранее нехватки, как было бы под именем боли.

Представь теперь вот что, Меховая щелка. Крутящаяся черта замедляет ход; шальное, случайное движение, порождающее либидинальную кожу, затормаживается достаточно, чтобы это и не-это, которых его предельно высокая скорость смешивала во всех точках поля, теперь были различимы, то это, то не-это, вот оно, уже нет, вот оно, fort, da[27]27
  Прочь, вот (нем.).


[Закрыть]
. Черта становится границей, которую нельзя пересекать, иначе смешение, прегрешение против понятия, нарушение, глупость, безумие, примитивная мысль. Черта становится краем, краем сцены: там не-это, здесь это. Конец утаиванию, начало значению и неоднозначности. Ибо для того, чтобы перейти от не-этого к этому, теперь нужно платить: иметь вон то не-это обойдется очень дорого. Платить чтобы войти в там, подняться на сцену. Иметь: способ быть тем, чем не являешься, протез, предполагающий отрицание. И с этим замедлением начинается также и время: то одно, то другое, повторение и, стало быть, также и ожидание и память, синтез теперь с еще не и уже нет, постоянно нуждающийся в переделке, поскольку «впредь» эти временны́е полюса поддерживаются снаружи друг от друга, будучи в то же время со-положены, составлены по обе стороны от того, что их разделяет. Монтаж и сцены, и нарративного времени.

Что же это за замедление? Остывание? Понижение интенсивности? Отвод вложения? Да-да, все это. Нервные импульсы перемещаются, черта закрутится «где-то дальше», ребенок теряет не мать, а соединение губы-сосо́к, которое предстает теперь как просто соединение, как впредь парадоксальное сочленение двух зон, некоего «это» и некоего «не-это», притом что тут имелся отнюдь не синтез, а зона либидинальной интенсивности. Ребенок ничего не проигрывает, он выигрывает мать, а мать – ребенка, это и не-это оказываются под этими дополняющими друг друга именами на своем месте, когда движение отрезка, замедляясь, их, центробежно разметав, откладывает. С ослаблением интенсивностей приходят понятие, время, отрицание, неоднозначность. Представление предполагает звезды не мертвыми, а вяло-теплыми: со спадом либидинальной экономики начинается желание-дезидериум, de-siderium, звёзды-sidera не звездят[28]28
  Французское желание, désir, происходит от латинского desiderium, в свою очередь восходящего к sidera – звезда, созвездие, небеса: de-sidero – перестать видеть, не находить чего-либо и о нем сожалеть – и следовательно его желать, по нему тосковать.


[Закрыть]
– желание ностальгично, скорее уж пожелание, Wunsch[29]29
  Желание, пожелание (нем.).


[Закрыть]
.

Двусмысленность двух принципов влечения

Почему же замедляется движение черты? Мы ничего об этом не знаем, незачем отвечать на вопрос почему, который в точности предполагает нигилизм и мысль. Мы переворачиваем этот вопрос, мы говорим: когда она вращается интенсивно, никаких почему; само ваше почему приходит из того, что она вращается не так сильно, оно требовательно и ностальгично. Движение черты замедляется потому что, и тогда это потому что становится интенсивней… Тогда не-это начинает смягчаться, чтобы учесть это. Тогда открывается нигилистическое пространство доводов. (Например, того, что я только что привел?)

Итак, с театром приходит понятие. Черта перестает вращаться – напротив, очерчивает. Интенсивный знак, порождая либидинальное тело, оставляет всю просторную мёбиусову кожу значащему знаку, единичность прохождения или путешествия аффектов стягивается, замыкается в один доступный передаче след. Доступен ли этот след передаче, относится ли этот знак к некоей системе, уместно ли противопоставление, покрывающее (но в каком пространстве-времени?) неуместное различение, – все это отсылает к уже отмечавшейся двусмысленности знаков. Но и заслуживает куда более изощренного анализа.

Прежде всего, это означает, что нет заметной разницы между либидинальным формообразованием и дискурсивным, ибо и то, и другое являются формированиями, Gestaltungen. Либидинальный механизм, рассмотренный в точности как стабилизация и даже застой, а то и совокупность застоев энергии, с формальной точки зрения представляет собой структуру. Напротив, для структуры, если к ней подходить с экономической точки зрения, существенно, что ее неизменность или устойчивость, позволяющая поддерживать в пространстве-времени тождественными самим себе промежуточные наименования между этим и не-этим, работают с движениями влечений на манер плотин, шлюзов, каналов. Можно, стало быть, дважды – и даже бесчисленное число раз – войти в одну и ту же реку, если ту определяет ее скат, берега, направление, ее режим, как то делает любой благоразумный, избирательный ум-тело; но никогда не войти дважды в одну и ту же реку просто потому, что никакой реки нет, вот что говорит безумный любитель единичностей, зовется ли он Пруст, Стерн, Паскаль, Ницше, Джойс, – безумец, дерзнувший счесть, что, несмотря на свое родовое название, никакое другое купание не заменит именно этого, безумец, готовый захотеть для каждой интенсивности собственного имени, божественного имени, и, стало быть, с каждой из них умереть, потерять даже свою память (каковая зовется руслом и картой реки) и заведомо собственную идентичность. Безумие пафоса; но согласитесь, Недоброжелательная, вровень с этим безумием и безумие структурализма, уже не способного расслышать, как в тишине сетей трещат по всем швам проточные массы, которые в них циркулируют и тем не менее являются «конечной причиной» их работоспособности.

Жертвой этого смешения формирований, Gestaltungen, которое в принципе отождествляет либидинальные механизмы с формальными структурами, оказывается Фрейд: оно экранирует его проект или по крайней мере его идею либидинальной экономики.

Если спадающие интенсивности стабилизируются в конфигурациях, если аффекты распределяются согласно пространным матричным механизмам, согласно тому, что Клоссовски называет фантазмами, в объемных телах, в симулякрах, и точно так же, стало быть, в неизменяемых организациях элементов «предшествующей» либидинальной кожи, ставшей организмом, психическим аппаратом или еще чем угодно в таком роде, то не приходится сомневаться, что Эрос вполне может поладить с Логосом. И когда я говорю: Эрос, это, как мы сейчас увидим, все еще упрощение: это также и влечения к смерти, рассогласование или расстройство которых, ежели их эффектом оказывается блокировка побуждений, производит столько же конфигураций, застоев, экономических затвердений, способных (под шумок…) сойти за формальные структуры. Кто способен различить, что в конверсионном неврозе (если говорить на языке нозографов) болезненно и что лечебно? После Фрейда стало банальностью рассматривать невроз как формирование компромисса, как стабилизацию, которая осуществляет желание в его двойном, эротическом и смертоносном, измерении. Тем самым, стало быть, почти само собой разумеется, что в симптоме эти два измерения неразрешимы. Но не менее достоверна и как бы коммуникативная, логическая функция симптома: всякая конфигурация энергий, поскольку она опирается на дизъюнкции и синтетические возвраты раздельных элементов, есть структура. Симптом, или, по меньшей мере, синдром, сможет быть прочитан, проанализирован и восстановлен как структура, как стабильное расположение элементов; интенсивные переходы, тензоры, тогда не являются единичностями, своим значением как элементов они обязаны переносу, противостоянию, не имеющей конца метонимии. Бессознательное структурировано как язык, так заставим же его говорить, оно на это напрашивается. Действительно структурировано, и ничего более, когда интенсивности на спаде, когда белое каление черты уступает место рдению того, что различает, когда сон обменивается на пересказ сна, когда путешественник готов прилечь и продать образы уху, которое его от них избавит.

Разграничивать инстанции Эроса и смерти по специфике их эффектов – значит счесть, что с одной из этих инстанций, влечением к жизни, должна быть связана некая функция, функция собирать и связывать, тогда как другая только и будет, что рассеивать, расходовать, направлять побуждения к полнейшей смерти организмов. Это значит снова пойти на поводу у бинаризма; это значит принять возвращение понятия даже и в движении его распада: если каждой инстанции может быть приписана одна и только одна функция, та каждую из инстанций, как жизни, так и смерти, можно будет всегда опознать по ее функции, на основе эффектов, которые всегда можно будет соотнести напрямую когда с жизнью, когда со смертью, но всегда однозначным образом. Даже если возразить, что знаки, на основе которых совершаются эти индукции и соотнесения, двусмысленны или по меньшей мере полисемантичны и что в них разыгрывается соперничество, а может статься и сговор, смерти и жизни, все равно останется, что в принципе поступаешься существенным, признавая за каждой инстанцией единичность ее функции, и тем самым идентичность инстанции и ее функции, и тем самым опять же и возможную идентификацию инстанции на основе функции. Но если Фрейд еще до того, что сказано в тексте 1920 года, вводит инстанцию влечения к смерти, то как раз для того, чтобы уберечь от понятия и бинаристского разграничения не только такой знак, но и целиком всю либидинальную экономику. Речь ни в коей мере не идет о раздвоении инстанций, такова как раз вышеупомянутая «работа» понятия; напротив, речь о том, чтобы сделать их смешение постоянно возможным и угрожающим, сделать неразрешимым вопрос, является ли то или иное Gestaltung эффектом скорее смерти, чем жизни, является ли то или иное половодье, разгул влечений для претерпевающего его аппарата самоубийственным или лечебным, не относится ли напротив тот или иной застой, та или иная блокировка, та или иная кристаллизация стабильного механизма скорее к спасительной ортопедии, чем к смертоносной энтропии.

Молчание, вот единственная линия, натянутая над бровями и изгибающаяся с каждой стороны, словно охватывая скулы, как рука любовника охватывает в скульптурах из Кхаджурахо грудь податливой любовницы; затем она расширяется в дельтовидную поверхность и вновь поднимается, образуя узкие боковины носа. Вокруг Средиземноморья, в Умбрии, в Провансе, можно увидеть странные, пологие при всей своей переменчивости увалы, иногда, в зависимости от ориентации, возделанные, иногда пустынные, всегда гладкие; странные потому, что земля, и не помышляя сложиться в холмы и долины, течет здесь как жидкое тело, причем не только вниз, но и вверх, течет не так, как стекает вода в умывальнике, скользит в двух, во всех направлениях сразу, разворачивая наклонное, беспредельное, хотя и вполне ограниченное пространство.

Глаза откровенно улыбаются, система век неподвижна, все дело в том, как меняется блеск роговицы, возможно радужки, в диаметре зрачка, и это улавливается за «время», куда меньшее мгновения ока. Само молчание призывает половодье, пучину. То, что является блокировкой, мощным застоем, обездвиживанием и преградой влечениям и, стало быть, могло бы быть описано как (и сойти за) торможение, невроз, дает место другим траекториям и набирает силу. Вот почему недопустимо претендовать на излечение, на то, что это молчание разродится своим предположительно выразимым словами смыслом. Чрезмерное господство механизма знания над любым молчанием, как будто силу дискурса ученого, или философа, или анализа (а не только дискурса идеолога) составляет не молчание, молчание, оставленное им после капающих как из крана капля за каплей хорошо взвешенных слов, тянущийся за ними след желания! Склони врач над пучиной молчания ухо (третье) – и он, как в безэховой камере, услышит шум и ярость бьющейся о стенки артерий крови, услышит нервный паводок, пробегающий вдоль по волокнам тройничного нерва… его «собственного тела» – чего ему и желаем.

Что же нам нужно лечить? В точности не знаю, но, по меньшей мере и прежде всего, болезненное желание вылечить. И не надо отдавать предпочтение talking cure[30]30
  Лечение разговором (англ.).


[Закрыть]
над физико-химическими методами: это ягоды одного поля, и тут и там господство, захват любыми средствами, будь то словами или веществами, слывущих пораженными областей и их оздоровление. «Образование Сверх-Я, – говорит Фрейд, – которое притягивает к себе опасные агрессивные тенденции, так сказать равносильно размещению войск в тех местах, где угрожает бунт»[31]31
  Nouvelles Conférences, tr. fr., Gallimard, pp. 151–152.


[Закрыть]
.

Смотрит медленным, легким, пристальным глазом, потом внезапно поворачивает голову так, что остается один профиль, чистый Египет. Молчание, воцаряясь вокруг нее, охватывает обширные пласты либидинальной ленты, которые, кажется, составляют собственность ее, сугубо ее тела. Эти зоны тоже молчат, имеется в виду, что насыщенные волны половодья бесшумно и непрерывно протекают здесь к «своим» для нее областям или из этих самых областей, как по откосу, приходят. Нет нужды пытаться подступиться. Это молчание не слепо и не требует, чтобы ты удостоверялся в том, что происходит, посредством языка, даже языка рук или кожи. Мы любим язык рук и кожи, но здесь ему недостало бы изощренности. Прибегнуть к нему означало бы подчиниться идеологии сексуальности. Предложить: давай перепихнемся, означало бы на самом деле выступить в роли представителя движения за сексуальное освобождение. То же верховенство, что и у врача, только на сей раз у активиста. То же грубое замалчивание либидинального лабиринта, в котором, если верно, что язык – ничто, секс – не все. Вот, стало быть, соединение со своего рода болью и весельем, с весельем рушащего уйму преград половодья, с болью этакого сдвига, когда целые области отрываются, направляясь к другим областям, с болью даже от того, что отправляется не все, с нетерпением, что вложения все еще сопротивляются, что пучина зовет недостаточно сильно.

Но тогда зачем и для чего предполагать оба принципа, жизни и смерти, если невозможно разграничить их сообразно двум их функциям, если связные целостности могут в равной степени принадлежать и жизни (организмы, уставы, организации, всевозможные воспоминания), и смерти (неврозы и психозы, наплывы паранойи, стабильные летальные расстройства органического функционирования), если высвобождение в равной степени ведет как к облегчению тел – оргазм и выброс семени, опьянение и выброс слов, танец и мышечный выброс; так и к их разрушению – неудержимый смех, который сбивает дыхательный ритм и душит астматика, паника, которая нарушает веселье молодежных манифестаций, центробежное бессилие, которое сводит на нет силу тех, кто не хочет располагать никакой властью, смертельное странствие шизофреника, которое приковывает его к постели? Зачем два принципа, если каждый эффект может быть связан сразу с обоими? Не противоречит ли это правилу экономии гипотез и прорежения понятий, которому подчиняется разработка теоретических систем?

Эти формальные требования были хорошо известны Фрейду. Если он вводит принцип, который называет принципом нирваны, то для того, чтобы его либидинальная экономика избежала аналогии с термодинамикой и, более общим образом, механикой, а мысль о бессознательном не замыкалась как раз таки в теоретическую систему; в этом он очень близок Ницше. Либидинальная экономика представляет собой, если угодно, чересполосицу машин; но при этом всякие надежды на ее перепись и полное функциональное описание бесповоротно отметаются тем, что в противоположность динамике, сиречь теории энергетических систем, из-за неотличимости двух инстанций почти что невозможной во все времена становится мысль – но это еще слишком слабо сказано – сама идея о либидинальной экономике. Это «двойственность» отнюдь не диалога, она не запускает никакую диалектику, не сопряжена ни с каким дуализмом, потому что обе инстанции априори неотличимы, и только исследуя тот или иной эффект с настойчивым, почти бесконечным тщанием (так Пруст обходится с поступком, улыбкой, вкусом, прикосновением почвы, светом лампы на лестнице: каждое происшествие незаменимо и, стало быть, утрачено для памяти), ты мало-помалу сможешь приписать жизни и сохранению такой организованной совокупности скорее такой Gestaltung, скорее смерти от избытка или недостатка такое высвобождение и распад. То, что могло бы показаться чрезмерным изобилием понятий, не имеет, стало быть, ничего общего с какой-то там ущербностью по отношению к правилам образования теоретической системы: дело не в понятиях, поскольку даже если мы можем мыслить инстанции жизни и смерти (к примеру, на манер кибернетиков, когда первая будет памятью, которая в рамках гомеостатической совокупности возвращает разлаженную событием систему к ее эталонному единству, а вторая окажется чем-то вроде утраты такой памяти, амнезии), поскольку, несмотря на эти осмысления, мы не можем уловить, предвидеть, контролировать эффекты, аффекты при помощи мысли об инстанциях – весьма и весьма, стало быть, мало понятийной… Фрейд хочет, мы хотим идей, каковые в своем «порядке» – то есть для куска либидинальной кожи, в который они вложились и который торжественно именуют теоретическим полем! – каковые были бы так же, почти так же невозможны, как невозможен описанный выше эффект прохождения вращающейся черты.

Это эффект не двойственности, а двусмысленности. В результате в «теоретическом порядке» нужно поступить на манер этой самой двусмысленной черты – не из-за заботы о миметизме или adæquatio[32]32
  Точном соответствии (лат.).


[Закрыть]
, а потому, что мысль сама не без либидо, что в счет идет ее сила (ее интенсивность) и именно это-то и нужно пропустить в слова: это нескончаемое беспокойство, эту раскаленную двусмысленность. Таким образом нужно, чтобы продумываемое все время было сразу и соотносимо с некоей теоретической совокупностью, с некоей системой (семантической, формальной – не столь важно), и заставляло на это соотнесение досадовать. Нужно отклониться от судьбы, которая норовит подтолкнуть мысль к понятию, иначе рискуешь сфабриковать либидинальную экономику, весьма схожую с тривиальной политэкономией, иначе говоря, с идеологией с претензиями на стройность, неспособной уловить двусмысленность так называемых экономических движений. Нужно подвергнуть так называемое теоретическое поле расчистке возбужденными интенсивностями, даже теми, которые труднее всего принять «теоретически». Никто не может сказать, что подобная задача окажется ему по плечу, каждый пытается сбежать от этих интенсивностей и их неразрешимости в направлении системы и ее бинарного идеала. Верно, что за эти идеи приходится платить необычайно завышенную цену, что делает все предприятие мало рентабельным, если сравнить его с той деятельностью рантье, каковой является работа понятия, которая извлекает смысл из малейшего клочка материала и процесс накопления которой кажется безошибочно эффективным. С гипотезой (но это, очевидно, вовсе не гипотеза, это даже не обсуждается, и нет никакой нужды дожидаться так называемых фактов, чтобы они ее исказили или оставили приемлемой), с установлением двух инстанций, погружаешься в ущербность – именно потому, что мыслишь без критерия фальсификации, потому, что критерий истинного и ложного не уместен для идеи, если та – интенсивно запущенная юла. И накатывает величайшая тревога, ибо наконец, господа радикал-социалисты от понятия, мы уже не невинны, мы хорошо знаем, что именно вырисовывается на горизонте мысли как либидо, это тот же жупел, которым вы, вынув его из кармана, помаваете над своими мясистыми ушами всякий раз когда проходит интенсивность и мы, обезумев от радости и страха, подскакиваем в ее водовороте: жупел фашизма; тот самый, коим в 1968 году вы помавали во Франции, в Германии, в Италии. Вас не надо особо подталкивать, чтобы вы со всей четкостью заявили: идея-сила есть фашизм. Вы всегда будете путать власть и силу, вы всегда будете называть угрожающее вашей власти насилие властью-террором.

Мы знаем об этом, знаем, что для неразборчивых глаз сила и власть по-своему неотличимы… мы ничего на это не ответим, потому что не вступаем в диалог с концепцией радикал-социализма (и «коммунизма» в том числе), уяснив, что начать подобный диалог уже означает поступиться существом дела, то есть положением самого понятия и вытекающими отсюда последствиями «репрессивного» порядка. Вам надо возвыситься душою до следующей идеи: мы уверены, абсолютно уверены в том, что говорим (причем это уверенность вовсе не в том смысле, в каком вы ее обычно понимаете), и в то же время, в то же мгновение, напрочь лишены всякой безопасности, – уверены, по-хозяйски уверены в точках, где в момент, когда мы «мыслим», либидо достигает интенсивности, потому что достаточно продвинулись и изощрились в наслаждении и в боли, чтобы обрести чутье пиромана; но, раз за разом лишенные защиты понятия, выброшенные за санитарный кордон системной мысли, мы тем самым уязвимы как дети или подозреваемые, безумцы, подстерегаемые глупостью, из которой готовы вырваться, бросившись в ваши объятия, люди понятия, в те дни, когда огонь чересчур силен, когда нам боязно, что в наших словах и идеях только и осталось всепожирающее влечение к смерти, и когда мы больше не осмеливаемся его раздуть, расчистить с его помощью расчерченные вами на квадраты поверхности.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации