Текст книги "Либидинальная экономика"
Автор книги: Жан-Франсуа Лиотар
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 25 страниц)
Война за серебро, валюту смерти: меркантильная политика
У же само инстанцирование интенсивности в круге эквивалентностей подает первую, приближенную идею о том, чем может быть наслаждение в рамках капитала. До какой степени оно связано с монетой как либидинальным фрагментом или силой влечений сообразно его сложности или, скорее, сообразно первичному и явному сокрытию, мы предпочтем рассмотреть через увеличительное стекло политики меркантилизма в классическую эпоху, воплощенной в паре Людовик XIV – Кольбер[212]212
Pierre Deyon, Le Mercantilisme, Flammarion, 1969.
[Закрыть]. Перед нами замечательный механизм двойного инстанцирования, позволяющий сразу и подтвердить впечатление, что меркантильная экономика, о которой Маркс говорил как о предпосылках экономики капиталистической, является по сути чем-то неустойчивым, почти что невозможным, конструкцией теоретической модели; и уловить, что экономическому или даже историческому подходу к меркантилизму не хватает в точности рассмотрения иного модуса наслаждения монетой и товаром, кроме того, что обычно называют заинтересованностью.
Возьмем такое письмо Кольбера к Королю[213]213
Цитируется у Дейона (op. cit., pp. 101–102).
[Закрыть]:
(…) Хорошее состояние финансов и увеличение доходов Вашего Величества требует увеличивать всеми средствами количество серебряной монеты, постоянно имеющей хождение в королевстве, и поддерживать в провинциях точной ее пропорции, которую в оных надлежит иметь (…), увеличивать количество серебра в общественной торговле, для чего следует извлекать его из тех стран, куда оно поступает, сохранять внутри королевства, препятствуя покидать его пределы, и предоставлять людям средства извлечь из этого прибыль. Из этих трех пунктов и складывается величие, могущество Державы и великолепие Короля во всех тех расходах, возможность совершить которые предоставляют высокие доходы, тем паче, что в то же время ослабляются все соседние государства; учитывая что по всей Европе обращается лишь постоянное количества серебра, время от времени увеличиваемое поступлениями из Вест-Индии, несомненно и показательно, что при нахождении в публичном обращении 150 миллионов фунтов серебра можно увеличить эту сумму на 20, 30 или 50 миллионов, только изъяв это количество у соседних государств (…). Я молю, чтобы Ваше Величество позволило мне довести до его сведения, что, приняв на себя управление финансами, оно предприняло войну за серебро против всех государств Европы. Уже побеждены Испания, Германия, Италия, Англия, Ваше Величество повергло их в крайнюю нищету и нужду и обогатилось их трофеями, которые предоставили ему средства совершить столько замечательных дел, уже совершенных и вершимых изо дня в день. Только Голландия продолжает еще сражаться в полную мощь: вся ее сила коренится и состоит в ее торговле с севером (…), с Ост-Индией (…), с Левантом (…), с Вест-Индией, в ее мануфактурах, в ее торговле в Кадиксе, в Гвинее и в бесчисленных прочих местах. Ваше Величество основало компании, которые атакуют их повсюду словно армии (…). Мануфактуры, связавший моря навигацией канал и множество других новых предприятий, созданных Вашим Величеством, это в то же время запасной корпус, сотворенный и извлеченный Вашим Величеством из небытия, дабы доблестно исполнить свой долг в сей войне (…). Ощутимым плодом успеха всех этих начинаний стало бы то, что, привлекая при помощи торговли в свое королевство как можно большее количество серебра, Вашему Величеству не только удалось бы вскоре установить ту пропорцию, которую до́лжно соблюдать между обращающимся в торговле серебром и выплачиваемыми народом податями, но даже и увеличить как то, так и другое, так что увеличились бы его доходы и Ваше Величество подготовило бы свой народ к тому, чтобы он смог оказать более существенную помощь в случае войны или другой потребности (…).
Декларация, в которой все сказано. Первым делом, монета; у нее две функции или, скорее, позиции: это средство платежа, уплаты долгов, аристотелевская номизма[214]214
Монета (греч.).
[Закрыть]. Подданные короля нуждаются в ней, чтобы уплатить подати, само королевство – чтобы рассчитаться с зарубежными кредиторами, буде таковые имеются. Этой функции монеты, похоже, соответствует новое значение, придаваемое производству товаров. Каковые являются не полученными от природы («первичный» сектор) предметами, а изготовлены исходя из таких полученных предметов и носят тем самым ту же произвольную, человеческую метку, что и монетарный инструмент. Тем не менее, как и в древней Греции[215]215
J.-P. Vernant, Mythe et pensée chez les Grecs, Maspero, 1969.
[Закрыть], они не рассматриваются здесь под углом труда, содержащегося в них как в продуктах; если они интересуют Кольбера, то как орудия войны, средства уничтожения клиентов за рубежом. Можно рассчитаться, заплатив монетой; следовало бы, кажется, иметь возможность расплатиться товарами, обменом или погашением во внешнеторговом балансе – ан нет, товар по сути дела не будет обладать подобным статусом, монета сохранит свою роль погашателя долгов.
К тому же в действительности она представляет собой нечто драгоценное, сокровище, которое свидетельствует о «величии, могуществе Державы и великолепии Короля». Именно поэтому меркантилизм всегда ассоциируется с металлизмом – Кольбер устроит охоту на бульонистов, изготовителей нечистой монеты, кажущегося богатства; не будем упоминать о бумажно-кредитных формах монеты, – а также и квантитативизмом, странной для нас доктрины, которая допускает, что для того, чтобы быть богатым, нужно накопить как можно больше монеты; что становится понятным, только если эта самая монета сама по себе принимается как сокровище. Это положение серебра сойдет на нет с расширением и усложнением современной бумажной монеты и в конце концов полностью исчезнет с отрывом обменного валютного курса от традиционного базисного эталона, золота.
Другая черта экономической политики Кольбера заключается в том, что она подразумевает количественную конечность монетарного богатства: «По всей Европе обращается лишь постоянное количества серебра». Что сообразно своему самому грубому политическому эффекту прочитывается и в другом замечании Кольбера, где он в следующих выражениях завершает краткую оценку выгод, извлекаемых голландцами из своей квазимонополии на морскую торговлю: «В этом предположении легко заключить, что насколько нам удастся урезать барыши, извлекаемые голландцами из подданных короля благодаря потреблению поставляемых ими нам товаров, настолько мы преумножим наличное серебро, которое должно поступать в королевство посредством наших необходимых товаров, и тем самым преумножим могущество, величие и процветание Державы»[216]216
Цитируется у Дейона (op. cit., p. 100).
[Закрыть]. Это то самое положение, которое в теории игр называется игрой с нулевой суммой[217]217
Rapoport, Combats, débats et jeux, tr. fr., Dunod, 1967.
[Закрыть]: весь выигрыш одного игрока оплачивается проигрышем другого, в противоположность игре с ненулевой суммой, где предусмотрена возможность одновременного выигрыша обоих участников.
Напомним, что специалисты по теории игр полагают, что участники в игре с нулевой суммой, если намерены придерживаться «рациональной» политики, сообщат друг другу всю информацию о своих намерениях (игра с полной информацией) и тем самым преуспеют в достижении лучшего в такой игре обоснованно рассчитанного результата, каковой будет определяться минимаксом, то есть минимумом совозможных максимумов. В случае Тоски[218]218
См. выше с. 277 и сл.
[Закрыть] видно, что если бы Тоска и Скарпиа «договорились» друг с другом, каждый из них мог бы получить в качестве выигрыша пять пунктов. Такова общая идея договоренности, идея, казалось бы, совершенно меркантилистская, поскольку она стремится уравнять шансы участников на выигрыш и поделить в конце партии поровну количество богатства или удовольствия, которое надлежит распределить между ними. Политика минимакса подразумевает, что на кону с той и с другой стороны сравнимые суммы, ставки соизмеримы, сами игроки в крайнем случае взаимозаменяемы: по всей видимости, погружаешься в систему (или фантазию) всеобщей эквивалентности, где интенсивности размыты к выгоде количеств, инстанцированных в произвольной, но принятой каждым из участников единице отсчета. И наивность – или, скорее, извращенность – специалиста по теории игр состоит в том, что он полагает, что действительно существует такое органическое тело отсчета, социальное тело, обоснованное единомыслие, посредник (которого, само собой, воплощает он сам – и тот, кто ему платит), прибегнуть к услугам которого в интересах каждого участника, чтобы быть уверенным, что получишь наилучший совозможный результат. Словно страсть к наилучшему несовозможному результату, подразумевающая тем самым устранение партнера и конец всей игры, не составляет также обычный для желания игрока пафос.
Взаимозаменяемость самих игроков, предполагаемая «рациональной» политикой и отмеченная изменением пространственного или временно́го положения в спортивных состязаниях или в салонных играх, в свою очередь в принципе влечет бесконечную повторяемость «партий». «Обоснованный» взгляд на обмен состоит в том, что тот нескончаем, что игра может продолжаться без конца. Вот почему не подобает уничтожать соперника, он же является партнером, без которого игра уже более не возможна. Отсюда озабоченность сохранением полюсов обмена, которая свойственна коммерции вообще и кажется неизбежно связанной с меркантильными сделками. Здесь монета и товар являются не вещами, а реальными проявлениями обменных отношений, и трактуются как таковые.
Но Кольбер излагает королю совершенно противоположное: поскольку количество металлической монеты, которое «обращается по всей Европе», постоянно, и это золото и есть богатство как таковое, король, если он намерен обогащаться, обязан завладеть максимумом этого золота. Что означает в более или менее долгосрочной перспективе обречь партнера на полный упадок. Отсчитывать время коммерции не до бесконечности, а ограничиваясь моментом, когда все золото Европы окажется в Версале. И отождествить золото с традиционной формой богатства, землей. Завлекать золото в границы королевства – то же самое, что расширять границы вплоть до источников золота. Поскольку земля кругла, завоевание тоже должно в принципе замкнуться на самом себе, продвигающиеся на восток армии в конце концов встретятся с марширующими на запад и в этом замыкании установят мировую империю. Заточение золота в пределах королевства представляет собой для Кольбера ту же самую, пусть ограниченную, операцию: земля-золото или золотая земля должна завершить свое движение в королевских сундуках. В первом случае королевство перемещается по земле, охватывает ее и делается для нее сундуком; во втором – перемещавшееся золото заточается в королевстве.
Кольбер и не думает скрывать, что в меркантилизме речь идет именно о завоевании. «Управление финансами (есть) война за серебро», говорит он, и в этой войне французские коммерческие компании «словно армии», осаждающие голландские компании; мануфактуры, великие произведения искусства «это и запасной корпус», сохраняющий бдительность в тылах. Королевство это военный лагерь, его границы – это линия фронта. Протекционные таможенные тарифы суть передовые оборонительные сооружения, которые прикрывают французскую цитадель.
Что касается принципа этой войны, то он основан на представлении, что партнер сильно тебе уступает, пребывает в состоянии нужды и потребности. Тогда видно, что представление о потребности, которое будет иметь успех в экономической и социальной мысли, включая и мысль Маркса, есть просто органицистическая метафора непреложной иерархической зависимости части от центра. «Это единственная монархия, которая может обойтись без всех своих соседей», утверждает Лагомбердьер; нужно, советует Лаффема, чтобы король Франции был могуществен, «дабы наши соседи не могли обойтись без нас». «Королевству не обязательно заимствовать у своих соседей, заявляет Монкретьен, ибо только лишь Франция может обойтись без всего того, что она имеет с соседних земель, а все эти соседние земли без нее никак». И Лажоншер: «Королевство может обойтись без любого вида внешней торговли, а иноземцы не могут без его вин, зерна, соли и т. д.»[219]219
Тексты, собранные Э. Сильбернером (E. Silberner), цитируются у Дейона (op. cit., p. 99).
[Закрыть]. Следовательно, условия обмена всегда останутся для них неблагоприятными. Особенно если к этим естественным, обретенным преимуществам Франция добавит, и именно над этим работает Кольбер, другие, те, что являются результатом создания инфраструктур и мануфактур. Франция всегда, всегда сможет продавать, не покупая. Сможет добиваться, требовать золота – и в количестве – в качестве оплаты. Именно так золото попадет в королевство и больше его не покинет.
Теперь, чтобы на скорую руку продолжить описание сего своеособого либидинального политэкономического механизма, спросим себя, для чего послужит это золото. Оно почти ничему не послужит, оно по большей части не вкладывается заново, а потребляется величественными праздниками, представлениями и расходами. Из этого золота создан Версаль, то есть сцена или алтарь королевства, где богатство растрачивается, уничтожается, проматываются в наслаждении сокровища. Бывают и менее удивительные вещи, чем эта комбинация товара, монеты и мануфактуры с напрасными тратами. Меркантильное тело является «чудовищем»: отчасти подлежащая обращению стоимость, отчасти подлежащее уничтожению золото; отчасти разумность, отчасти глупость, этакий кентавр. Что же касается товара этого меркантилизма, он обладает тройственной функцией: это и реальное проявление обменных отношений, и оружие в войне за серебро, и средство разорительного накопления. В центре сей цитадели протекционистских тарифов, таможенников и предписаний царит не небытие, ступица капитала или сдержанного civitas[220]220
Гражданское общество (лат.).
[Закрыть], которое перераспределяет прибавочную стоимость или обнуляет обмены в бесконечном цикле, а пламя, которое их воспламеняет и питает солнечный блеск короля и его двора.
Чтобы оценить либидинальное измерение сего механизма, представим себе, что четыре главных либертена из «Ста двадцати дней Содома» наслаждаются не только положенными им Садом значительными земельными рентами, но и меркантильными доходами. Представим себе, что Кольбер, его подручные (здесь непременно имеет место перераспределение полномочий между двумя инстанциями, поскольку у наслаждения имеется два полюса) в каком-то соседнем городе (Париж) заняты тем, что ведут войны за серебро, занимаются торговлей, ставят на ноги фискальную и военную администрацию, чьей функцией, несомненно, по сути остается грабеж, но при посредстве коммерции. Представьте к тому же, что Версаль и есть пресловутый замок из «120 дней»; что король и двор являются этими самыми либертенами (чуть более иерархизированными), которые удалились сюда и держатся в стороне от источника своих доходов, города и деревни, установив замок сладострастия как место, куда безвозвратно стекаются все товарообмены и налоги; что население образующих Францию провинций – это те же самые крестьяне, из которых садовские либертены ценой невыносимой нищеты извлекают свою ренту; и что кроме того хозяева мануфактур, судовладельцы, банкиры, предприниматели, которые вызывают рвение Кольбера, не имеют, продавая свои товары, других функций, кроме как продвинуть далее, завести еще дальше, напрячь вплоть до разрыва сладострастие на версальской сцене. Вкладываются ли деньги и товар в рамках этого механизма ради самих себя? Возможно, скажет кто-нибудь, теми, кого зовут буржуазией, фабрикантами и торговцами; заведомо нет двором, для которого это не более чем средства к наслаждению. Ну нет, нужно сказать скорее наоборот: меркантильные по определению никогда не будут вкладываться в объект ради него как такового, а только ради его стоимости, то есть его способности к переносу и выгоде, именно Людовик XIV и вельможи, которые как раз потому, что без остатка уничтожают товары и монету, интенсивно «любят» первое и должны делать вторую преходящей – все это является парадоксом только в глазах капитала, но не разорительного либидо.
Что же тогда происходит в плане интенсивностей? Клоссовски показывает, что для наслаждения либертенов нужно не только тело их, так сказать, непосредственных жертв, но и большее и неопределенное тело крестьян, которых угнетают управляющие: нет нужды искать между объектом извращенных бесчинств и объектом жесточайшей социальной эксплуатации аналогию или метафору, на самом деле речь идет об одном и том же теле, базисном теле, необходимом для деспотического садовского наслаждения, подлежащем уничтожению теле; вся разница в том, что тело, состоящее из жертв внутри замка, по отношению к наружному телу крестьян является сразу и его ничем не примечательной частью, и его представителем на сцене сладострастия. Вернемся к настолько важному здесь раскрою театральности: Франция как театр, подданные короля как зрители, чьими взносами оплачивается спектакль, двор как сцена, на которой придворные разыгрывают свою трагедию. Но прежде добавьте к этому серому телу французских крестьян, заточенному в театральных сценах королевского и господского фиска, еще более далекое тело чужеземцев, опять же крестьян, которое начинают душить налогами коммерческие компании и кабальные договоры, через множество посредников навязываемые их господам агентами Кольбера. Версальскому либертену нужно не что иное как богатство, которое «обращается по всей Европе», и, стало быть, из серого тела земли всей Европы, пусть и обескровив и выбелив ее, как свой вымпел, он собирается извлечь золото и прикарманить его оружием коммерции.
Торговля помогает здесь расширить протяженность подлежащего уничтожению тела, базисную инстанцию для наслаждения, чью модель поставляет Сад. Если сладострастие и в самом деле не имеет цены, предание войнами за серебро пытке и смерти всей Европы не выглядит слишком дорогим, чтобы доставить пищу славе короля, то есть его наслаждению. Каковое нуждается в представлении о некоем конечном теле, об экономическом теле, которое было бы очерчено как тело органическое, ибо именно на этом условии сладострастие будет соединено с разрушением, в коем оно нуждается, чтобы прибавить в интенсивности. Как разрушить бесконечное тело? Выдвигаемую Кольбером и на первый взгляд чисто техническую гипотезу о постоянстве количества монеты в Европе (заведомо соответствующая экономическому «застою» или «сокращению» 1680–1700 годов гипотеза) нужно занести на счет меркантилистского либидо. Ибо последнее – и в наших глазах, глазах тех, кто стал капиталом, это парадокс – использует саму коммерцию не с выгодой, а разорительно. И посему вовсе не следует принимать в качестве причин, приведших к механизму меркантилизма, понижающиеся кривые перемещения товаров, или поступления американского золота и серебра в Севилью между 1600-м и 1650-м годом, или кривые производства саржи и бумазеи или сукна в северных городах на протяжении второй четверти XVII века. Все это его детали. Меркантилистское желание нуждается в том, что мы зовем застоем или скудностью, но что для него является условием некоего прибавочного наслаждения. Бесконечное экономическое тело открывает перспективу нескончаемого и бесконечно делимого роста, оно в принципе запрещает сумрачное сладострастие в сравнении с другим, которое Кольбер обещает своему господину, тем самым, что подразумевалось в древнем персидском наименовании царя царей.
Об этом заявит Юм: в центре политической экономии меркантилизма лежит зависть, и именно развивая ее «противоречивые» эффекты он вознамерится продемонстрировать ошибочность этой экономики. Если действительно много золота притекает в одну страну в ущерб другим, скажет Юм, то эта страна обнаружит, что ее цены увеличиваются, растет ввоз в нее товаров, а вывоз падает. Напротив, «предположим, что в одну ночь исчезли четыре пятых всех денег Великобритании (…); какие последствия будет иметь это происшествие? Не должны ли будут пропорционально понизиться цены труда и товаров (…)? Какая нация будет тогда в состоянии конкурировать с нами на иностранных рынках (…)? Итак, не вернем ли мы этим путем в короткое время всех денег, которые мы потеряли, и не достигнем ли такого же изобилия в деньгах, какое существует у соседей?»[221]221
«De la balance du commerce», Œuvre économique, tr. fr., p. 66; cité par Deyon, p. 103.
[Закрыть]. Не слишком убедительное рассуждение, но здесь пробивается любовь к балансу, в которой мы также узнаем пафос Лавуазье и вообще страсть к коммерческому обнулению. Что касается «сути», это все равно что убедить четырех либертенов, что их преступления ведут к разорению и что в их интересах – вплоть до выживания – будет каким-то образом вернуть богатство, добытое ими у населения, из которого они вытягивают доходы. Все равно что советовать извращению сделаться более демократическим и эгалитарным в отношении своих объектов. На самом деле в эпоху Юма тело Европы стало – по крайней мере для англичан – телом капитализации, наделенным требуемыми капиталом свойствами наслаждения или наслаждений; для Кольбера это тело сулило не меньше наслаждений, но совсем по-другому.
Равновесие национальных балансов, то есть правило нуля, не принимается здесь во внимание. Желание не проявляет своего безумия, придавая себе условия бесконечности, монета действует не как сила кредита, не как предоставленная партнеру возможность предвосхитить свои покупки благ или услуг; место кредита занимает зависть. Как и время завистника, время меркантилиста отсчитывается в обратном направлении: «Только Голландия продолжает еще сражаться в полную силу…», и завершается бледностью опустошенного от своей силы европейского тела и багровым набуханием версальского господина. И время самого этого господина считается к смерти: «После меня хоть потоп»; набухание не постоянно, сладострастие ищется не в интенсивности постоянства, а в интенсивности истощения. Капиталист – и уже Юм и его друг Адам Смит – видит в Европе тело для вложений, которые приносят доход, Кольбер и его господин – тело роскоши, которая иссякает; никакого мы, только дихотомия я/они. Для зависти, как и для извращения по Клоссовскому, необходим органический базис, обреченная на гибель жизнь. «Никогда еще в истории, пишет Кейнс, не был выдуман метод, который в большей степени давал бы преимущества одной стране за счет ее соседей, чем международный золотой стандарт»[222]222
Théorie générale de l’emploi, de l’interêt et de la monnaie (1936), tr. fr., 1942, p. 362.
[Закрыть]. Дело в том, что из золотого тела, базисного для меркантилизма органического тела, вплоть до самого века бумажных денег доживет именно золотой стандарт. Золотой стандарт – это ориентир зависти. Монета подлинного капитала завистлива, а не завидна; в своей кредитной функции она не более чем разрешение заняться предпринимательством и извлечь выгоду; и ее время отнюдь не направлено задом наперед, наоборот, она не перестает его воспроизводить посредством нескончаемых напоминаний о задолженностях. Подлинная монета капитала, отнюдь не будучи сокровищем, чем-то земным, является отношением, отношением, конечно, власти, поскольку нужно соизволить дать право на предвосхищение, предоставляя кредит, и соизволить извлечь из этого выгоду, продемонстрировав платежеспособность; но также и отношением отстранения желания от самого себя, торможением и отскоком либидинальных энергий, схему которого мы попытаемся выстроить в дальнейшем. Монета капитала в некотором смысле есть просто данное и отобранное, досрочное и отложенное время. Монета меркантилизма – нечто эротичное и смертельное.
Вернемся к меркантилистскому театру. Быть может, анализ его энергетики позволит лучше разобраться в этой странной зависти, которая, как будет видно, не имеет никакого отношения к хорошо или плохо принимаемой заинтересованности. Если принять, что в классическом театре нужно не одно, а два ограничения: первым делом помещение самого театра, а затем и рамки сцены, одно ограничивает место представления, охватывая вместе публику и сцену, другое очерчивает пространство игры, то становится видно, что подобной конфигурацией наделено и меркантилистское пространство. Таможенная граница ограничивает вход в тот театр, каковым является королевство: зрителями на самом деле являются подданные короля, изображающие публику. Внутри французского пространства королевский двор очерчивает второе ограничение, границы своей собственной сцены, в роли актеров на которой выступают вельможи. Не вызывает сомнения соответствие между театральным механизмом, обеспечивающим место классической французской трагедии, и политэкономическим механизмом меркантилизма.
Однако обустройство с двойным ограничением отнюдь не является собственностью меркантилистского пространства. Мощную его модель поставляет Древняя Греция: ограничение гражданства, а внутри – ограничение политической сферы, центр (мезон), куда оратор выходит, чтобы сказать, что было сделано и что будет делаться в ближайшее время, куда, стало быть, приходит, чтобы себя через него представить, полис. Схема, не слишком отличная от трагического и комического театра. Но греческая политическая сцена не есть сцена монархическая, ведь она по самой своей конструкции пуста. В принципе, подняться на нее и на ней говорить может любой гражданин, превращаясь тем самым в зеркало полиса, его рефлексию. С этим республиканским установлением ассоциируется совершенно другая регуляция уничтожения: оно имеет место исключительно за пределами полиса, путем войны против врагов или взбунтовавшихся союзников или путем направленного на союзников экспансионизма. Кто при этом уничтожает? Не король, а коллектив воителей. Мы говорим, что на истощение своих сил и богатств в престижных войнах и завоеваниях тот или иной полис толкает именно желание могущества (Macht). Но желание это не инстанцировано в деспотической фигуре, очерчивающей второе, внутреннее политической сфере (нации, полису) замыкание (версальскую сцену); им охвачены все граждане. Если тем не менее вторая сцена существует и в республиках, то для того, чтобы выделить сокровище скорее не богатств, а слов. Если свойственный установлению власти и представления запрет закрепляет где-то свой барьер, то именно тут, на коже скорее языка, нежели благ; трибуна вскоре перестает быть пустой и доступной средой, она становится театром, где, добывая престиж, накапливаются и растрачиваются слова. Недостаточно видеть в языковом техне риторов и софистов симптом затрагивающего речь профессионализма, следовало бы также рассматривать его как обретение и использование некоего богатства высказываний, предоставляющего привилегированный доступ на сцену собраний просто потому, что эти высказывания правдоподобны: республиканская трибуна становится сценой, где язык расходуют ради престижа и без всякой пользы. Как и в меркантилизме, это не исключает, а подразумевает распространение торговли (словами); но, как и в меркантилизме, циркуляция, в данном случае языковая, должна под прикрытием оплаты обязательств, принятых на равных перед согражданами, позволять королям слов, риторам и софистам разрушить ораторский кредит доверия к их партнерам и обеспечить себе исключительное, впредь непременно истощающее обладание сокровищницей речи.
Классический французский меркантилизм знает другое обобщение коммерции: он начинает распространять ее на труд, приумножая мануфактуры (хотя это в духе не накопления капитала, а торговой войны), и в то же время устанавливает в центре обменов некое не имеющее соответствий место, которое присваивает добавочную стоимость и ее уничтожает. Тем самым это деспотическое государство требует мобилизовать значительную часть доступных энергий, дабы установить двойное отгораживание и вызвать приток к центру – с последующей их там утратой – уловленных снаружи дополнительных импульсов. Знакомое нам «политическое» пространство с его ненасытным нарциссическим капиталом и паутинной сетью полиций и «юстиций» было организовано меркантилизмом – глубоко военная и грабительская империя, где труд и экономическое предпринимательство остаются всего-навсего реальным или потенциальным оружием в руках деспота, где производство вызывает вовсе не доверие, а зависть государя.
И тогда Европа предстает этаким чудищем о двух телах: меркантильное тело, скажем, обменный круг, образованный заимообращением всех интенсивностей, на которые способна великая пленка, и их обнулением посредством всеобщего эквивалента; но в то же время и золотое тело, немецкое, итальянское, английское Варварство, которое нужно завоевать, ограбить, разорить. Коммерческое тело и тело-жертва, состоящее из клиентов, они же предназначенные для ограбления и уничтожения варвары. Им что-нибудь продают, у них отнимают их золото. Протекционистский барьер разграничивает, где варварское, а где французское, где клиент, которого нужно уничтожить, а где подданный, которого нужно сохранить. Он пропускает на вывоз товары, которые, как считается, не нужны подданным, а на ввоз – металлические сокровища войны и празднества. Он выпускает то, без чего не прожить тамошним Скотам, которым необходима Франция и без которых Франция с легкостью «обходится»; «взамен» он впускает материи славы и разрушения, неподценное, необмениваемое.
В тот момент, когда торговля начинает устанавливать господство закона эквивалентностей и минимакса, политика меркантилизма извращает ее функцию до невозможной формулы: покупай у меня, чтобы прожить, говорит Кольбер Чужеземцу, но ценой потери всех своих покупательных средств, и я представлю у себя твою агонию. По великой пленке продолжают пробегать влечения, но поток экспортных товаров приносит в области назначения только предписание возвратить поток несоизмеримых по интенсивности импортных товаров. Так по другую сторону от таможенных барьеров складывается наружная «заграница», чьей единственной ролью является опустошиться «внутрь»: по двойственному телу Европы пробегает громадный перенос энергий, которым питаем накал версальского празднества. И в то же время, как опустошается это наружное, оно представляется в своем разрушении, поскольку его никогда не возмещает движение торговли. По видимости бессмысленное истощение сокровищ представляет на сцене королевского двора уничтожение Чужеземца. Наличие в сей театральности двух ограничений, а не одного, объясняется тем, что первое из них определяет то, что снаружи претерпевает войну и уничтожение серебра, – жертву деспотической страсти, золотое тело отсталых стран, третий мир варваров, – а второе повторяет на ритуальный лад это уничтожение богатств внутри: в священном пространстве центра монарх и его двор представляют сами и дают представить другим смертельную мощь, которая опустошает мирское пространство варварской Периферии. Питающая меркантилизм зависть деспотизма такова, что этот последний не может удовольствоваться тем, что забирает, что разрушает: ему еще надо представить в себе то, что он уничтожает снаружи.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.