Текст книги "Либидинальная экономика"
Автор книги: Жан-Франсуа Лиотар
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 25 страниц)
Приложение
Лиотар о «Либидинальной экономике»
От составителя
Сквозь призму ретроспекции философское наследие Жана-Франсуа Лиотара (1924–1998) удобно раскладывается на три четко очерченных периода, причем каждый из них достигает своей кульминации в одной из трех его «больших» (по собственному выражению Жана-Франсуа – и в виду здесь, конечно же, имеются не только их размеры) книг: «Дискурс, фигура» (1971), «Либидинальная экономика» (1974) и «Распря» (1983).
[Стандартная историческая ирония: не вписанным в подобный триптих оказывается самый знаменитый текст философа: превративший его в одного из наиболее влиятельных мыслителей конца ХХ века и принесший титул «диагноста постмодерн(изм)а» скромный доклад о «состоянии знания в наиболее развитых обществах» – написанный по заказу правительства Квебека (!) обзор «Состояние постмодерна» (1979).]
Причем три эти книги легко представить себе и диалектически законченной триадой: обнажающий фундаментальный биполярный дис-позитив дискурсивного и фигурального тезис («Дискурс, фигура» собственно и представляет собой докторскую диссертацию – thèse – мыслителя, вернувшегося в философию после добровольного двенадцатилетнего молчания, навязанного принятым им аскетизмом политического активизма); антитезис, Gesamtkritikwerk, поистине всеобъемлющее отрицание интеллектуального статус-кво в «Либидинальной экономике», в наибольшей степени уничтожительное для недавних маяков, Маркса и Фрейда; и синтез через утверждение непременной раздробленности, чересполосности любых дискурсивных форм в итоговой «Распре».
[О «маяках». В каждой из трех этих книг Лиотар, безусловно, отталкивается (и в негативном, и в позитивном смысле слова; сам бы он сказал дрейфует) от мысли исходно близких и ценных для него мыслителей; если в «Дискурсе, фигуре» это были Маркс и Фрейд, то в «Либидинальной экономике» – куда более радикальные их продолжатели Клоссовски и Делёз/Гваттари (собственно эта книга стала непосредственным ответом на недостаточность критики «государственно-счастливого» марксизма и «выстраивающихся в школу» ветвей психоанализа в «Анти-Эдипе», авторы которого срастили фрейдизм и марксизм в якобы жизнеспособного уродца), а в «Распре» – и вовсе далекие от них Кант и Витгенштейн.]
Говоря предельно упрощенно, в «Либидинальной экономике» Лиотар осуществляет подрывную для каждой из них смычку построенной Фрейдом либидинальной экономики субъекта – энергетической теории циркуляции интенсивностей в теле и психическом аппарате человека – с политической экономикой Маркса/марксизма, приходя к выводу, что любая политэкономия прежде всего либидинальна, и далее эксплицируя политэкономические концепты либидинальными механизмами. По его мнению, носителем/проводником либидинальных энергий является не «органическое тело» и не «тело без органов», а «великая эфемерная пленка»: он распространяет идею экономики желаний на максимально протяженное «метафизическое» поле и в непривычно агрессивной манере провозглашает ее примат над экономикой политической и методологией любой гуманитарной теории, в частности – над новомодными структуралистскими изысканиями, центрируемыми вокруг соссюровской концепции знака, в которой Лиотар видит жалкое уплощение тензора – противостоящего великому Нулю (универсальному обнулению, закону стоимости) оператора интенсивностей.
[К претендующему на революционность содержанию добавляется шокирующая форма (традиционно соотносимая критикой с формой модернистского романа и, в частности, «Улисса» – возможно, всего лишь из-за молли-блумовского финального утверждения): это, безусловно, насильственный текст, цель книги – изменить (сбить) привычную оптику доксы, а для начала – вовлечь читателя в энергообмен с текстом, с письмом как энергетическим процессом, процессом, если угодно, превращения кинетической энергии в потенциальную, доведением красного каления желания до белого террора отрицания.]
Именно так, как точку максимальной негации, уже не деконструкции (это слово в семидесятые годы применялось в приложении к Лиотару почти столь же часто, как и к Жаку Деррида), а деструкции, и воспринимал в дальнейшем свою «злую книгу» сам Лиотар, сравнивая ее с тупиком, с актом сбрасывания змеей отмершей кожи. И хотя мы призываем читать «Либидинальную экономику» как есть, не вчитывая в ретродвижении в этот текст пришедшие позднее смыслы, хотя тут вполне уместно вспомнить формулу Мориса Бланшо «noli me legere», «не читай меня», запрет законченного текста своему автору обращаться к нему после, «задним числом», все же для полноты картины стоит, наверное, прислушаться к тому, что думал в дальнейшем об этой книге ее автор. И не забудем, что, собственно говоря, автокомментарий начат уже в последней части самой «Либидинальной экономики».
[И последняя изящная, почти мёбиусова фигура: после сопроводившего во Франции выход «Либидинальной экономики» скандала, вызванного, с одной (левой) стороны, покушением на святость отца-основателя всей левой идеологии и как бы реабилитацией капитализма, а с другой (правой) – антитеоретическим, «улиссовски»-авангардным, подчас хулиганским в своем эпатаже письмом этого текста, с легкой руки автора критика настроилась было рассматривать «Либидинальную экономику» как определенный этап, «террористическую попытку борьбы с террором теории», быстро пройденный переходный момент в эволюции мысли философа, и по-своему символично, что своей новой жизнью этот не только подрывной, но и программный – либидинальному уже нет другого места, кроме капитала; и мы, либидинальные экономисты, должны работать внутри и против капитала, а не пытаться его напрямую ниспровергнуть или обреченно ему сопротивляться! – текст обязан в основном увидевшим в ней своего рода центр тяжести всей сложной конфигурации лиотаровской мысли степенным британским специалистам – главным образом уже в новом веке[272]272
В этой связи следует назвать имена Джеффри Бенингтона (Geoffrey Bennington), Эшли Вудварда (Ashley Woodward), Стюарта Сима (Stuart Sim) и, в первую очередь, Джеймса Уильямса (James Williams); все они, как правило, вписывают мысль Лиотара в существенно более широкие контексты, чем локализующие свои темы французские исследователи (частично на восприятие мысли Лиотара в англоязычном мире могло повлиять и то, что по чисто внешним причинам «Либидинальная экономика» оказалась переведена на английский еще в 1993 году: хотя и позже «Распри», но почти на двадцать лет раньше, чем «Дискурс, фигура», – и перевел ее, кстати, известный в будущем философ (спекулятивный реалист) Иан Гамильтон Грант).
[Закрыть].]
I
[В ответ на высказывание о том, что предельно трудно вступать в беседу с автором такой книги, как «Либидинальная экономика»:]
«Да. Это не означает, что невозможна никакая дискуссия. Это означает, что определенный тип дискуссии и впрямь затруднен. Я не говорю, что невозможен, поскольку неверно, что теоретическая инстанция тут просто-напросто отсутствует. Она скорее до крайности остранена. Пропитана чем-то иным. Это не теоретический дискурс в строгом смысле слова, и мне думается, что он, не иначе, вызвал дикий смех у тех двух-трех логиков, которым довелось открыть эту книгу. Но один из ее возможных эффектов состоит как раз в том, чтобы людям захотелось обсудить определенное количество обнаруженных в ней вещей с тем, кто ее породил. Так, впрочем, и произошло.
И еще кое-что о том же, пока эта тема нам вконец не надоела. Для меня тут действительно присутствует некая проблема. Перед нами книга, письмо которой стремится уклониться от определенного типа комментария, с этим все ясно. И она, стало быть, вершит насилие в точности в той мере, в какой не соглашается на диалог, так и есть. Возможно, следовало бы зайти еще дальше: она не соглашается даже на диалектику в аристотелевском смысле слова, то есть не соглашается даже на дискуссию, опирающуюся на мнения. Ибо в некоторых отношениях препятствием для дискуссии оказываются даже не представленные в этой книге мнения. Моя книга была написана в скандальной манере, и скандально в ней то, что она насквозь риторична, она работает целиком на уровне убеждения, уровне древней Пито[273]273
Дочь Афродиты, богиня убеждения и красноречия.
[Закрыть], и даже если использованные обороты не контролировались (по большей части они не контролируются), все же не вызывает сомнений, что ее «предполагаемый» (и не контролируемый) эффект заведомо был отнюдь не тем, что у педагогики или даже диалектики, он был куда более поэтическим или литературным, но в несколько причудливом смысле слова. Повторю еще раз: эта книга принадлежит скорее искусству слова, чем философскому и в том числе диалектическому письму. В этом смысле я понимаю, что ты имеешь в виду, но задаю себе вопрос относительно твоей позиции: почему ты возвращаешься к той осторожности, к той, лучше сказать, сдержанности, которая сводится к тому, чтобы сказать: как бы там ни было, эта книга стремится произвести на читателя эффекты, и автор не требует, чтобы эти эффекты возвращались к нему в форме вопроса.
Сие сочинение считается сочинением ритора и убедителя, иначе говоря – автора личин-симулякров, хитреца, того, кто обманывает. На мой взгляд, как раз наоборот. Дело в том, что в античной мысли (начиная, скажем, с платонизма), ритор, оратор, поэт и т. п. – это именно тот, кто стремится произвести на другого эффекты и кого этот другой не контролирует. Но если ты возьмешь диалогический дискурс, каким он представлен у Платона, то это дискурс, в котором в принципе каждый силится произвести такое высказывание, чтобы его эффекты могли быть возвращены его автору так, чтобы он мог сказать: это верно, это не верно, ну и тому подобное. То есть так, чтобы он мог контролировать эффекты или способствовать контролю за ними. В письме «Либидинальной экономики» имеет место своего рода инверсия по отношению к этой традиции: мне казалось, что регулирование диалогического или даже диалектического в платоновском смысле дискурса связано с властью, поскольку в конечном счете оно стремилось контролировать эффекты высказываний, которыми обмениваются собеседники; я же, напротив, пытался ограничиться тем, чтобы выдать массу высказываний, едва ли контролируемых и сами по себе, и в отношении своего получателя, – скорее в духе брошенной в море бутылки, чем в плане возвращения эффектов высказанного к его автору. Сам того не зная, я таким образом опробовал некую прагматику, в которой некоторые софисты видели решающий аспект поэтики: действительно, поэт, сфабриковав высказывания, не заботится о диалоге со своими читателями, чтобы установить, поняли они его или нет.
[…]
Разница, по крайней мере, кажущаяся, – я не уверен, что она реальна, – с поэтическими или литературными опусами состоит в том, что в принципе эта книга все же остается книгой теоретической, по крайней мере теоретичен ее бэкграунд; она выдвигает определенные тезисы и поскольку они выдвигаются не для того, чтобы представить доказательство или опровержение, а скорее чтобы убедить, вызвать, скажем, притяжение или отторжение, зазор между лексисом, то есть способом представления, с одной стороны, и логосом, то есть содержанием, с другой, действительно оказывается насильственным: тезисы не подлежат обсуждению. Но по большому счету могут и подлежать. Я имею в виду, что эту книгу можно прочесть, вымарав весь риторический антураж, как стихийный, так и не очень, воспринимая только тезисы, и при этом отдавая себе отчет, что с подобной точки зрения книга абсолютно несостоятельна. Почему бы и нет? Такое возможно при условии, что читатель не позволяет, если можно так выразиться, себя запугать» (ноябрь 1977).
[Отрывок из книги «По справедливости» (1979) – серии бесед между Жаном-Франсуа Лиотаром и Жаном-Лу Тебо, в которой, собственно, наметился поворот от среднего, «языческого», к позднему периоду творчества Лиотара. Перевод выполнен по изданию: Jean-François Lyotard/Jean-Loup Thébaud, Au Juste. P., Christian Bourgois, série Titre 21, 2006, pp. 27–30.]
II
«Поскольку содержание закона пребывает непроясненным, нам, как говорит Клод Симон[274]274
Имеется в виду неоднократно цитируемая Лиотаром формулировка Клода Симона, который на встрече в Союзе писателей СССР на вопрос: «Что такое для вас: писать?», ответил: «Попытаться начать фразу, ее продолжить, ее завершить» (напомним, что фраза является основным, «атомарным» понятием в построениях «Распри»).
[Закрыть], остается в меру своих возможностей его завершить. Ведет же нас в этой работе не что иное, как некое чувство. Нам нужно судить, что один путь исследования лучше, чем какой-то другой, когда у нас нет никаких критериев для подобного суждения. Что же до того, чтобы различить чувства как таковые, всем известно, насколько это трудно, поскольку мы не располагаем средствами, чтобы квантифицировать их масштаб или коннотации. Откуда можно сделать вывод, что их можно различить только в качественных терминах, терминах интенсивности и даже непреодолимости.
К такому заключению я пришел в 1974 году, когда писал «Либидинальную экономику». Это, повторюсь, моя злая книга, исполненная злобы книга, какую в один прекрасный день испытывает искушение написать любой, кто пишет и думает. Я бы даже сказал, что выраженная в ней безнадежная растерянность сродни безнадежности «Племянника Рамо», если бы не знал, что два эти текста несопоставимы по своему значению. Но их роднит головокружение, охватывающее мышление, когда оно замечает, насколько мало обоснованы критерии, благодаря которым оно обычно отвечает на требования закона. Помимо гениальности эти два текста отличаются однако же и еще в одном отношении: под чертами Племянника диалог Дидро выводит на сцену представителя недоверия, тогда как моя проза притязала на то, чтобы разрушить или деконструировать самое представление, инсценировку. Она пыталась вписать в себя пробегающие интенсивности напрямую, без театральной дистанцированности. Довольно-таки наивный проект, чтобы не сказать чистая одержимость. Результатом чего стал своего рода acting out, переход к действию, который я рационально обосновал (пришла моя очередь рационализировать), рассуждая про себя, что очень искривленное, очень гибкое письмо, вместо того чтобы представлять рыскание чувств, способно стать самим их задействованным в плоти слов присутствием. Так что единственным законом для меня было как можно полнее подчиниться сменяющим друг друга эмоциям: гневу, ненависти, любви, отвращению, ревности. Я отчаянно боролся, чтобы подчинить свой текст прямо противоположным оттенкам этих душевных движений. Те, по счастью весьма немногочисленные, читатели, что осилили эту книгу, в общем-то восприняли ее как упражнение в риторике, абсолютно не приняв в расчет то потрясение, которое претерпел я в душе, чтобы дойти до этого. Они, конечно же, были правы, но я все еще говорю себе, что эта книга достигла своей цели, показав тем очевидным предпочтением, которое она выказывает способу письма, «стилю», насколько тщетно приводить доводы касательно содержания и спорить о них, когда в счет только шансы, выпадающие словам, чтобы заставить себя полюбить или возненавидеть. На свой лад эта книга «вершила» разрушение гегемонии понятия в том, что называют рецепцией. В сравнении со смертным грехом, каковым является переваривание произведений структурами, «Либидинальная экономика» была, конечно, еще одним грехом, но простительным и даже, скажем, почтенным: как бы подношением жертвы, призванным соблазнить богов. Немногочисленные же читатели ее возненавидели, увидев в ней лишь наглость, бесстыдство и провокацию.
Так, несомненно, и было, но вопрос оставался поставлен и поставленным остается: каково на самом деле бытие: умеренно, как о нем думают, и благовоспитанно – или же бесстыдно? Возьмите истерию, ипохондрию. Не являются ли они ко всему прочему способами заявить о себе для бытия или закона? Не рисковал ли языческий дионисизм предстать этаким истериком? Мне выпала возможность обсудить это с Ричардом Форманом, когда через несколько лет я прочел его «Истерико-онтологические манифесты»[275]275
Richard Foreman, «Hysterical Ontological Manifestos» in Kate Davy, éd., Plays and Manifestos, New York University Press, New York, 1976.
[Закрыть]. Форман, как и Дидро, имел надо мной одно преимущество: он понял, что невозможно уклониться от выведения интенсивностей на сцену. Он не грезил о том, чтобы задействовать их присутствие прямо в теле текста. Я же в свою очередь понял, что в притязании сравняться через письмо с бытием не обошлось без высокомерия. Как будто письмо способно занять положение закона, не обращать внимания на то, что тот отступил. Истинный скандал заключался именно в этом. Результатом подобного притязания могла стать только злая пародия.
Мне, конечно, лучше следовало бы по примеру Дидро представить пародию, а не через нее пройти. К несчастью, я был недостаточно искушен в диалектике, чтобы убедить себя, что от откладывания или различения уклониться невозможно. Или, скорее, отступление бытия, его увертливость до такой степени внушали мне не то почтение, не то подозрение, что я не смог излечить диалектикой свою меланхолию или скептицизм по этому поводу. Исследование Сьюзен Герхарт однако показывает, насколько легко с невзгодами «Племянника» способно справиться гегелевское Aufhebung[276]276
Suzanne Gearhart, «The Dialectics and its Aesthetic Other: Hegel and Diderot», Modern Language Notes, 5 (101), décembre 1986.
[Закрыть].
В очередной раз суть вопроса коренится в отправлении времени и ритма. Если различие неотвратимо, а отождествление иллюзорно, то нужно отказаться от идеи, что хоть какой-нибудь процесс может завершиться. И даже способен присовокупить свои преходящие результаты. Если учесть отступление бытия, то юмор, связанный с метаморфозами Племянника или, mutatis mutandis[277]277
С соответствующими изменениями (лат.).
[Закрыть], с великой либидинальной кожей из «Либидинальной экономики», был во всяком случае более мудрым, нежели дурацкий проект создания всеобъемлющей теории.
В конечном счете, если можно так выразиться, регистрации метаморфоз Эроса и Диониса, которой я занимался, недоставало, как мне кажется, легкомыслия, чтобы внушить, будто два эти язычника занимают весь текстовой просцениум. Даже в истерии тревогу вызывает не то, что бог слишком далек, а то, что он, конечно же, слишком близок, но повернулся, как говорит Гёльдерлин, к нам спиной. «Быть близким к богам, но не видеть их лица», – пожалуй, вполне подошло бы к «Либидинальной экономике». Настоящее несчастье, что касается отделения плевелов от пшеницы, заключается в том, что невозможно положиться на интенсивность аффектов. Если бы ценность напрямую зависела от процентного содержания энергии, то не было бы никакого закона, а монах заодно был бы и дьяволом. Этот урок я извлек двадцатью годами ранее из прочтения «Доктора Фаустуса». В погоне за небывалыми музыкальными формами его герой, композитор Леверкюн, оказался унесен на край ада. Природные звуки, голоса святости смолкли, словно угасла свойственная человеческому уху восприимчивость. Точно так же, как приходит в упадок его государство, Германия, морально и политически подчинившаяся нацистской эстетике, в конце концов разрушает себя и он.
Монаху, каким я пытался быть, не помешало бы помнить, что полиморфное язычество, исследование и использование всевозможных форм интенсивности легко может скатиться к беззаконной вседозволенности и спровоцировать насилие и террор. Я определенно еще не пребывал под защитой чар безразличия» (май 1986).
[Фрагмент первой из трех лекций, прочитанных Лиотаром по-английски в Калифорнийском университете Ирвайна; впервые увидевший свет под названием «Странствия» в 1988 году, этот текст остается уникальным источником автобиографических рефлексий философа. Перевод выполнен по французскому переизданию: Jean-François Lyotard, Pérégrinations. P., Galilée, 1990, pp. 32–36.]
От переводчика
Несколько замечаний по переводу.
1. По возможности, все цитаты брались из существующих русских переводов – как правило, единственных (т. е. канонических), по причине чего мы позволили себе не утяжелять текст указанием имен переводчиков и не приводить теряющие смысл в электронную эпоху точные библиографические отсылки. В случае необходимости в существующие переводы вносились минимальные изменения.
2. Что касается психоаналитической (восходящей к Фрейду) терминологии, мы следовали каноническому переводу Н. Автономовой классического словаря по психоанализу Лапланша и Понталиса – за одним исключением: французское investissement (investir и т. п.) – оно же фрейдовское Besetzung, – переведенное Автономовой как нагрузка (см. в высшей степени поучительное обсуждение этого непростого случая в предисловии переводчицы), из-за сквозных экономических коннотаций практически всюду переводилось нами как вложение (вкладывать и т. п.).
3. Неологизмы и новообразования Лиотара по возможности были перенесены на русскую почву (заимообращение, инстанцирование и т. п.).
4. Этимологии и иже с ними. Есть целый ряд слов/словарных гнезд, так или иначе искажаемых или утрачиваемых при переносе на русский язык. Вот несколько основных [с необязательными комментариями]:
a). Intensité – intention – tenseur // teneur – souteneur (как правило, переведены как интенсивность – намерение/интенция – тензор // содержание – сутенер): происходят от однокоренных латинских глаголов tendere (напрягать) и tenere (держать) соответственно и сохраняют по-французски очевидную близость (да и по смыслу держать без напряжения невозможно). Таким образом, в частности, сутенер это «содержант» как «поддерживатель», интенсивность – не что иное, как напряженность, а слово тензор буквально означает «напрягатель» (как понятие же – это математический термин, описывающий неевклидово обобщение привычного понятия вектора: сложную матрицу, ответственную за напряжение, то есть искривление, современного, римано-эйнштейнова пространства-времени). [Так что тензорный, а не соссюровский векторный (означаемое/означающее) характер знака отражает, согласно Лиотару, неевклидовость, искривленность языкового (в самом широком смысле слова, ср.: «синтаксис как кожа») пространства и идет в связке с вкладываемой в это пространство мебиусовой лентой либидинального тела.]
b). Dissimulation и dissimilation: слова-близнецы, в которых совершенно прозрачно базисное значение корня – подобие, разнесены, однако, по своему значению и, согласно вложенному в них смыслу, переводятся нами соответственно как сокрытие и расподобление (к этому же ряду следует отнести и симулякр, оставленный нами из-за своей функции симуляции просто транслитерированным). Сокрытость в этом контексте означает, что нечто воспринимаемое как единое (одно и то же, подобное самому себе) может представлять – то есть нести в себе возможность присутствия – нечто иное. [Именно так знак оказывается частным – плоским, выхолощенным – случаем тензора (что во многом вторит странной, асемиотической, гиперактивной концепции знака у Клоссовского). ] Расподобление же выступает как противоположность уподоблению, то есть лежащей в основе любой теории идентификации; оно означает, что две признанные вроде бы идентичными вещи начинают отличаться одна от другой. [Отсюда один шаг до других ключевых слов Лиотара: двусмысленность и лейбницева несовозможность.]
c). Театр и теория – однокоренные слова, происшедшие от греческого глагола теорейн, наблюдать, рассматривать, следить. Дополнительной скрепой между ними служит и их принципиальный атрибут – представление (a. k. a. репрезентация). [Тем самым нападая на театральную разверстку «замыкания представления» (аллюзия на одноименный текст Жака Деррида?), Лиотар на самом деле метит в куда более важную цель: теоретическое как таковое. Метит через разрушение театра, театральной коробки, механизма, категорично отделяющего внутреннее от внешнего, присутствующее от отсутствующего, через отказ от представления – а с ним от критики и истины, – исходя из поднятой Клоссовским коллизии между античной театрикой и ее трактовкой Августином. Народная римская религия представляется Лиотару как истинный атеизм, поскольку она не собирается отказываться от рассмотрения мимолетных интенсивностей ради великого отсутствующего, великого (иудео-христианского?) Нуля, – и тема язычества получит свое продолжение в двух следующих его книгах.]
d). Самое специфическое в русской оптике слово в «Либидинальной экономике» – jouissance, от глагола jouir, восходящего к латинскому gaudere – наслаждаться, радоваться. С самого начала, с эпохи Средневековья оно соединяет во французском два весьма разнесенных значения: наслаждение (в том числе сексуальное, вплоть до оргазменного) и пользование, обладание – в материальном и правовом поле. [Таким образом, во французском языке это слово представляет собой квинтэссенцию либидинальной экономики по Лиотару, соединяя воедино Фрейда и Маркса, удовлетворение сексуального желания и собственническое пользование материальными благами, исторические идеалы либертенов и меркантилизма, Эрос и Танатос, желание как изменчивое либидо и желание как стабильное желание чего-то, Wunsch, уподобляясь живой монете Клоссовского. ] В нашем переводе jouissance всегда предстает своей либидинальной гранью – как наслаждение.
[e) Наконец, само слово либидо, откровенно чужое в русском языке, отнюдь не чуждо французскому и абсолютно не маркировано там как экзотическое: если латинское по происхождению libido появилось в нем как таковое только в ХХ веке вместе с теорией Фрейда, то однокоренное libidineux (чувственный, похотливый) в связке со своими производными вошло в обиход еще в куртуазную эпоху Возрождения. Таким образом, было бы вполне правомерно перевести слово либидо на русский язык, где имеется его этимологически точная калька, словом похоть. Увы, несмотря на формальный параллелизм двух этимологий и близость значения, в русском языке к похоти пристало слишком много сугубо пейоративных коннотаций, но все же, в духе провокативной позиции «Либидинальной экономики», мы готовы предложить заинтересованному читателю (особенно поклоннику/це Павича) присмотреться mutatis mutandis к виртуальному русскому тексту под названием «Похотная экономика» – или даже «Экономика похоти».]
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.