Текст книги "Византия (сборник)"
Автор книги: Жан Ломбар
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 48 страниц)
– Ты его друг, ты знал Атиллия?
– Какова была его воля? Говори! Мадех сообщал тебе?
Они не знали его, но предполагали, что если его не тронули хризаспиды, то он имел какое-нибудь значение для примицерия и его вольноотпущенника.
Амон, печальный и смущенный, ответил горестно:
– Нет, Мадех мне ничего не сказал, я проводил его сюда и потом убежал, чтобы позвать на помощь. Я знал Атиллия раньше, он спас меня от преторианцев. Увы! Горе! Горе! Они мертвы оба.
Атиллий в фиолетовой одежде и Мадех в бедной тоге лежали рядом, с окровавленными лицами и держа друг друга за руки. Женщины вскрикнули и опустились без чувств – на кровь, на обломки утвари. Хризаспиды подняли их. Амон прикоснулся к Мадеху, еще теплому, и тот шевельнулся.
– Он еще жив, он жив, Мадех!
Женщины пришли в себя. Атиллий был неподвижен, и Сэмиас снова слабо закрыла глаза. Атиллия приподняла Мадеха и, ради него позабыв о погибшем брате, говорила:
– Да! Да! Он жив, и я сохраню ему жизнь, я исцелю его, и он будет любить меня!
XVIIIПотом потянулись тяжелые дни. Рим купался в крови; Элагабал по-прежнему пребывал в Старой Надежде, а Маммеа – во Дворце цезарей. Оргии однополой любви и сладострастие Черного Камня мрачно возобновились под латинским небом, которое сделалось багровым, отражая пролитую кровь минувшей резни. Печально Вечный город, омраченный широкой тенью победоносного Черного Конуса, притаился со стонами и в ужасе, внимая Тибру, медлительно оплакивавшему уносимые трупы, и жаждал света, который мог бы рассеять окутавший его мрак. На всех его горизонтах появлялся облик Элагабала, веселого и сияющего драгоценными камнями тиары и ожерелий; и его пурпурная одежда, и его ноги, обутые в шелк и золото, ступающие по земле, усыпанной шафраном, и нагота его тела, – все это возникало то здесь, то там в торжественных шествиях с танцовщицами, юношами наслаждения, жрецами Солнца, покачивающими бедрами. Гиероклес, Зотик, Муриссим, Гордий, Протоген, – все приближенные, гордые, как триумфальные арки, нагло появлялись на улицах вместе с Элагабалом, неудержимо предаваясь культу Черного Конуса, на глазах у римлян, не смевших выказывать негодование: и угнетенное воображение граждан было перенасыщено видом постыдных сочетаний мужских тел.
Но в одно мартовское утро, когда Тибр снова желтел, как топаз, памятники ярко белели, окрестности украшались весенними цветами и тихо журчали воды, и облака не закрывали неба, в котором исчезала утром луна, чтобы снова появиться вечером, – Рим сжался в судорогах нового восстания. И жители города опять увидели, как выходили из лагеря преторианцы, поднимались копья и дротики, резко блестели мечи, сверкали шлемы и латы, бежали, обезумев животные, убиваемые стрелами солдат, и голубоватую тишину разрезал топот конницы, отряды которой яростно неслись по содрогающейся земле, снова требуя смерти. Однако римляне, наученные горьким опытом двух восстаний, на сей раз и пальцем не шевельнули, и борьба шла лишь между двумя партиями, разделявшими армию, – между Элагабалом и Маммеей, стремившейся овладеть империей для своего сына.
И это последнее и решающее восстание вытащило Мадеха из домика в Каринах, а вместе с Мадехом Амона и Геэля. Вольноотпущенник выздоровел благодаря уходу Атиллии и египтянина. Дни быстро текли. Ганг и Ликсио были убиты близ Старой Надежды, Геэля излечила от раны Кордула, и он пришел к Мадеху вместе с Амоном, как этого желала Атиллия. Геэль все время нежно ухаживал за Мадехом, успокаивал его чудными рассказами, воспоминаниями о сирийском крае, где мирно протекло их детство, как мирно текут воды реки между берегами, окаймленными зеленью, пронизанной солнечным светом. Когда Мадех окреп, они стали развлекать его, как балованного ребенка, тихими беседами, к которым присоединялись нежные голоса Кордулы и Атиллии: блудница не внушала отвращения девушке и не стыдилась ее. Геэль и Амон сдержанно смеялись, предполагая возвратиться в Эмесс, чтобы спокойно жить там: Атиллия была бы там окружена заботами Кордулы и Хабаррахи; Амон и Геэль по-прежнему ухаживали бы за Мадехом, которому они обещали жизнь, полную сладостного покоя. Выздоравливающий юноша слабо улыбался, постепенно возвращаясь в реальный мир, чувствуя к Атиллии особую любовь, очень целомудренную, забывая, кем он был для примицерия и кем была Атиллия для незнакомцев в лупанарах. И тогда будущее рисовалось ему в восхитительно розовых тонах и мир не казался уже таким мрачным, а род человеческий таким развращенным; наступило равнодушие к судьбам империи, и возможность ее крушения уже не пугала, страх за нее исчез, поглощенный тесной дружбой, все возраставшей и открывавшей теперь бесконечные дали. Иногда они говорили о Зале и Севере, тогда слезы слышались в их голосах, а имя Крейстоса, упоминаясь, как бы сразу утопало в солнечных лучах, наводнявших жилище Мадеха, прежнее жилище примицерия, где, по желанию Атиллии, теперь жил Мадех. Тогда Амон, Атиллия, Кордула и даже Хабарраха говорили о том, чтобы принять воды Крещения. Геэль улыбался, а Мадех, как в тумане вспоминал то собрание в Транстиберине, где он не принял чувственного экстаза последователей восточного культа, а также собрание в старом латинском храме на Ардеатинской дороге, где он отдал себя им. И все, посещавшие их, говорили о Крейстосе, даже Скебахус. Он также хотел уехать, но не в Сирию, а в Килинию, где будет по-прежнему продавать соленую свинину и рассказывать необычайные истории, которые, вследствие его долгого пребывания в Риме, станут еще более удивительными.
XIXОбезумевший от горя Мадех нес к Тибру Атиллию. Ее ранили преторианцы в тот момент, когда она спешила на выручку Сэмиас. Но Сэмиас, как и Элагабала, убили. Преторианцы покрыли нечистотами его голову, красивую голову императора в тиаре с драгоценными камнями, потом убили и Гиероклеса, выкололи глаза Аристомаху и Антиохану, посадили на кол Зотика и Муриссима, отрубили голову Гордию и Протогену, усеяли вновь сады трупами, наполнили озера половыми органами, отрезанными у юношей наслаждения, разрушили дворец, не пощадив ни канделябр, поддерживаемых атлантами, ни ваз, ни статуй, ни триклиниев и тронов из золота, слоновой кости и бронзы, ни кафедр, ни сигм, ни столов из драгоценного дерева, – ничего, что составляло славу дворца. Потом извлекли Черный Камень из храма Солнца, покрыли его нечистотами и разбили на куски, разбросанные народом, дабы никогда уже не восстал этот символ жизни, так грубо воздвигнутый Элагабалом над Римом, точно мрачный обелиск в виде гигантского фаллоса.
Как только началось восстание, Хабарраха позвала Геэля и Амона, чтобы вырвать Атиллию из рук восставших преторианцев, и Мадех, еще не вполне здоровый, последовал за ними. Они проникли за ограду Старой Надежды, где скоро потеряли друг друга. Мадеху едва удалось проскользнуть в угол залы, полной крови, где лежала изнасилованная Атиллия, обнаженная, с отрезанными сосками, распухшим горлом и лицом, обезображенным ударами железных подошв. Он поднял ее и едва успел уклониться от стрелы, пущенной откуда-то из глубины коридора и поразившей Хабарраху, которая упала замертво, даже не вскрикнув, в лужу крови, разбрасывая брызги.
Фиолетовые сумерки охватывали полнеба, отражение которого зеленело, как тело разлагающегося трупа. Мадех тяжело ступал, держа Атиллию, ноги которой волочились по земле; он направлялся по пустынному склону Палатина к Тибру, желая вернуться в мирную мастерскую в Транстиберине, чтобы назавтра вместе с Амоном, Геэлем и Атиллией, за которой он будет ухаживать, как она ухаживала за ним, отплыть по Тибру в Остию, а оттуда в Эмесс. Он ощущал тепло ее тела, и это вводило его в некоторое заблуждение относительно действительной опасности ее ран, – но приобретя надежду, он не хотел ее терять, живя любовью к ней, распустившейся подобно цветку в долгих страданиях и ласковых днях, проведенных в Кринах.
На улицах продолжалась резня, люди разбегались в разные стороны, всадники размахивали копьями и мечами, тяжело уходил вверх густой дым пожарищ. Он растягивался, словно завеса, над семью холмами, над Тибром и над горизонтом, постепенно поглощая в небе странные полосы сумерек цвета вина, окутывая вершины храмов, острия обелисков и колонны, террасы домов, края арок, купола, кровли, цирки, амфитеатры, мавзолеи, золотые украшения которых вспыхивали на миг и исчезали, поглощаемые страшной пастью ночи.
Вопли неслись с Капитолия, соединяясь с другими криками, раздававшимися в Большом Цирке, на Палатине и в Старой Надежде. Высокие тени всадников, в чешуйчатом вооружении, и тени катафрактариев бесшумно скользили по городу. Близ Капитолия, в желтом свете луны, прорезающем мрак, блестело белое вооружение, мечи и пики; происходило провозглашение императора Александра, стоявшего на щитах, в шлеме и пурпурной мантии, вздуваемой ветром, как окровавленный парус. Из Большого Цирка бежала толпа, волоча что-то, стучавшее по мостовой. Потом все прекратилось и умолкли последние крики.
Аргираспиды провозгласили императором сына Маммеи после страшного избиения хризаспидов, этих великолепных преторианцев в золотых шлемах, с золотыми щитами и золотыми копьями, которые остались верными до конца Элагабалу, возвысившему их. В продолжение часа серебряное оружие одних воинов ударялось о золотое вооружение других, которым они всегда завидовали; хризаспиды остались в полном одиночестве, ибо вся армия была настроена против любимцев императора. Но лишь пройдя по их трупам, аргираспиды сумели добраться до Элагабала, Гиероклеса, Зотика, Муриссима, Протогена, Гордия, Аристомаха, Антиохана, Сэмиас и всех сторонников Черного Камня. Их убивали ударами палиц, стрелами, копьями, дротиками и мечами, кинжалами, всяким оружием!
– Я не дойду никогда, никогда! Ах, Геэль! Амон!.. Атиллия, Атиллия! Это я несу тебя, спасаю тебя, я, Мадех! Открой глаза, посмотри на меня! О боги! О Солнце! О Крейстос!.. Атиллия, Атиллия!
И Мадех взывал в отчаянии, не имея больше сил нести Атиллию, которая, открыв глаза, слабо вскрикнула. Перед ними расстилался Тибр, и воды его казались более желтыми, чем луна; река стонала у берега, перекатывала камни. Берега уходили вдаль, усеянные блестящей движущейся галькой, и тени домов на берегах дрожали в мутно-золотом свете луны. В нескольких шагах от них виднелись широкие массивные арки Сублицийского моста. Дальше Мадех узнал Большую клоаку, гнусный вид которой поразил его однажды ужасом, – она и теперь со страшным шумом низвергала отбросы.
Совсем разбитый, он сел на берегу. Теперь Атиллия умирала, потому что, закрыв глаза, она сжимала его руки в своих, в судорогах агонии. Но вот она вздохнула, слабо вытянулась, и на Мадеха упали ее волосы, оскверненные зверством солдат.
Человеческие фигуры толпились на мосту, занятом всадниками, быстро посторонившимися перед двумя женщинами. Мадех не смел шевельнуться, боясь, что увидят Атиллию и вторично подвергнут ее истязаниям. В желтом свете луны он узнал Мезу и Маммею. Праматерь преклонила колени и отдала императору прощальный поцелуй. Труп Элагабала несколько часов таскали колесницы по Большому Цирку, потом он был брошен в отверстие клоаки, но оно оказалось узким, и пришлось солдатам снова втаскивать его на мост. Теперь Меза старческой походкой, с выражением ужаса на лице перед содеянным Маммеей, удалилась прочь.
– Мадех! Мадех!
Это были Амон и Скебахус. Амон – в разорванной одежде, с обнаженной головой, лицом, окровавленным после того, как Геэль был убит возле него и ему самому угрожали солдаты, возвратился в Транстиберин вместе со Скебахусом, который отважился пойти к Старой Надежде, чтобы все разузнать про своих друзей. Жалея Амона, продавец соленой свинины предложил ему свой дом.
– Геэль, Мадех и Атиллия умерли, тебе нечего делать в Риме. Пока, до возвращения в Александрию, оставайся у меня. Тебя не тронут, потому что ты был ничто. Другое дело Атиллия, сестра примицерия, или Мадех, жрец Солнца, другое дело Геэль, посещавший собрания восточных христиан. Пойдем! Я буду предлагать свою соленую свинину Кордуле в обмен на ее тело. Кордула любила Геэля; она полюбит и меня, и, быть может, я не буду платить ей за наслаждение, и она предложит мне его даром. Я буду продавать соленую свинину и разбогатею от этой продажи так, что мне можно будет спокойно жить в Килинии.
Они спустились к берегу, ожидая, когда освободится мост, чтобы пройти в Транстиберин. Амон увидел рыдающего Мадеха:
– Пойдем, ты молод; ты не можешь долго скорбеть. Если солдаты с моста увидят тебя рядом с этим трупом, то убьют тебя и нас вместе с тобой!
Он взял его за руку, не узнав страшно обезображенного лица Атиллии. Мадех сопротивлялся:
– А Геэль?
– Умер!
Амон сказал это растерянно, опустив руки. Мадех простонал:
– Геэль, Атиллия, Атиллий, Заль, Севера, все, все!
Он не двигался. Амон спросил:
– А Атиллия?
– Вот она! – И, рыдая, Мадех указал на Атиллию, лежавшую на его коленях с открытым ртом, открытыми глазами, опухшей грудью, в синяках и ранах, из которых еще сочилась кровь. – Они изнасиловали ее, изувечили, убили! – Он приподнял ее голову и поцеловал в лоб, блестевший, как слоновая кость, под окровавленными волосами; он не хотел уходить с Амоном и Скебахусом, оставив здесь ее тело.
Тем временем всадники подняли Элагабала и бросили его в реку с моста, привязав к ногам бронзовую гирю. Труп погрузился в воду, отбросив золотистые брызги; его белый изуродованный торс, его белые бедра, его голова в ореоле волос, с которых еще не сошла пурпурная краска, показались на миг и погрузились в немую бездну. Потом всадники двинулись; голова первого коня уже скрылась в темноте. Но вдруг Маммеа громко спросила у человека, закутанного в тогу:
– Ты знаешь этих людей, Атта? Чей труп они там стерегут?
Луна осветила Мадеха, которого Атта прежде видел с Геэлем, когда в ненависти к восточным христианам он выслеживал их. Поэтому он не колеблясь ответил:
– Это Мадех, вольноотпущенник Атиллия, величество! Еще один последователь извращенного учения о Крейстосе, хотя это и жрец Солнца!
Тогда всадник, арабский стрелок, отодвинув назад локоть и выпрямясь, натянул лук, и стрела просвистела. Она вонзилась в грудь Мадеха, который упал на труп Атиллии.
– Мертв! – воскликнул Амон, узнав голос бывшего паразита Атты.
Но на мосту уже никого не было: лишь резкий топот коней и шум уходящих людей отлетали к Риму, облитому мутно-золотым светом луны.
– Бросим его в Тибр, – сказал философски Скебахус, после того как Амон безуспешно пытался возвратить к жизни Мадеха. – И Атиллию вместе с ним. Он был жрецом Солнца, и его особа всегда священна. Не надо, чтобы его труп осквернили злые люди, солдаты, которые убивают всех ради Александра и ради этой женщины, Маммеи, или собаки, которые его, наверно, сожрут. Ты видишь, он умер, и его не вернуть! Тибр унесет его к Остии, и, кто знает, быть может, волна выбросит его на сирийский берег вместе с Атиллией. Если бы Геэль был жив, он бы поддержал меня!
И охваченные суеверным уважением к священному званию вольноотпущенника, даже после его смерти, они, люди Востока, взяли Мадеха, спустились к Тибру и бросили его в воду, а за ним и Атиллию. Два тела поплыли по поверхности, наталкиваясь на нечистоты Большой клоаки, затем они достигли середины реки и исчезли в водовороте, ярко освещенном луной.
Амон рыдал, а Скебахус сказал ему в утешение, уводя его к Сублицийскому мосту:
– Зачем огорчаться? Жизнь не стоит слез. Посмотри на меня: я существую, не существуя, то есть я не существую. Прежняя империя не знала меня; новая империя не будет знать меня. Я ни за Маммею, ни за Элагабала, ни за восточную веру в Крейстоса, ни за западную. Я продавец соленой свинины, я продаю всем соленую свинину и хочу когда-нибудь уйти из Рима, где человека убивают, когда он существует, то есть когда его все знают. Поступай, как я! Ты продавал раньше чечевицу и снова продавай ее! Если находят, что моя соленая свинина прекрасна, я доволен. И мне остается только предлагать ее Кордуле в обмен на ее тело, и она будет любить меня теперь, когда Геэль умер. Пусть она продолжит меня любить даром, и я возьму ее к себе, и она будет жить со мной, и мы уйдем в Килинию, когда я продам достаточное количество соленой свинины. Ее тело прекрасно, но моя свинина тоже хороша, к чему же пренебрегать ею! Я человек благоразумный, осторожный и честный; живи, как и я, и тебе не будут страшны ни Маммеа, ни этот Атта, который выдал ей бедного Мадеха, – ничто!
Византия
Часть первая
IПодобно кольцу планеты, серебряный венец слабо блестел на голове победителя Солибаса, несомого на плечах Зеленых. Венец сиял в прозрачности сумерек, как символ победы, и люди его приветствовали гимном Акафистом, воспетым громкими голосами в улицах, где умирали дневные шумы и реяли покрывала голубые и зеленые, красные и белые, как и подобало при выходе толпы из Ипподрома после дня бегов, видевшего поражение Голубых.
Выйдя через Морские Ворота в восточном фасаде громадного здания, над которым возвышалась стена Великого Дворца, а за ней обширная терраса, Гараиви увлекал за собой Управду, держа его руку своей мозолистой рукой моряка с Золотого Рога. Вместе с ними расходилась толпа, очень довольная бегами, такими стремительными, в которых Зеленые и Голубые и их почтительные союзники – Красные и Белые, восемь раз обогнули камптеры, при пенье гимна Акафиста, под долгий громогласный звук серебряных органов, перед очами Базилевса Автократора Константина V в его трибуне, в кафизме, среди сановников в тяжелых одеждах и евнухов, колеблющих опахала или держащих его золотой меч, его золотую державу и его золотой скипетр.
В свете угасающего дня открывалась Византия, еще розовая, и появлялись ее изумительные, пестрые, шумные, широкие улицы, оканчивающиеся небольшими площадями и пересекаемые церквами и монастырями с круглыми куполами. Вправо, портики Августеона, окаймляющие Миллиарий с четырьмя арками, были увенчаны статуями и среди них несущийся на Восток Юстиниан на коне, с золотым султаном на шлеме и шаром мира в руке. На севере серебрились крыши и сияли золотом купола, возвышаясь в серо-зеленоватом небе, на котором рисовалась отдаленная листва деревьев, а еще дальше взлетал возвышаясь элладийский крест Святой Софии Премудрой, смелый, сияющий, изумительный, превыше всего.
– Без сомнения, Виглиница тревожится, ожидая тебя, – сказал Гараиви Управде, а тот ответил:
– Правда! Но почему она хочет, чтобы я присутствовал на бегах? У меня не было желания. Конечно, я предпочел бы слушать Гибреаса и смотреть в церкви Святой Пречистой на почитаемые иконы.
Гараиви резко отпустил руку отрока:
– Слушать Гибреаса и смотреть на иконы в Пречистой это хорошо, потому что ты будешь Базилевсом через них и через него, но присутствовать на бегах полезно. Зеленые тебя признали, Солибас победил Голубых для тебя, для тебя Копроним Константин V будет скоро выброшен из кафизмы. Ты будешь повелителем Византии, народ будет целовать золотые орлы на твоих сандалиях и приветствовать тебя.
Управда не отвечал. Гараиви шел по-прежнему рядом с ним, оттеняя его своими широкими плечами и покачивающейся головой, покрытой скуфьей, подвязанной веревкой из верблюжьего волоса – головной убор набатеянина. По временам он поворачивал лицо к юному спутнику, не глядевшему на него, лицо с изрытой кожей, одутловатое, с жесткой бородой, густо обрамлявшей подбородок от одного уха до другого, и со щетинистыми усами, до самых ноздрей плоского носа. Босоногий, с обнаженными руками, он был одет в персидские штаны и жалкую далматику, сшитую из разных тканей, среди которых на куске ковра виднелся остаток головы единорога, который косился, видя, как над его полустертыми ноздрями пляшет в такт ходьбы колесо, вытканное красными нитями.
Они двигались в розоватом свете заката; вечернее беспредельное небо поглощало вершины дворцов и церквей, фиолетовых, легких, воздушных. Улицы то поднимались на один из семи холмов города, то спускались в их долины, и в зависимости от строения этажей, выступающих вперед и почти сходящихся, улицы были, то черные, как туннели современного города, то сияющие в свете уходящего дня. В глубине одного из форумов, полного движения, появился стан Солибаса и его голова, на которой кольцо серебряного венца блестело и казалось теперь громадным среди волнения покрывал, колеблемых протянутыми вперед руками.
– Солибас, восторжествовавший над Голубыми, нам поможет вместе с Зелеными, – сказал Гараиви, указывая на победителя, несомого на руках.
И продолжал, чтобы увлечь в разговор Управду, все еще безмолвного:
– Ты видел, как Константин был доволен бегами и рукоплескал Голубым? Партии, конечно, уничтожили бы друг друга, если бы не охранители порядка. Я с удовольствием слушал пенье мелитов и игру серебряных органов, поставленных у меты Голубых и у меты Зеленых; это меня восхищало. А я ведь привык к бегам. Я видел триумфы вождей партий и их поражения, и никогда мне не наскучит видеть их в золотых куртках и с цветной перевязью, которая их так хорошо опоясывает. Знаешь, что я тебе скажу: я не жалею о моей родине, я не хочу уйти из Византии, где дается такое прекрасное зрелище бегов. К тому же, как тебе известно, Сепеос, Солибас и я, мы все за тебя и за твою сестру Виглиницу, вместе с игуменом Гибреасом, который желает победы Блага над Злом, когда ты будешь Базилевсом; за тебя Зеленые, за тебя народ Византийский, за тебя поклоняющиеся иконам, за тебя православные, которые плюют в лицо патриарху евнуху и предпочитают Пречистую Святой Премудрости. И потому, уверяю тебя, я не отдам мои грядущие дни за все ладьи Золотого Рога, хотя бы они были нагружены золотом, драгоценностями, венцами, тканями; потому что мне какой-то голос говорит, что мы будем обитать в Великом Дворце, будем председательствовать на играх в Ипподроме, среди стражей, под сенью их знамен!
Постепенно сгущался мрак, и массы домов едва оживлялись огоньками, вспыхивающими в переплетах их окон, кое-где с железными решетками. В некоторых домах были террасы, высоко поднятые, точно воздушные; стены исчезали под высоко тянущимися виноградными лозами, гордами и аристолохами; молчаливые группы женщин и мужчин, в длинных одеждах, широких далматиках, прямо падающих покрывалах, темными контурами выделялись на фоне неба, которое теперь подернулось серыми полосами. Управда и Гараиви шли очень быстро, поглядывая то на профиль акведука Валента, с огромными арками, покрытыми роем людей, то на многочисленные церкви, глубокие нарфексы которых были открыты на площадях, осененных тенью от их сближенных куполов. Они шли, направляясь вправо к Золотому Рогу, склоны которого обрамляли широкие воды металлического оттенка, отражающие берега; долгими улицами они спускались с холма, смежного с разношерстным Гебдомоном, предместьем, полным шумов, заглушаемых громадностью города, лежащего у трех морей. Гараиви не говорил ничего, чтобы не отвлекать Управду, погруженного в мечты, от которых трепетали его губы, и склонялась головка с светлыми волосами, подрезанными у шеи и слегка волнистыми под шапкой из козьей шерсти в красных полосах. Он замедлял шаг настолько, что Гараиви поворачивался, снова брал его за руку и вел за собой по запутанным улицам, через более просторные площади и перекрестки, полные людей.
Во мраке, широко спустившемся, в низких лавках купцов, слабо озаренных, неопределенные массы товаров не останавливали редких прохожих.
Кто-то, шедший с фонарем, остановился:
– Матерь Божия! Всемогущий!.. Это ты, Гараиви!
Вынув из-под одежды два круглых предмета, он их положил на мостовую и поднял фонарь вровень с лицом набатеянина.
– Я продал всего одну дыню, а думал продать их много, чтобы обогатиться. И потому я отдыхал в Гебдомоне, знаешь, под стеной, в то время как ты, без сомнения, был в Ипподроме.
Он взял дыню, подбросил и подхватил ее одной рукой, другой держа фонарь, сделанный также из дыни, прорезанной узорами и выдолбленной внутри, с горящим обломком смолистого дерева. И прежде чем уйти, он обошел вокруг Гараиви, спина которого озарилась светом неподражаемого фонаря.
– Всемогущий!
И повторяя непрерывно, как заклинание: Всемогущий! – он, охваченный восторгом, смотрел глазами безумца, – каким он и был, вероятно, – на далматику Гараиви, на которой голова единорога расширялась в лучах вытканного колеса, пляшущего над его ноздрями.
Она покрывала спину набатеянина и он в любовании выставлял эту ужасную голову, как бы пожирающую складки далматики, отдельные полосы которой были украшены еще другими вытканными рисунками. Вдосталь надивившись, удалился прохожий, унося под полой одежды свои дыни. И в последний раз слетело отрывисто с уст его завистливое: О Великий, Всемогущий! Его прорезанная дыня светилась, оставляя лучистый свет, скоро потонувший в неожиданном скрещении улиц.
– Сабаттий прав, восторгаясь моей далматикой, – произнес голосом, как бы дрожащим от радости, Гараиви. – Все в Византии достойно поклонения. И ты, Управда – ты, которому суждено стать Базилевсом, ты не менее достоин поклонения, чем Виглиница, которая сознает свое величие!
По улицам, отличавшимся многообразием зданий, спустились они к Гебдомону, поднялись к Влахерну до двойных зубчатых стен с четырехугольными башнями. Оставили позади себя Ипподром, Великий Дворец, Святую Софию, квартал Ксеролофос, термы Аркадия, статую Феодосия, Тетрапилы Августа, Пурпурею Константина – весь город, шумный и переливавшийся, на фоне которого выделялись золотые и серебряные купола, портики, бани, трибуны, бассейны, видимые с достигнутой ими высоты. Необычное здание выросло вдруг перед ними среди новых улиц и безмолвных домов: удлиненная стена с дугообразно вырезанными наверху окнами, покоившимися на колонках, и отбрасывавшими нежно мерцавший свет. Затем выступ крытой паперти храма, снова продолжение стены, и наконец, обрисовался вдруг исполинский памятник, в этой части города как бы невероятный, перерезанный двумя поперечными ходами, с нарфексом, устремлявшимся вперед под круглым просветом фасада. Освещенные изнутри стекла вставлены как в просвет этот, так и в окна, вырезанные в корабле. Здание увенчивалось куполом, окутанным ночной тьмою, в кольце двенадцати отверстий на самом верху, которые сейчас едва можно было различить. Храм этот, стоявший посреди площади, вымощенной плитами, и окруженный портиками, бросал вызов высившейся вдали Святой Софии, господствовавшей над сливающимися очертаниями города, с его ипподромом, Великим Дворцом и хребтами зданий, растворявшимися во тьме.
Они поднялись по ступеням, прошли высокий нарфекс и толкнули среднюю из трех сверкавших металлом дверей, над которыми виднелся несогласованно начертанный Образ. Вседержитель восседал на троне, спинка которого была усеяна рубинами и увенчана двумя коронами. Золотой венец, разделенный крестом, обрамлял Его лик. Ноги Его покоились на скамье, одна рука поддерживала на коленях Евангелие, другая поднялась в двухперстном знамении, сложив указательный палец с большим и пригнув мизинец. По бокам его в золотых венцах сияли два Пречистых лика с отверстыми, чистыми очами. За дверью Управду и Гараиви овеяло сильное дуновение воздуха, струившегося из глубины, освещенной множеством висевших лампад и паникадил, которые прикреплены были на углах колонн, окаймлявших поперечные галереи, утопавшие в сумерках. Склонив голову, сложив руки на груди, дитя быстро направилось в глубину храма, казавшуюся еще необъятнее от исполинского изображения Девы Богоматери. Величественная Панагия эта была расцвечена красками, глава Богоматери в золотом венце касалась беспредельности свода, одежда у запястий и на коленях украшена была крестами и ниспадала от прямой шеи до ног, покрывая выпуклые груди. Руки Ее простирались до краев свода – туда, где виднелись стекла дугообразных окон, за которыми расстилалось синее небо в наряде мерцавших звезд.
Они находились на середине, там, где на четырех четырехугольных колоннах покоился круглый свод. Он господствовал над храмом, сияя, а под ним простиралась цепь колонн, на которых висели светильни. Четыре огромных ангела изображены были на покатых закруглениях свода. Крылья их отливали сумеречно-фиолетовым оттенком, устремлялись ввысь простертые руки. Волнистая одежда покрывала гибкий стан, трубы были вложены в уста, а до плеч с голов в лучистых венцах ниспадали волны кудрей. Создавалось впечатление, что они реют в бледном сиянии целомудренного света луны, которое озаряло храм, населенный писанными ликами и мозаиками, казалось, завладевшими им всецело.
Арки всех четырех кораблей, расположенных в виде радиусов от середины, усеяны были равносторонними крестами, и лики Иисуса Христа изображены были над карнизом обеих крытых галерей, утопавших в пустоте. Склонив глаза долу, созерцали они остроконечные свои бороды; возле них в лучистом ореоле виднелись лики святых, некоторые из них в сопровождении священных животных: павлины сидели на колесах, голуби клевали виноград, сыпавшийся с ветвей, и нежно блеяли многорунные овцы.
Послышались шаги, кто-то шел им навстречу, волоча плоские сандалии, и свеча в его руке бросала колеблющиеся отблески. Странно, но он, казалось, смеялся. Открытый рот выделялся на его грубом рыжебородом лице, и он щелкал оскаленными зубами. Рыжая борода поднималась и опускалась согласно движениям щелкавших зубов. Четырехугольная скуфья, под которую он подобрал волосы, покрывала его голову. Он был облачен в простую священническую рясу, открытую на груди и с крестами, вытканными на подоле. Провожая Управду и Гараиви, он рассказывал:
– Акапий и Кир хотели пойти со мной, но я обещал вдосталь потешить Даниилу и Феофану, лишь бы они удержали их. Мать их, Склерена, журила их, но говоря правду, они не послушны ей, подобно тому, как Николай, Анфиса и Параскева не слушают отца своего Склероса. Послушен один Зосима, но он едва ходит и не может обойтись без материнской груди; кто знает, что выйдет из него!
Он засмеялся, щелкнул зубами, опустилась и поднялась его рыжая борода. Затем прибавил:
– Да, Зосима едва ходит и ему нужно молоко матери. Мать его Склерена почувствует себя счастливой, когда он подрастет. Конечно, – послушным он тогда не будет, но, по крайней мере, перестанет сосать и с нее снимется бремя, а отцу его Склеросу приятно будет видеть его подросшим.
После краткого перерыва он продолжал, щелкнув зубами и пошевелив бородой:
– Игумен Гибреас хранит Управду, которому суждено быть Базилевсом, ибо в нем течет кровь Базилевса. Тебе, Гараиви, равно как Сепеосу и Солибасу вверил Гибреас его драгоценную жизнь. Вы одолеете Нечестие, восстановите истинную веру и через вас одолеет Пречистая Святую Премудрость, патриарх которой – скопец.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.