Текст книги "Даниелла"
Автор книги: Жорж Санд
Жанр: Зарубежные любовные романы, Любовные романы
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Место, где я волей-неволей усадил Медору, было величественное и вместе странное углубление, куда проникает из невидимого еще верхнего отверстия пещеры синеватый луч света, фантастически эффектный. Своды грота, оплетенные мнимыми окаменелыми растениями первозданной, колоссальной природы, походят здесь на каменное небо, усеянное тяжелыми волокнистыми облачками, какие находим у итальянских ваятелей XVII века в венцах сияния, которыми они окружают головы своих Мадонн и святых всадников. В скульптуре оно и безобразно и бессмысленно, но в игре затейливой природы, на этом плафоне пещеры, освещенном бледным, неверным светом, оттеняющим эти несущиеся группы узорчатых облаков, вид их не только странен, но и величествен. Допустив, что вещество в постепенных превращениях своих хранит признаки формы и цвета своих начальных произведений, можно вообразить здесь вместо нисходящего потока воды восходящий поток лавы и вместо каменных сводов – свод тяжелых паров, то сбитых в клубы, то разносимых могучими порывами ветров этого вулканического ада.
Я так был поражен зрелищем и шумом этого дантовского круга, что, едва усадив Медору, позабыл о ней совершенно; однако же рука моя, судорожно сжатая недавним волнением, еще не отпустила ее руки; но это была совершенно бессознательная заботливость, и я оставался в окаменении, как небо пещеры, разгадывая сначала по-своему тайный смысл видимых мною явлений, и потом стоял, не трогаясь с места, восторженный, увлеченный мечтой в мир неведомый, скованный чувством бессилия, которое мы испытываем, когда не находим слов выразить наши ощущения, когда при нас нет симпатичного существа, с кем мог бы обменяться взором, способным высказать все, что можно сказать в эти минуты.
Я не знаю, долго ли я простоял в этом исступленном оцепенении, одну минуту или четверть часа. Когда я пришел немного в себя, я почувствовал, что все еще держу руку Медоры и что, мощно сжатая в моей, эта бедная, прекрасная ручка изящной формы совсем посинела. Я устыдился своей рассеянности и, обратясь к моей жертве, намеревался просить у нее прощения. Не знаю, что я сказал ей тогда, что она мне отвечала; рев потока, стремившегося мимо, мешал нам слышать собственные голоса; но я был поражен холодным и презрительным выражением ее больших темно-голубых глаз, устремленных на меня. Я не мог выразить моего раскаяния словами и стал на одно колено, чтобы без слов растолковать мое чувство. Она улыбнулась и встала, но в чертах ее лица сохранялся еще, как мне казалось, оттенок иронии и досады. Однако она не отнимала руки, которую я все еще держал в своей, но уже не столь крепко, чтобы причинить ей боль, и когда она обратила взоры свои на поток, то и я стал смотреть туда же. Напрасно твердишь себе, что придешь еще раз осмотреть на досуге эти прелести; тайный голос говорит, что, может быть, нам не удастся прийти и для нас не настанет другой подобной минуты.
Я все еще оставался на коленях, не за тем, чтобы молить прощения у красавицы, но чтобы удобнее осмотреть нижнюю часть пещеры, в которой мы находились. Как же выразить вам мое изумление, когда, минуту спустя, я почувствовал на челе своем, охладевшем от влажных испарений потока, нежное и теплое прикосновение, будто поцелуй жарких уст. Почти испуганный, я оглянулся и увидел по положению Медоры, что это не было обольщение мечты.
Крик удивления, неподдельной досады и глупого невольного удовольствия вырвался из моей груди и слился с ревом воды. Я поспешно отшатнулся; совесть говорила мне, что всякое радостное движение, всякий порыв признательности с моей стороны был бы ложью тщеславия или чувственности. Победа не могла иметь цены. Прекрасная Медора не возбуждала во мне сильных желаний и ни малейшего сердечного влечения. Я мог бы прельститься ею только в воображении, и я противился этому, убежденный, что и она одним воображением так безрассудно привязалась ко мне.
Можно сказать, что даже воображение не участвовало в этой привязанности. Она увлеклась самолюбием, досадой на мое равнодушие, чувством детски-женской ревности к Даниелле. Я припоминаю теперь, что милая фраскатанка чуть не завлекла меня еще страннее, поцеловав мою руку. С ее стороны это было движением служанки, которая ошибочно воображает, что обязана унижаться перед каждым превосходством общественного положения, и эта наивная рабская ласка возбудила во мне желание отплатить ей тем же, чтобы восстановить логику взаимных отношений. Вызов со стороны Медоры не возбудил во мне ничего подобного. Этот вызов был целомудрен именно потому, что смел. Я даже полагаю, что она столько же холодна, как и восторженна, эта англичанка с преднамеренными страстями. В ней нет места, как я заметил уже с первого взгляда, ни нежной дружбе, ни страстной любви. Она во всем поддается увлечению мгновенной прихоти, и ей хотелось бы или одолеть мою непокорность, чтобы насмехаться надо мной после, или уверить самое себя, что она испытывает сильные ощущения непреодолимой страсти. Она задумала, быть может, повторить роман тетки Гэрриет, с тем чтобы презирать меня после, как леди Б… презирает своего мужа. Благодарю покорно, думал я про себя. Я не буду так слаб, как он. Я сохраню и свою независимость, и сознание собственного достоинства. Я не прельщусь этой опасной, предательской красавицей, которую ее миллионы, пожалуй, скоро приведут к мысли, что она вправе унижать меня.
Я думал это, отрезвев и от вина и от тщеславия, и между тем я дрожал всем телом, как в минуту сильного потрясения, потому что всякий вызов любви волнует в нас глубокий источник если не животных, то душевных движений.
Глупо взволнованный, сумасбродно растерявшись, я поспешно вывел Медору из пещеры. Мне нужно было вдохнуть свежего воздуха, взглянуть на свет Божий, чтобы вполне прийти в себя. При самом входе в грот мы увидели леди Гэрриет и ее проводника, приостановившихся для отдыха. Леди Гэрриет знала Тиволи наизусть и не удостоила своим посещением пещеру, боясь сырости. Это не помешало ей, однако же, говорить мне о ней с жарким увлечением, группируя готовые фразы с таким красноречием, что, слушая ее, можно было получить неизлечимое отвращение к восторгам удивления.
Мы миновали уже все опасности, как уверял проводник, и я сказал, что пойду навстречу лорду Б…, который что-то замешкался; с этими словами я сбежал от дам, решившись не сказать более ни одного слова с Медорой и даже ни разу не взглянуть на нее в этот день. Лорд Б… находился уже гораздо ниже нас; он обогнал нас и разговаривал с Тартальей, конечно, слишком фамильярно, на взгляд своей взыскательной жены.
Чтобы настичь их, мне следовало идти по тропинке, которая углублялась длинным коридором, иссеченным в камне рукой человека. Эта галерея с пробитыми в стенах четырехугольными отверстиями в виде окон не портит картины. Она огибает крутой скат горы, и снаружи ее окна, осененные лианами, похожи на ряд келий, оставленных отшельниками и сделавшихся неприступными. Галерея чиста и суха на всем своем протяжении, и в ней очень удобно было бы разместиться, если бы можно было выбирать себе место, где жить в Тиволи. Нам говорили, что она устроена гораздо раньше сооружений генерала Миолли, по прихоти одного Папы, влюбленного в гроты Нептуна.
Я уже выходил из этой галереи, как шелест женского платья возвестил мне, что за мной погоня. Я имел неосторожность оглянуться и увидел перед собой мисс Медору, бледную, отчаянную. Она бежала за мной, в буквальном значении этого слова.
– Оставьте меня, – сказал я ей решительно, – вы с ума сошли.
– Я знаю это, – отвечала она решительно, – я здесь, чтобы доказать вам это вполне. Если вам смешно, вы можете смеяться над этим с господином Брюмьером и всеми его товарищами из римской школы…
– Вы считаете меня бесчестным или глупцом? Не сумасшествие ли с вашей стороны ввериться человеку, которого вы не знаете?
– Нет, я знаю вас! – воскликнула она. – Не злого сердца, не предательства боюсь я в вас – я боюсь вашей пуританской гордости. Вы знаете, что я люблю вас; знаю и я, что вы меня любите; но вы страшитесь моих миллионов и почитаете унижением признаться в любви богатой женщине. Я утомлена искательствами людей тщеславных и устала пугать бескорыстных. Я сказала себе, что, как только увижу, что меня полюбил человек бескорыстный не за богатство, а за мои личные достоинства, я сама полюблю его и не задумаюсь объявить ему это. Вас я выбрала и вас решилась любить. Вы давно уже боретесь со своим чувством и сами страдали, мучая меня своей мнимой антипатией. Оставьте эту комедию, скажите мне правду; я хочу ее слышать, я этого требую!
Вы, я думаю, смеетесь, друг мой, представляя себе изумленную фигуру вашего покорного слуги. Я чувствовал, что смущение мое придавало мне такой глупый вид, что мне стало стыдно, но, несмотря на все, я только и сумел проговорить:
– Поверьте… честью уверяю вас… я вам клянусь, мисс… я, право, не знал, что влюблен в вас!..
– Но теперь вы это знаете! – вскричала она. – Вы чувствуете это, вы уже не боретесь со своим чувством? Говорите, то ли хотели вы сказать мне?
– Нет, нет, – возразил я с ужасом, – я этого не говорил.
– Нет? Вы говорите нет? Так я ненавижу вас, я вас презираю!
Она была так прекрасна! Сухие глаза ее так ярко пылали; уста побледнели, и так светло сиял в ней проблеск дивного могущества, которое придают нам глубокая печаль или сильное негодование, что у меня снова стала кружиться голова. Красота имеет такую прелесть, против которой никогда не устоит рассудок, а в эту минуту красота Медоры олицетворяла все, что может разбудить мечту, что заставляет трепетать сердце юноши! Я человек, я молод, у меня такое же сердце, как и у других! Я смотрел на нее в беспамятстве и сознавал, что она вправе негодовать на меня, что я был глупец, трус, разиня, мелкий умишко, ледяное сердце. Я не в состоянии был отвечать ей. В конце галереи слышался уже голос идущей к нам леди Гэрриет. «Продолжайте свою прогулку без меня, – сказал я, – умоляю вас об этом. Я слишком смущен, я теряю разум. Позвольте мне успокоиться, собраться мыслями, прежде чем ответить вам… Слышите, идут, мы после поговорим…
– Да, да, понимаю. Вы подумаете и потом уедете, даже не простившись со мной?
– Ради бога, тише… ваша тетушка… с ней посторонний человек…
– Что мне до этого! – вскричала она, решившись испытать последнее средство победить мое сопротивление. – Тетка знает о любви моей; я ни от кого не завишу; мне вольно любить, вольно погубить себя, вольно умереть! – При последних словах она страшно побледнела; глаза ее помутились; мне показалось, что она лишается чувств. Я удержал ее на руках моих. Прекрасная ее головка склонилась ко мне на плечо, шелковые пряди ее волос рассыпались по моему лицу. Кровь закипела в голове моей и хлынула к сердцу. Я не знаю, что говорил я ей; не знаю, коснулся ли я своими губами уст ее; это был припадок горячки, мелькнувший как молния. Леди Гэрриет подходила уже к повороту галереи, и ей стоило сделать еще несколько шагов, чтобы увидать нас. Ужас и стыд овладели мной; я побежал и готов был скрыться в преисподнюю какой-нибудь пещеры, но наткнулся на лорда Б…, который на этот раз перещеголял меня в рассудительности и остановил.
– Это я, – сказал мне лорд Б… таинственно-значительным тоном, в котором слышалось опьянение. – Пойдемте, я покажу вам грот Сирен.
Я молча последовал за ним и в продолжение нескольких минут, чувствуя, что и сам снова опьянел, на все смотрел будто сквозь туман. Однако я скоро оправился и успокоился – скорее, чем ожидал.
Мы сошли на самое дно воронки: это, можно сказать, самое очаровательное место в ней. Оно усеяно обломками утесов, купами деревьев и пересечено рукавом Анио, который, добежав до предела этого маленького естественного цирка, низвергается и исчезает в последнем гроте, который так прекрасен, что можно почесть его за произведение искусства. А между тем стоит только пройти по окраине грота, чтобы перебраться, как по мосту, через поток. Здесь в безопасности за парапетом скал, едва обтесанных, что вовсе не портит дикой прелести места, вы погружаетесь взором в новую бездну, где этот буйный поток совершает свое последнее падение и с последним страшным ревом теряется в безвестных пещерах.
– Вот здесь-то, – сказал мне лорд Б…, – два англичанина погибли в этой пасти. Уверяют, что они сошли на этот узкий карниз скалы, по которому, однако, еще можно ходить, – вон там под нами, и, поскользнувшись, упали в пропасть. По-моему, на этом карнизе можно прогуливаться, заложив руки в карман, и надобно быть невероятно неловким, чтоб упасть с него. Заметьте притом, что поток вливается в самую середину этого естественного колодца, не задевая краев его, а на тропинку карниза не падает ни одной капли.
– Так вы думаете, что они с умыслом бросились туда?
– По-моему, так! – отвечал он, устремив на пропасть задумчивый взор, еще мутный от винных паров.
– Вряд ли слухи эти верны, – сказал я, обратясь к Тарталье, – проводник рассказывал, что погибло три англичанина, а милорд говорит, что только два.
– Может быть, всего-навсего один, – отвечал Тарталья со своей обычной беззаботностью о достоверности молвы. – Видно, что это самоубийство принесло приплод.
Это острое словцо Тартальи так подействовало на лорда Б…, что страшно перепугало бы меня, если б я не стоял с ним рядом; он вдруг, как ловкий наездник, перекинул ногу через парапет и сел на него верхом, как будто намеревался слезть на карниз, но я успел взять его под руку и держал его еще крепче, чем Медору, за несколько минут перед тем. Этот карниз и мне кажется безопасным, но я вовсе не намерен видеть, как прогуливается по нему англичанин после не слишком трезвого обеда при этом оглушительном рокоте низвергающегося водопада.
– Что с вами? – сказал он спокойно, не слезая с парапета. – Не думаете ли вы, что я намерен прогуляться в преисподнюю? Не тревожьтесь! Жизнь и без того так коротка; стоит ли труда обрывать ее? Дайте-ка мне огня закурить сигару. Что касается до безнравственности самоубийства, я как англичанин чистой крови протестую против такого убеждения. Когда человек убежден вполне, что он в тягость другим…
Он прервал речь свою, чтобы кликнуть свою желтую собаку, которая вскочила на парапет и начала лаять на каскад.
– Долой, Буфало, – вскричал он с заботливостью, – долой! Что за безрассудство так гулять над пропастью!
И, чтобы столкнуть собаку назад с парапета, он перекинул другую ногу к стороне пропасти, с такой небрежностью и беззаботностью, что я снова схватил его за руку.
– Вы, кажется, думаете, что я пьян? – сказал он мне. – Право, не более, чем вы, любезный друг! Я вам говорил, что когда мы не умеем быть полезными или приятными другим, любить и беречь жизнь свою – малодушие; но покуда у нас есть друг, хотя бы и собака, не следует покидать его. Но слушайте! Если, по-моему, нет никакой необходимости переносить жизнь, какова бы она ни была, самоубийство все еще проступок, потому что оно всегда бывает следствием дурного образа жизни. Жизнь несносна только тогда, когда мы сами сделали ее несносной. Рассудительный человек всегда может прожить ее как должно, только умей сохранить свою независимость и не попадайся в западню безрассудной любви.
Я покраснел. Слова эти так прямо относились ко мне, и упрек был вполне мной заслужен; я думал, что лорд сказал это на мой счет. Но я ошибся. Лорд Б… произносил приговор над самим собой; но его неосторожное положение над пропастью, черты лица его, искаженные тоской, и его безотчетная привязанность к своей собаке так красноречиво выражали плачевные последствия ошибки, от которой он предостерегал, что я поклялся в душе не видеть более Медоры.
Эти меланхолические рассуждения навели сон на лорда Б…, и он начал поговаривать, как хорошо было бы прилечь и уснуть на парапете под шум водопада. Опасаясь, чтобы он не исполнил этого, я не мог отойти от него; а так как дамы вскоре присоединились к нам, то я поневоле снова увидел ту, от которой убегал. Как только милорд услышал слащавый, но сухой голос своей супруги, которая требовала от него объяснения за его слишком небрежное положение на краю обрыва, он тотчас встал и предложил продолжать осмотр местности; из всех водопадов мы видели только наименее замечательные; но дождь пошел не шутя, небо заволокло тучами, солнце скрылось, и хотя Медора настаивала, чтобы мы продолжали нашу прогулку, леди Гэрриет, всегда жалующаяся на свое слабое здоровье, пожелала возвратиться в Рим. Я с живостью поддержал ее предложение. Привели ослов, приготовленных для дам на дне кратера, и они быстро добрались до храма Сивиллы, где немедленно подали экипаж. Тогда только я объявил, что желаю остаться в Тиволи до вечера следующего дня.
– Я понимаю, – сказала леди Гэрриет, – что вам хочется осмотреть все, чего мы не видели сегодня, но не лучше ли возвратиться сюда в хорошую погоду, чем пробыть на дожде сегодня, а может быть, и завтра, чтобы видеть пейзаж, не освещенный солнцем?
Я настаивал; лорд Б… хотел остаться со мной; я охотно согласился бы на это, если бы можно было отправить дам без кавалера через римскую Кампанью. Наконец, леди Гэрриет, несмотря на мои отказы и на мое сопротивление, объявила, что пришлет за мной на другой день свой экипаж, и я вынужден был сказать, чтобы сохранить свою независимость, что я, может быть, несколько дней проживу в Тиволи, чтобы зарисовать некоторые виды.
Во время этих переговоров мисс Медора молчала, устремив на меня взор, в котором выражались сначала томление ожидания, потом упрек и, наконец, презрение, которое мне очень трудно было сносить. Наконец, они уехали, и, признаюсь, у меня как гора с плеч свалилась.
Вот вам, друг мой, длинный и, может быть, слишком подробный рассказ о событиях, которые привели меня во Фраскати. Простите мне мою болтливость, но мне кажется, что лучше ничего не говорить, чем что-нибудь скрывать от вас.
Оставшись один в Тиволи, я, вместо того чтобы осматривать другие каскады, пошел к тем самым, которые я уже видел. Сторож пропасти, инвалид французских войск, поверил мне на слово, что я не замышляю посягнуть на мою жизнь (пропасть, которую я вам описывал, почитают здесь искусительной), и я мог на свободе мечтать один, защищенный от дождя сводами гротов.
Не без угрызений вошел я в галерею, в которой я так опрометчиво отвечал на поцелуй Медоры; я чувствовал еще трепетание жарких уст ее, но вместо наслаждения воспоминание это вызывало во мне глухие муки совести, и я сознался, что был виновен в безрассудности. Не должен ли я был понять, после странных слез Медоры на дороге в Тиволи, когда я принес ей козленка, и после других непонятных ее припадков во время этого путешествия, что я был предметом ее досады, готовой превратиться в прихоть сердца и принять громкое название страсти? А мне это и в голову не приходило. Я наблюдал без всякого сочувствия и почти нехотя эту странную натуру. Первые слезы я принял за воспоминание, быть может, прошлой любви, проснувшееся в ней по поводу какого-нибудь случайного обстоятельства. В сцене брошенных в лес браслетов я видел гнев царицы, негодующей на подданного, который не захотел быть придворным льстецом. Даже поцелуй ее в пещере, когда она так неожиданно коснулась устами моего лица, я объяснил галлюцинацией с ее или с моей стороны. До той самой минуты, когда она гналась за мной, чтобы сказать мне «люблю», я упрямо считал все это каким-нибудь недоразумением или, простите мне это выражение, истерическим чадом.
Я стою теперь, подумал я, лицом к лицу с любовью, какова бы она ни была, хороша или дурна, в сердце или в воображении, но, во всяком случае, с любовью искренней, столь же решительной, насколько моя робка и бессознательна. Моя?.. При этой мысли я схватился за сердце, приложил к нему руку, считал его биения, как врач удары пульса у больного, и видел, то с радостью, то с ужасом, что в сердце моем не было истинной любви, не было ни верования, ни восторженного благоговения к этому невыразимо прекрасному созданию.
Чем же было волнение, овладевшее мной в галерее? Проявление одних чувственных побуждений? Какие же обязательства могут лечь на меня за невольный поцелуй, за слово, сказанное так, что мои уши не слыхали его, a мысль не могла повторить?
Здесь дело чести, думал я, в отношении к лорду Б… и к его жене, почтивших меня доверием как человека честного. Малейший признак обольщения с моей стороны заставил бы меня краснеть, а всякое выражение любви к их племяннице было бы обольщением, потому что я не люблю ее.
Но я никогда, ни на одну минуту не имел этой низкой мысли; я отвергал ее с отвращением, когда она являлась. Однако же, была минута, было мгновение чувственного увлечения, и так как я в таких случаях (это был первый на моем поприще любовных похождений) не умею владеть собой, то должен предохранять себя от подобных искушений с благоразумием старика.
Я все еще был недоволен собой, и мне трудно было отыскать причину этого чувства в глубине души моей. Мне было как-то стыдно, мне казалось подлым оставаться хладнокровно-рассудительным и строго-добродетельным перед такой беззаветной страстью. Мне казалось, что Медора, в порыве своего безумия и своей отваги, наступила на мою голову пятою царицы, как на голову трепещущего раба и что моя робкая разборчивость ставила меня в самое презрительное положение в отношении к ней. Я упорно продолжал свою исповедь и ясно увидел в чувстве моего смирения наветы глупого самолюбия. Но к чему самолюбие замешалось между мною и ею? Зачем этот враг правоты и истины проскользает в сердца без их ведома? Как зарождается в нас эта эгоистическая и пошлая потребность играть первую роль в отношениях, которым одно Небо должно быть свидетелем и судьей?
Я надеюсь, что, когда я почувствую истинную любовь, я не буду увлекаться этим зловещим тщеславием, я буду вполне великодушен и безоружен с предметом моего обожания, совершенно простосердечен с самим собой. Но не обязан ли я быть так же простосердечен и честен с той, чью любовь я отвергаю? «Что же, пускай заслужу я несправедливое презрение прекрасной Медоры!» – вскричал я, и, освободившись от своих дум, от недовольства собой, завернулся в плащ и пошел осматривать другие фантастические прыжки Анио по горе Кастилло.
Анио, или Тевероне, или Аньене (Анио носит все три названия), притекает сюда из возвышенных долин, составляющих основание групп Монте-Дженнаро. Эта река встречает на пути ворота ущелья, которое приводит ее, мрачную и загрязненную мутными водами римской степи, к самому Тибру. Прежде чем река эта вбежала в роковую пустыню, она несется гордая, шумная и светлоструйная, будто прощаясь с жизнью, с чистым воздухом, с роскошными берегами нагорья. Но этот разгул могущества угрожал горе, на которой находится Тиволи; красивые сооружения разделили многоводную Анио на несколько рукавов и, оставя колесам заводов, развалинам и туристам, собирающимся в Тиволи, таинственные воды гротов Нептуна и очаровательные каскателлы и каскателлины, которые серебряными струйками змеятся по скату горы, рука человека ввела главную массу реки в два великолепных тоннеля, проложенных почти возле самой естественной воронки, о которой я писал вам. Из этих-то тоннелей-близнецов переливается река в свое нижнее русло ревущим водопадом, но со страшным невозмутимым спокойствием. Посетители этих мест сходят потом вниз, чтобы взглянуть оттуда на все эти водопады. Ущелье это прекрасно и имеет один только недостаток: оно покрыто почти сплошной и слишком могучей растительностью, среди которой трудно найти место, чтобы охватить взором общность этого карниза, так чудно орошенного светлыми струями водопадов.
Развалины древних вилл не привлекли меня своими славными именами. Я утомлен развалинами и не могу смотреть на них, когда передо мной красоты природы. Если эти развалины не служат красивой подробностью в роскошной картине природы, как храм Сивиллы над пропастью Тиволи или вилла Мецената{38}38
Меценат Гай Цильний (? – 8 до н. э.) – богатый римлянин. Не занимая государственных должностей, был влиятельным политиком. Оказывал покровительство и поддерживал материально деятелей литературы и искусства.
[Закрыть] над каскателлами, я смотрю на них с постыдным равнодушием.
Я провел ночь в отвратительной постели самой отвратительной комнаты отвратительнейшего трактира под вывеской «Сивиллы», ничем не лучше разбойничьих притонов комической Оперы в Париже. Однако же меня не зарезали, и домашние, несмотря на их подозрительную наружность, показались мне добрыми людьми.
На другой день, несмотря на дождь и чувствуемый мною озноб, я продолжал свои странствования. Из всего виденного мною ничто не может сравниться с гротом Сирен; я возвратился туда и целых два часа любовался, как поток вливается в свой бездонный колодец.
Это, вероятно, была любимая пещера славной сивиллы тибуртинской, когда в эти гроты можно было проникнуть только потайными ходами и когда бедные смертные подходили к ним с трепетом, ужасаясь столько же грозности водопадов, сколько и приговорам судьбы.
В наше время это место очаровательно. Вы сходите по ковру фиалок, усеянному букетами миртовых кустов, на самую средину этой величественной сцены. Перед вами укрощенный поток, уже не грозный, сохранивший не более свирепости, сколько нужно, чтобы произвести впечатление сильное, но не утомляющее до совершенного изнеможения; вы видите грот, которого резкие угловатости завешены сетью плюща и каприфолии и сквозь широкие расселины которого видна, как в раме, картина живописной дали. Эти красоты производят на меня странное, магнетическое действие; здесь не раз мечтал я о таком счастии, которое охотно принял бы вместо рая от Провидения. Да, эти живописные пещеры, эти живые, вечно движущиеся воды, эта мощная растительность, солнце, здоровый воздух, и, если бы это было возможно, приют в пещере и женщина по сердцу – и я готов остаться здесь пленником, хотя бы и на целую вечность.
Я был погружен в такое сладостное созерцание и до того утомлен телом, что заснул, как желал заснуть накануне лорд Б…, под шум льющегося водопада. Проснувшись, я увидел возле себя Тарталью.
– Нехорошо, что вы спите в этой сырости, – сказал он, – есть с чего занемочь.
Он был прав; я чувствовал изнеможение во всех частях тела и с трудом добрался до храма. Тарталья, отправившийся накануне в Рим вместе с семейством лорда Б…, сказал мне дорогой, что он приехал за мной по приказанию мисс Медоры.
– Хорошо, – отвечал я, – ты можешь возвратиться туда, откуда приехал, а я пробуду здесь восемь или десять дней.
– Виданное ли это дело, месье! В целой Италии нет места вреднее здешнего для здоровья; здесь вы непременно умрете. К тому же я должен предупредить вас, что, как только Медора узнает, что вы больны, она прикатит сюда с целой семьей, которая во всем пляшет под ее дудку, а сама она решительно без памяти от вас…
– Довольно! – прервал я сердито. – Ты меня только бесишь своими глупостями, пора перестать!
Сказав это, я сел в экипаж и приказал кучеру везти меня в Рим, прямо к Брюмьеру.
Я думал, что освободился от Тартальи; видя, что я рассердился, и подозревая, что я начинаю немного бредить, он сделал вид, что намерен остаться в Тиволи, но на половине дороги, очнувшись от лихорадочного забытья, я увидел его рядом с кучером, на козлах. Я опять приказал везти меня к Брюмьеру, намереваясь написать от него прощальное письмо к семейству лорда Б…, просить его прислать мне с Тартальей мои вещи и немедленно отправиться из Рима. Кучер почтительно поклонился мне, изъявляя тем готовность исполнить мое приказание, и я снова забылся, уступая непреодолимому оцепенению во всем теле.
Когда я проснулся, я чувствовал такое изнеможение, что не мог вдруг понять, где я находился, и только заботливые попечения доброго лорда Б… надоумили меня о предательстве Тартальи и кучера. Я находился во дворце и шел по лестнице в мою комнату, поддерживаемый лордом и Даниеллой. Вы знаете остальное. Я должен прибавить, что я так все устроил, чтобы не выходить из комнаты до самого отъезда и не видеть Медоры. Надеюсь, что ее прихоть миновала. Когда я думаю об этом, то мне кажется, что я только лицо романа, который она задумала еще до нашего с ней знакомства. Ей двадцать пять лет, она холодна, она отказала уже нескольким женихам, как меня уверяют. Настало время скуки, заговорила, быть может, и чувственность. Она решилась, как сама говорит, выйти замуж за первого порядочного человека, который полюбит ее и не скажет ей об этом. Почему ей вообразилось, что этот человек я, когда я ее вовсе не люблю? Или она имеет смешную слабость считать непреодолимой власть своих прелестей, или все это обделал Тарталья, которому дерзкая интрига удалась лучше, нежели я полагал.
Как бы то ни было, я уже далеко от Рима, в такую погоду, что и собаку жалко на двор выгнать, и через несколько дней, если и в этом жилище будет угрожать опасность, как говорят законоведы, я еще дальше буду искать спасения.
Но не находите ли вы, что мои опасения, которыми я перещеголял Casto Giuseppe, как говорит Тарталья (я не повторяю вам его последних нравоучений), отзываются немного смешной самоуверенностью?
Кстати о Тарталье. Я должен вам сказать, что чудак заботился обо мне с отеческой нежностью. Все время моей болезни вещи мои были на его попечении, и он мог рыться в них, сколько ему хотелось, но он вполне оправдал мнение о нем лорда Б…
– Это сущий бездельник, – сказал мне лорд, – способный вытянуть у вас последнюю паоли просьбой или плутнями, но он верный слуга и не тронет у вас ни волоска, если вы не будете к нему недоверчивы. В Италии много молодцов этого десятка: они грабят тех, кого ненавидят; он находят удовольствие обирать тех, которые вздумают хитрить с ними, чтобы оградить себя от их хитростей, но они готовы красть в пользу тех, кто своим совершенным доверием умеет снискать их дружбу. Приделайте самые мудреные замки к сундукам своим, прячьте ваш кошелек в самые скрытые трещины стен, они непременно перехитрят вас. Но оставьте ключ в двери вашей комнаты, а деньги на вашем столике, и добро ваше станет для них священным залогом. В этом негодяе, как вы видите, есть и доброе, как во всех негодяях, точно так, как у всех добродетельных людей есть свои слабости.
Все это говорит лорд Б…, и я пропускаю только его мизантропические возгласы против человечества. Но дело в том, что Тарталья мне надоел, и, заплатив щедро, хотя он и отказывался, должен в этом сознаться, за его услуги, я очень рад, что избавился от его болтовни, от его покровительства и его сватанья.
Погода немного разгулялась, и я спешу воспользоваться этим, чтобы заглянуть в сады виллы Пикколомини и обойти мои владения.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?