Текст книги "Исповедь молодой девушки"
Автор книги: Жорж Санд
Жанр: Классическая проза, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 30 страниц)
XIII
Уж не знаю, то ли Фрюманс предупредил мою бабушку, то ли сама Дениза рассказала ей вечером о своем психическом расстройстве. Мне показалось, что все в доме несколько обеспокоены. Бабушка велела поставить для меня в ее комнате маленькую кровать. Моя спальня всегда находилась рядом со спальней Денизы. Неужели все боялись, что служанка причинит мне вред? Я не могла в это поверить. Когда приступ прошел, бедная женщина стала оказывать мне такие же пылкие знаки внимания, как и всегда; в последующие дни мне даже казалось, что, удвоив свою заботу, она стремилась доказать, что действовала как в лихорадке и я по-прежнему оставалась ее кумиром.
Я видела огорчение Денизы, ее раскаяние и была с ней более ласкова, чем обычно. Соответственно, возросли ее экзальтация, ее привязанность ко мне. Не сомневаюсь, что Дениза была искренна. Она очень огорчилась, когда бабушка запретила ей сопровождать меня на прогулке и наблюдала за мной, если Фрюманса не было рядом. Без меня Дениза бродила как неприкаянная. Казалось, что в доме она чувствует себя узницей. Служанка плакала с утра до вечера. Ей также запретили появляться на уроках, а Фрюманс всеми силами ее избегал. Я проскальзывала в комнату Денизы, чтобы ее утешить, и мне казалось, что она совершенно выздоровела.
Через несколько недель служанка выглядела смиренной и кроткой. Доктор счел, что режим, которому ее подвергли, пошел ей на пользу. Все успокоились, а нездоровье Денизы объяснили воздействием майского солнца, которое за несколько дней напекло ей голову.
Однажды утром бабушка приказала запрячь лошадей в большую карету – она решила нанести визиты друзьям в Тулоне. Большая карета – ее всегда называли именно так – была той самой, из которой меня похитили, хотя от нее осталось одно название, все равно как если бы у ножа много раз меняли и рукоятку, и лезвие. После многочисленных починок и преобразований карета превратилась в открытый шарабан, вмещавший шестерых пассажиров. Мариус устроился на переднем сиденье рядом со слугой и Фрюмансом, у которого были какие-то дела в городе. Бабушка и Дениза расположились сзади, а я села между ними.
Мы довольно спокойно проехали около одного лье, как вдруг Дениза начала безудержно целовать меня, рискуя испортить мою соломенную шляпку и помять украшавшие ее ленты, которые мне очень нравились. Я пару раз оттолкнула служанку и наконец попросила бабушку сказать Денизе, чтобы она оставила меня в покое.
– Ах, мадам, – воскликнула моя кормилица, – подумать только, именно на этой дороге и в этой самой карете, и, может быть, именно в этом самом месте у меня украли это бесценное сокровище!
– Перестаньте вспоминать об этом, – ответила бабушка. – Вы и так уже наговорили бедной девочке много лишнего; она ничего не понимает в ваших рассказах. Впрочем, это было вовсе не здесь. Это случилось близ Реве. Как можно было так ошибиться? Успокойтесь, пожалуйста, иначе я больше не возьму вас с собой.
– Я буду слушаться, – пообещала Дениза с детской покорностью. – Но пусть Люсьена позволит мне поцеловать ее еще один раз, последний на сегодня, клянусь!
– Поцелуйте ее, девочка моя, – сказала бабушка, – и на этом закончим.
Дениза привлекла меня к себе, стала раскачивать на коленях, будто малого ребенка, и осыпать поцелуями, бормоча при этом что-то бессвязное и бросая на меня такие пылающие взгляды, что я испугалась. Вдруг, когда я уже хотела с помощью бабушки прекратить эти чрезмерные ласки, служанка с удивительной силой приподняла меня, намереваясь бросить в пропасть, рядом с которой проезжала наша карета. Я в ужасе закричала и уцепилась за шею Фрюманса, сидевшего впереди, спиной ко мне; последнее время он был обеспокоен возбуждением Денизы и выглядел настороженным.
Учитель схватил меня на руки и пересадил к себе, затем велел остановить лошадей и сказал бабушке, проявив при этом недюжинное спокойствие:
– Одна из лошадей хромает, мадам. Думаю, нам следует вернуться на мельницу, чтобы ее подковать.
Бабушка поняла его. А Мариус нет. Мы вернулись в замок, где Денизу, у которой начался жар и бред, уложили в постель и стали за ней ухаживать. Вместо того чтобы отвезти нас в Тулон, карета поехала за доктором, жившим недалеко от мельницы мадам Капфорт. Когда он приехал, больная уже успокоилась, но доктор долго беседовал с бабушкой и Фрюмансом, и в конце концов было решено, что бедняжке Денизе нельзя больше оставаться с нами. Нам не хотелось отправлять ее в приют для умалишенных, не убедившись прежде в том, что она не сможет выздороветь в каком-нибудь другом месте. Мадам Капфорт, приехавшая вместе с доктором, нашла способ то ли удивить нас, то ли завоевать чуть больше доверия, чем ей это обычно удавалось, высказав мнение, которое показалось бабушке довольно разумным. И хотя тут были свои неудобства, время показало, что на тот момент это был, возможно, единственный выход. Мадам Капфорт вызвалась приехать за Денизой на следующий день и отвезти ее к своей знакомой монашенке, которая сумеет уговорить мою кормилицу остаться вместе с ней в монастыре. Там будут воздействовать на религиозность Денизы, дадут ей работу в часовнях; это развлечет ее и, возможно, полностью излечит от приступов меланхолии и безумия. По крайней мере, этого попытаются добиться, а если через какое-то время столь разумного распорядка ее все же признают неизлечимой, придется подумать о режиме более строгом.
Все было сделано так, как посоветовала нам угодливая соседка, и на следующий день Дениза уехала. Фрюманс в это время повел нас с Мариусом на прогулку в противоположную сторону. Верный своему правилу не огорчать детей созерцанием печальных событий, изменить которые они не могут, он помог бабушке скрыть от нас тяжелое состояние здоровья моей кормилицы и возможный срок ее отсутствия. Бабушка также попыталась утаить от нас свою грусть, но она очень страдала, я это видела, несмотря на ее попытки скрыть свое состояние, так же как я скрывала от нее свое, ибо мое огорчение было глубже, чем я решалась признаться в этом Мариусу. Мой кузен надо всем потешался; его основным занятием было высмеивать то, что он называл моими «приступами чувствительности».
Поскольку каждая вещь имеет изнанку и противоположность, отъезд Денизы избавил нас от многих огорчений и беспокойств. Ее образ жизни, необдуманные слова и странное поведение уже давно утомляли бабушку и смущали меня. Думаю, Фрюманс, которого Дениза вначале возненавидела, а потом, вопреки его воле, страстно полюбила без надежды на взаимность, тоже вздохнул с облегчением, ведь теперь ему больше не нужно было обороняться от ее фантазий и упреков. Мариус, чье тщеславие Дениза неосторожно разожгла похвалами и непомерным восхищением, стал более рассудительным и чуть более внимательным на уроках. Наших прогулок уже не портили постоянные опасения. К счастью, я догадалась, что никому, даже Мариусу, не стоит говорить о том, что Дениза дважды подвергала мою жизнь опасности, и о той странной ненависти, которая дремала в ее больной душе под покровом экзальтированной нежности. Бабушка, знавшая все, никогда не говорила со мной об этом. Я чувствовала, что также должна хранить молчание из уважения к несчастью своей кормилицы, а возможно, и к себе самой. Дети иногда бывают инстинктивно деликатны, и это дается им легко, ибо они не осознают этого.
Итак, смятение из-за моих представлений о человеческих чувствах, которое вызвали во мне слова Денизы, быстро рассеялось, тем более что я ни с кем об этом не говорила. Лишь изредка я узнавала кое-что о кормилице, когда нас навещали мадам Капфорт или доктор. Иногда мне говорили: «Дениза чувствует себя неплохо», а иногда: «Ее состояние не улучшается». Эти фразы часто противоречили друг другу и не давали мне возможности правильно оценить ее состояние. Несмотря на испуг, который я испытала по ее вине, мне хотелось бы повидаться с Денизой, но бабушка не позволила этого, хотя мадам Капфорт и вызвалась проводить меня в монастырь. Дениза стала удобным предлогом для навязчивых визитов нашей соседки; моя бабушка отлично обошлась бы и без них, но не решалась дать отпор этой деспотической преданности.
Из-за своего любопытства мадам Капфорт напоминала сороку: она внимательно все рассматривала, всех расспрашивала, а если ее заставляли немного подождать в гостиной, чтобы дать почувствовать, что ее присутствие неуместно, казалось, приходила в восторг. Наша соседка отправлялась прогуляться по окрестностям, на мельницу, на луг, а потом, расспросив всех обо всем, возвращалась в кухню. Таким образом, мадам Капфорт лучше нас знала о том, что происходит в наших владениях. Ей было известно, как идут дела у наших фермеров, знала все о родственниках и друзьях наших слуг. Мариус, становившийся все более саркастичным, сравнивал ее с музеем, в котором «статуи и картины спрятаны под грудой хлама, собранного у дорожного столба: поломанными гребнями, яблочными огрызками, бутылочными горлышками и старыми башмаками».
– Вот, – говорил он, – все, что можно было бы извлечь из мозгов миледи Кэпфорд, если, преодолев отвращение, покопаться в них.
Я почти ничего не сказала о докторе Реппе, хотя это был наиболее прилежный из наших сотрапезников в то время, когда он выезжал на свою дачу, расположенную по соседству с мельницей Капфортов. Это был очень милый человек, пузатый и краснолицый, одевавшийся в деревне почти так же плохо, как кюре Костель, однако, как говорили, довольно богатый. Ему было лет пятьдесят пять, и он был неплохим врачом, в том смысле, что не верил в медицину и, избавив себя от бесполезных занятий, почти ничего не прописывал своим больным. Он ни к кому не питал злобы, и у него не было каких-либо серьезных привязанностей, разве что к малышке Капфорт, к которой он относился как к дочери и которая, возможно, и была ею.
Я не упомянула также еще об одном персонаже, который должен был бы играть гораздо более важную роль в моей жизни. Но что я могла бы сказать о своем отце? Я его не знала, ни разу не видела и думала, что никогда и не увижу. Мне было известно, что у меня есть отец, очаровательный господин, как сказала мне Дениза, светский человек, по словам бабушки; но служанка едва его знала, да и бабушке почти ничего не было о нем известно. Мой отец эмигрировал в шестнадцать лет, ища пристанища и богатства за границей. Там он дважды был женат; у него было уже несколько детей от второго брака; он жил в роскоши. Если наши друзья спрашивали у бабушки, непременно безразличным тоном, но с вежливой улыбкой на губах: «Давно ли вы получали известия от господина маркиза?», она неизменно отвечала с такой же натянутой улыбкой: «Благодарю вас, у него все прекрасно». Она не сообщала о том, что сын писал ей регулярно – один раз в год, не чаще, что бы ни случилось, – что содержание его писем было незначительным и что, в неизменном постскриптуме, он спрашивал о Люсьене, никогда не называя меня своей дочерью. Я знала отца лишь по его детскому портрету, написанному пастелью и вставленному в богатую раму. Картина висела в гостиной. Он ни о чем мне не говорил. Впечатление об отце, запечатленном в образе ребенка, ничего не может внушить другому ребенку, тем более если он старше, чем лицо на портрете. На полотне был изображен пятилетний розовощекий карапуз, с напудренными волосами, в красном фраке. Мариус часто смеялся над этим костюмом; наряженный таким образом дядюшка внушал ему так мало уважения, что мой кузен не мог взглянуть на него, не сделав гримасы или насмешливого реверанса.
Бабушка, рассказывая о своем сыне, неизменно советовала мне уважать отца и молиться за него. Она больше не просила меня любить его, после того как я однажды спросила ее: «А он меня любит?», на что бабушка ответила просто: «Он должен вас любить». Я знала, что моя мать умерла. Мне было неизвестно, чем была вызвана ее смерть, скорее всего, скорбью из-за моего похищения. К счастью, Дениза тоже не знала этого, иначе обязательно попыталась бы посеять страх в моей душе, сообщив об этом, но она не преминула рассказать мне о том, что мой отец женился вторично.
– Так у меня теперь новая мама? – спрашивала я время от времени у бабушки.
– У вас есть мачеха, – отвечала она, – но нет другой матери, кроме меня.
С ранних лет привыкнув к такой странной ситуации, я совершенно о ней не думала. Настоящее было легким и приятным. Моя бабушка была женщиной ангельской доброты, и я не предполагала, что могу ее потерять.
XIV
А между тем, хотя мы с Мариусом и не обращали на это особого внимания, бабушка слабела день ото дня. Разум ее оставался ясным, воля твердой, но зрение стремительно ухудшалось, и она уже больше не могла обременять себя хозяйственными заботами. Нам очень не хватало Денизы: хотя та и плохо управляла домом, все же она избавляла бабушку от многих хлопот, и несмотря на то, что Фрюманс стал оставаться у нас дольше, чтобы скрупулезно вести счета, он не мог следить за домашним хозяйством. Меня же никогда не приобщали к этим рутинным обязанностям, столь полезным и необходимым для женщины. Было уже слишком поздно внушать мне интерес к ним; к тому же я была еще очень юна, для того чтобы составить обо всем этом верное представление. Дениза имела привычку командовать, и ее строгие окрики привели к тому, что я стала испытывать отвращение к принуждению всякого рода.
Бабушка почувствовала необходимость привлечь какую-нибудь женщину к управлению хозяйством, к надзору и заботам, в которых, по ее мнению, нуждалась моя драгоценная юная особа, и к помощи, в которой она сама очень нуждалась. Она спросила совета у аббата Костеля, который, то ли из скромности, то ли из лени, не очень любил вмешиваться в чужие дела и потому посоветовал ей обратиться к его племяннику.
– Фрюманс, – сказал он, – более практичен, чем я, и к тому же каждый день проводит время у вас и видит больше людей. Мне кажется, он знает кого-то…
Мой учитель побеседовал с бабушкой, и после этого разговора она показалась мне радостно-взволнованной.
– Фрюманс рекомендовал мне настоящее сокровище, – сказала бабушка. – Теперь я могу быть спокойна до конца своих дней.
– Так это кто-то, кого вы знаете, бабушка?
– Да, по слухам, детка; эта женщина будет привязана к вам, и я заранее прошу вас полюбить ее, как люблю ее я… даже не будучи с ней знакома.
– Она скоро приедет?
– Надеюсь. Хотя Фрюманс пока что не уверен, что сможет ее убедить.
Мой учитель в это время что-то писал. Он подозвал меня.
– Если бы вы захотели, – сказал он, – добавить пару строк к моему письму, эта женщина, скорее всего, решилась бы приехать, чтобы заботиться о вашей бабушке и о вас.
Я решила напустить на себя важный вид.
– Вы уверены, – спросила я, – что она будет нас любить?
– Ручаюсь в этом.
– И что моей бабушке будет с ней хорошо?
– Нисколько в том не сомневаюсь.
– Значит, это мой долг – написать этой женщине?
– Я убежден в этом.
– И что же вы мне продиктуете?
– Нет, вы сами должны найти слова, чтобы она вам поверила. Женщина, о которой я говорю и которой пишу, может служить кому-либо только из преданности и при условии, что ее будут любить.
– Разве можно обещать, что будешь любить кого-то, кого еще не знаешь?
– Поставьте свои условия: если она их не выполнит, вы будете иметь право не любить ее и она уйдет.
Все более проникаясь сознанием собственной важности, я написала на чистом листе бумаги, который дал мне Фрюманс: «Мад…»
– Ее следует называть «мадемуазель»?
– Нет, мадам. Она вдова.
Я написала: «Мадам, если вы захотите приехать к нам и сможете всем сердцем полюбить мою бабушку, я также полюблю вас от всего сердца. Люсьена де Валанжи».
– Отлично, – сказал Фрюманс.
Он сложил письмо и положил его в карман, не написав адреса.
– Как же зовут эту даму? – спросила я.
Учитель ответил, что она сама скажет мне об этом, когда приедет, а когда я поинтересовалась, где она живет, заявил, что пока не знает, но у него есть способ передать ей наше письмо.
– Это, должно быть, – сказал мне Мариус, когда я обо всем ему рассказала, – какая-нибудь бедная родственница. Особа, которую рекомендуют Костели, должна быть такой же голодной, как и этот бедняга кюре. Ну, мне-то все равно, какой она будет. Думаю, теперь мне уже недолго здесь оставаться.
Мариус уже некоторое время говорил о своем отъезде, и каждый раз мое сердце сжималось, а глаза наполнялись слезами. Привычка жить вместе с ним составляла половину моей жизни. Не знаю, объяснялось ли это дружескими чувствами или эгоизмом. Мариус, конечно, не любил меня и ни в чем мне не помогал, но все время был рядом; он как бы позволял мне отстраниться от себя самой. Кузен мешал мне быть собой, но я не представляла, что буду делать без него. Часто мне хотелось выйти из-под его влияния и взять себя в руки, но уже через несколько часов я начинала скучать по Мариусу и мне казалось, будто он тоже по мне скучает. Наши отношения напоминали дружбу двух щенков, которые слегка кусают друг друга, но не могут расстаться.
Не имея большого выбора для привязанности, Мариус, очень мало развитый для своего возраста как умственно, так и духовно, обратил ее на меня, еще ребенка, согласного его слушать и развлекать, а также перечить ему. Но мой кузен не подозревал, что я ему необходима, и исключительно машинально привлекал меня и удерживал подле себя. По мере взросления Мариус начал изредка испытывать необходимость поразмыслить о будущем, вырваться из узкого круга, в котором мы жили, а между тем никак не мог решить, чем хочет заниматься и кем намерен стать. Он совершенно серьезно спрашивал об этом у меня, а я не знала, что ему ответить. Тогда кузен начинал сердиться либо притворялся, что ужасно хочет уехать, чтобы заставить меня обсудить вместе с ним, куда бы он мог отправиться.
Это бедное дитя не имело почти никаких средств к существованию, но при этом считало себя богатым. Мариус слышал, что унаследовал тридцать тысяч франков, и считал, что это большой капитал, способный обеспечить ему независимость и даже роскошную жизнь до конца дней. Напрасно Фрюманс, с которым мой кузен соизволил посоветоваться по этому вопросу, уверял его, что тридцать тысяч франков – это хорошее подспорье для того, кто работает и довольствуется малым, и ничто для человека, ведущего праздный образ жизни и стремящегося к роскоши. Он не убедил Мариуса. Тот продолжал верить, что, живя в довольстве и не работая, никогда не исчерпает своего наследства. Поэтому мой кузен говорил о выборе профессии лишь для того, чтобы получить право гулять, где ему хочется, и одеваться, как ему нравится. Бабушка, воспитывавшая Мариуса и полностью его содержавшая, стремясь уберечь в целости и сохранности его небольшое состояние, ограничивала его потребности в элегантности. Она одевала моего кузена прилично и добротно, но он стыдился покроя своей одежды и формы шляп, если они не соответствовали последней моде. Для него это было предметом искренних огорчений и стыда, а когда я добивалась разрешения отдать ему одну из своих новых косынок, чтобы Мариус мог превратить ее в галстук, он проводил целый день, завязывая и развязывая узел, и испытывал при этом невероятную радость. Вот потому-то мой кузен и мечтал о том дне, когда у него появится собственный портной или когда можно будет носить форменное платье. Ему нравился бравый вид молодых моряков, и бабушка желала бы, чтобы ее воспитанник избрал карьеру, в которой отличился ее муж и другие члены ее семьи, но Мариус ничего не смыслил в математике и, безусловно, испытывал отвращение к морю. Он хотел бы стать моряком, не выходя из порта.
– Тогда, – спрашивала его я, – возможно, ты желаешь служить в сухопутных войсках?
– Да, – отвечал мой кузен, – я хотел бы стать гусаром или альпийским стрелком, ведь у них такая красивая форма.
– Но ты ведь еще слишком молод, чтобы стать солдатом!
– Я не буду солдатом. Мне хочется быть офицером, я же дворянин.
– Но мсье Фрюманс говорит, что тогда тебе придется поступить в военное училище, где изучают математику. А еще он говорит, что ты ни за что ее не одолеешь, если не будешь учиться как следует.
На этом все и заканчивалось. Мариус не хотел или не мог ничего выучить. Самое большее, на что был способен мой кузен, – это делать вид, будто он слушает Фрюманса и внимательно следит за его объяснениями. Даже это можно было считать победой, одержанной лишь из соображений несколько высокомерной вежливости, над отвращением к любому принуждению. Мариус обладал единственной силой – силой мягкости, с помощью которой принуждал к тому же окружающих. Когда Фрюманс, невероятно терпеливый, начинал страдать от его рассеянности, Мариус говорил ему с изысканной вежливостью: «Сударь, прошу прощения, пожалуйста, изъясняйтесь яснее», – так, будто виноват не он, а учитель. Когда же я злилась на Мариуса, он говорил: «Ты ведь знаешь, что я не рассержусь и ты можешь говорить все, что тебе вздумается, меня это не обеспокоит». Он произносил это так гордо и спокойно, что гроза быстро проходила, не принеся ему, однако, ни малейшей пользы, не взволновав его ни на мгновение, не поколебав ни единого волоска в его удивительно хорошо завитой челке, треугольником спускавшейся на лоб. Мариус по-прежнему был самым красивым мальчиком на свете, что не мешало ему быть одновременно самым ничтожным. Я привыкла к его внешности и более не находила в ней очарования. Его элегантность больше не ослепляла меня, а бесконечные причесывания и тщательная чистка ногтей выводили меня из терпения. Бильбоке кузена мне опротивело, а его охота вместе с Фрюмансом, убивавшим дичь, в которую не попал его ученик, смешила; но Мариус покорял меня своей невозмутимостью.
Позже я узнала, что бабушка, сначала беспокоившаяся о его будущем, положилась в этом на волю Господню, добившись от Фрюманса признания в полном отсутствии способностей у его ученика.
– Ну что ж, – сказала она, – наберемся терпения и постараемся не сделать мальчика несчастным. Не осознавая своих ошибок, он не поймет и наказания. Кем он станет? Возможно, как и многие другие, мелкопоместным дворянином, экономящим целый год, чтобы неделю блеснуть в свете, или изматывающим себя на охоте и нигде не появляющимся; а может, ограниченным в средствах младшим офицером, двадцать лет ожидающим эполет; если только он не станет таким же, как мой сын, который, будучи всего лишь красивым юношей, только и умеющим нравиться женщинам, дважды спасся благодаря удачной женитьбе.
Бедная бабушка будто в воду глядела.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.