Текст книги "Критическая Масса, 2006, № 1"
Автор книги: Журнал
Жанр: Критика, Искусство
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)
Два голоса.Валерий Шубинский о сборниках Полины Барсковой и Марианны Гейде
Полина Барскова. Бразильские сцены. М .; Тверь : АРГО – РИСК ; Kolonna Publications, 2005. 72 с. Тираж 300 экз. (Серия «Воздух», вып. 7)
Марианна Гейде. Время опыления вещей. М.: ОГИ, 2005. 112 с. Тираж 1000 экз. (Поэтическая серия ОГИ и клуба «Проект О.Г.И.» / Сопромат)
Пять лет назад, рецензируя в «Новой Русской Книге» (2000, № 3) книгу Полины Барсковой «Эвридей и Орфика» в паре с книгой тогда еще живого и уже вошедшего в моду Бориса Рыжего, я высказался в том духе, что, хотя Рыжий сделал больше и умеет больше, у молодой петербургской поэтессы больше возможностей для развития и изменения. Проверить это суждение и сравнить развитие двух поэтов сегодня, к сожалению, уже невозможно. Но что касается Барсковой, она, несомненно, изменилась и – на мой взгляд – явно выросла.
Юношеский голос Барсковой был слишком искажен помехами (то кокетством, то нарочитой и неорганичной грубостью, то образной мешаниной), чтобы его можно было расслышать, а обстановка раннего и, скажем прямо, не вполне заслуженного успеха 1 не способствовала взыскательности к себе. Голос, однако, от природы был достаточно силен, чтобы, достигнув зрелости, пробиться сквозь все посторонние шумы. Кое-где он пробивался уже пять лет назад, но несравнимо реже. Сейчас он слышен почти постоянно – густое, чувственное сопрано, взволнованное, но умеющее быть и спокойным.
Бразилия – не та лубочно-сказочная страна отечественной массовой культуры XX века, с обилием диких обезьян и мулатов в белых штанах, а будничная и в будничности своей еще более экзотичная, не случайно присутствует в книге – и не в качестве фоновой заставки.
Черной плесенью трачены в Рио дома. И плюс сорок в тени, потому что зима. И красавицы в стыдных кварталах —
Непременно красавцы. И валится пот, Заливая, как дамбу, натруженный рот, Губ скопление – черных, усталых.
Барскова мыслит «темами», субъекто-объектно, – и хотя сейчас взаимоотношения между «лирическим героем», его речью и предметом речи у нее не так прямолинейны, как в предыдущих книгах, но все же связь с традицией исповедальной лирики 1960-х годов (в том числе и ее советского варианта) в ее стихах очевидна. Она пишет «о…» – «о любви», «о свадебном путешествии», «о Сюзен Зонтаг (которая пишет о войне)», «о Шопене», «о Праге» – естественно, и о Бразилии. Однако при этом она хорошо овладела разнообразным модернистским инструментарием – понимаемым, однако, именно как инструментарий (как понимал цветаевско-пастернаковскую технологию Вознесенский или ахматовско-мандельштамовскую Кушнер: как акссессуары, украшающие исповедальную, повествовательную советскую речь). Местами (и нередко) – это подлинное мастерство. Многие отличные поэты не отказались бы от такого завершающего стихотворение аккорда:
….А здесь в Бразилии сиреневатый гном Ласкает пестует сиреневатый труп Царевны маленькой. С орешек? С пятачок. Рабовладелец на горе стоит с ружьем. И расширяется сиреневый зрачок, Пока тела внизу темнеют под дождем.
И все же лучшие стихи в новой книге (те, где лирическое дыхание не дробится и не исчезает) – стихи «ни о чем» или о чем-то столь мелком и случайном, что оно может служить лишь поводом для слушающей саму себя речи:
Что это? Серый цеппелин средь красных облаков. Кто это? Бледный господин без шляпы и очков. Стоит на набережной он и смотрит на закат. Идет по набережной он и теребит рукав.
Потом спускается. Песок. Останки рыб и птиц. Уже не шлет ему восток пронзительных зарниц. Так лишь: на западе чуть-чуть, то красно, то синё, Неуловимое, как ртуть, еще наклонено Сияние ночных небес, ночных глубин-долин, И сквозь него, как жирный бес, несется цеппелин….
И, в общем-то, это неудивительно. Дело даже не в том, что непосредственный опыт, отразившийся в книге Барсковой, по-хорошему банален и слишком благополучен. В конце концов, можно писать стихи даже про радости счастливого брака (хотя особенных творческих удач это никому, от Кушнера до Воденникова, не принесло) – ветру и орлу, так сказать, нет закона. Всякий человеческий опыт, за редкими исключениями, банален, и всякий, даже благополучный, – значителен.
Вопрос в дистанции. Если лично пережитое заявляет о своих правах в тех отделах сознания, где идет процесс творчества, его можно универсализовать, осмыслить как вариант общечеловеческого опыта, или разложить на безличные рефлексы, или, на худой конец, гиперболизировать, если в душе есть немного цветаевщины. Барсковой чужд второй и третий пути – а универсализация своих переживаний дается ей редко (чтобы понятнее было, о чем идет речь: для меня образец «универсализации» – некоторые любовные стихи Бродского, такие как «Шесть лет спустя»). А для прямого и откровенного разговора с читателем-другом «о наболевшем» надо, во-первых, чтобы такой чувствительный читатель существовал в природе или чтобы поэт, по крайней мере, верил в него. При отсутствии же такой веры пафосная эмоциональная исповедь раздражает, в ней есть что-то нецеломудренное. Даже если речь идет о несчастье. Особенно если речь идет о счастье.
Субботнее утро. Шуберт. Фрося терзает тапок. Голубые гортензии. (Помнишь, у Сапунова.) Я лежу на полу между куколок, шляпок, тряпок И смотрю на тебя, и потом засыпаю снова….
….Уже три года я смотрю на тебя, как маньяк – на снятую с трупа камею, В ожиданьи: придут полицейские – станут кричать, Будут бить меня башмаком, а я буду лежать на полу, буду молчать. Мол, ничего не знаю. Ничего не умею.
Главное же – чувствительному читателю в любом случае останется чужда исповедь, настолько сложная и изощренная по форме. Я понимаю, зачем и кому нужна Вероника Тушнова, или Мария Шкапская, или Вера Павлова. Я не понимаю, зачем нужна, скажем, Татьяна Вольтская – та же, в сущности, Тушнова, но вооруженная формальными достижениями ленинградской поэтической школы. Не хочется поминать Барскову в таком контексте – она сложнее, глубже, талантливее, но она находится на границе между двумя видами стихотворчества. Ей необходимо сделать выбор.
От этого выбора зависит, станет ли Барскова в будущем серьезным, значительным поэтом, создающим собственный мир, или останется лишь автором некоторого количества хороших стихотворений (таких, как «Автоматическое письмо тебе», или «Ода на восшествие на», или процитированное выше – с «серым цеппелином») и изрядного числа удачных строчек и строф. И изрядного количества неудачных. Я не хочу задерживать внимание на там и сям мелькающей претенциозной безвкусице («Минотавр – это хищная разновидность кентавра»; «Ангел Блуда, Ангел Blood’а» и т. д.) – потому что это вторично по отношению к коренным проблемам становления автора.
Марианна Гейде и моложе-то Барсковой всего на четыре года, но, похоже, она принадлежит уже к другой генерации. Молодые поэты девяностых легко осваивали и сложный, но временами корявый неомодернистский инструментарий ленинградской «второй культуры», и несложные, но твердые и четкие профессиональные навыки хорошей советской поэзии, и технику постмодернистских игр лианозовско-концептуалистской традиции. Это – на массовом уровне – самое умелое поколение, проблема его заключалась в эклектичности, что на примере Барсковой хорошо и видно. Следующее поколение начало разучиваться – трудно сказать, намеренно или из-за общекультурного и образовательного кризиса переходной эпохи.
Можно сказать, что уже образовался некий общий стиль поколения, причем сразу в двух вариантах – преимущественно мужском (с сильными «маяковскими» тонами – у Михаила Котова, Данила Файзова) и преимущественно женском. Многие стихи Марианны Гейде – характерный образец последнего. Лучший образец – наряду со стихами Юлии Идлис и Аллы Горбуновой. Интересно, что к этому стилю приходят авторы, живущие в разных городах, принадлежащие к разным кружкам: вероятно, в его появлении есть некая общекультурная логика. Ритмически свободный стих, не похожий при этом на то, что принято называть в России верлибром, иногда нерифмованный, но чаще с нерегулярной рифмовкой, нервная, капризно-юродивая интонация, полифоничность, иногда несколько натужная («даже минерал произносит несколько слов»), сновидчески-плывущий лирический сюжет – вот приметы молодежного «женского стиля» первых лет XXI века.
…кто видит меня, когда никто меня не видит, когда я сплю – никто меня не разбудит, когда проснусь – никто меня не полюбит, а когда умру – никто не осудит, буду бодрствовать стоя, буду бодрствовать сидя когда усну – буду бодрствовать лежа, потому что даже во сне мне никто не поможет и даже в смерти меня никто не погубит.
Не спутать – когда, где, человеком какого возраста и пола написаны эти стихи (и пола – хотя, как в большинстве случаев, Гейде пишет от мужского лица), но, пожалуй, ни у кого этот «дух времени» не передан с такой классической отчетливостью. При этом – полное отсутствие внешних примет эпохи. Есть две темы, на которые писать она, кажется, никогда не будет, – «о времени» и «о себе». Впрочем, есть ли у нее вообще «темы»?
Может быть, Гейде пошло на пользу то, что она, в отличие от многих нынешних молодых поэтов, органично владеет и традиционным складом стиха, даже в тех его формах, которые ныне кажутся несколько архаичными и провинциальными. (Впрочем, что теперь провинция – и что метрополия? За пределами Садового Кольца еще иногда читают нечто не актуальное. ) Эта добротная выучка сочетается у нее с природным чувством «меры и грани» (которое на самом деле – одна из главных составляющих поэтического искусства), с чувством архитектонической целостности стихотворения. То есть как раз тем, чего Барсковой часто не хватает… Более того – тот жесткий и остраненный взгляд на явления и вещи мира, который старшей поэтессе стал доступен лишь в последние годы, у Гейде присутвовал, видимо, изначально.
Малооконный, многоколокольный, линяет Переславль за рамою балконной,
еще стремится низкий стадион футбольную возню прикрыть со всех сторон,
еще субботние военные сирены мой поздний сон мутят тревогою военной,
но осень близится, она придет скорей, чем нас разжалобит изжога батарей,
а там, под горкой, озеро Плещеево, разгуливают лодки по спине его,
там рыбаки из тайной глубины вытаскивают рыб неведомой длины,
там водоросли вперемешку с дрянью, а между ними скользкие созданья
в крученых домиках, но также и без них ныряют вниз на ножках приставных.
Здесь, конечно, витает дух Ходасевича и даже чудится интонационная и ритмическая цитата («Уродики, уродища, уроды весь день озерные мутили воды»).
Таланты и умения, о которых шла речь выше, тем более ценны для Гейде, что дыхание у нее несильное и короткое, а лирический темперамент – спокойный. Стихотворения, не имеющие четкой ритмической и образной структуры, которые у кого-то продержались бы на одной силе выдоха, у нее рассыпаются – например, отлично начатое стихотворение «Маленькими мышами разбегаются лица…». Не стоит ей, на мой взгляд, и сверх меры форсировать голос – и даже выбирать темы и мотивы, провоцирующие чрезмерное напряжение голоса. Десять лет назад религиозный экстаз и метафизическое напряжение были чем-то запретным для молодой поэзии. Я рад тому, что этот запрет – благодаря влиянию Елены Шварц? – снят, и я отдаю должное Гейде, которая в стихотворении «Обручение святой Катерины Александрийской» сумела добраться до конца на одной пульсирующей ноте («что я сделал, Господи, что ты меня полюбил?»), но, честно говоря, эта нота в ее случае кажется мне чуть-чуть искусственной и заемной. Еще более заемен тон цикла «Раешное», где поэт, стремясь быть более раскованным, чем дано ему природой, попадает в плен к «общим местам» не первой свежести.
А что свое? Это главный вопрос для молодого поэта, который стремится вычленить собственный стиль из общего. Мне кажется, что органичнее всего получаются у Гейде вещи, где печальный, холодно-нежный взгляд на метаморфозы материи и духа не нарушается никакими посторонними примесями. Таков «Вид в окно», где хрупкие «комнатные растения» спорят с темными, угрожающими «голосами из-под шкафа». Таковы еще нескролько стихотворений – «Та красота, что сквозь меня бежит..», «там, на земле, теперь разрешено…», «ночами распускается ткань…». Мне кажется, настоящий голос поэта – именно таков:
там, на земле, теперь разрешено тела на части разнимать и тщетно искать того, что до сих пор запретно, и всякий плод трещит от вызревших семян, там труд напрасный в утешенье дан, но отнимется на небесах, где каждый ресницами пророс, не ведая о том, там наши дни сбиваются гуртом и открывают рты…
– высокий, несильный, но музыкальный, хорошо модулированный голос, принадлежащий глубокому и тонкому человеку. Будущее покажет, сможет ли этот голос стать сильнее. Но для начала границы поэтического мира Гейде должны оформиться. Пока, как и в случае с Барсковой, это произошло не до конца.
1 «Бразильские сцены» – пятая книга тридцатилетней поэтессы, что говорит само за себя – особенно в условиях Петербурга.
тема / русская проза: вне России
Саблю за доблесть. Анна Исакова
(Иерусалим)
Не в традициях «КМ» откликаться на произведения, опубликованные в периодике. «Письменный текст» (таково авторское жанровое определение) Александра Гольдштейна «Спокойные поля», фрагмент которого ранее был предложен читателям «КМ» (2005, № 2), вышел целиком в тель-авивском журнале «Зеркало» (2005, № 25) – и заставляет нас отступить от традиции. В этом номере «КМ» мы публикуем два отклика на новую прозу Гольдштейна.
Редакторский глаз, приученный к быстрочтению, скользит по тексту, выхватывая критерии и параметры, подбирая особо удачную или особым образом компрометирующую автора строку, что-то подчеркивает в уме, слагает и вычитает, не вовлекая в этот процесс ни эмоции, ни подчиненный сознанию интеллект. Десяти минут пролета сквозь незнакомый текст хватает для принятия решения – подлежит он более внимательному отношению или путь ему в корзину.
Но случается и так, что эта «редакторская чакра» самопроизвольно закрывается, тело отзывается на процесс чтения в полном соответствии с предусмотренным автором текста контрапунктом подъема и падения пульса и давления, а душа (или что там в такой момент задействовано) радуется и страдает, то есть наслаждается.
Об этом так и подмывает немедленно сообщить друзьям и знакомым, а за ними и незнакомым, чтобы не прошли мимо, присоединились к пиршеству. Нетрудно догадаться, что данная статья есть результат подобного порыва.
Случилось это за пролистыванием 25-го номера журнала «Зеркало». Произведение называется «Спокойные поля». Автор – Александр Гольдштейн. Небольшая повесть в семьдесят восемь журнальных страничек, сделанная по способу «потока сознания».
Одно это немедленно включило «редакторскую чакру» и засветило ее красным светом. Во-первых, потому, что «поток сознания», запущенный в литературу ХХ века как прием авторами такого калибра, как Гертруда Стайн, Джеймс Джойс, Вирджиния Вульф, и др. и пр., был ими же полностью реализован. Умри, Денис, а лучше, пожалуй, не скажешь!
С другой стороны – этот самый «поток сознания» является очень удобным инструментом для ваяния прозы. Отменяются не только знаки препинания и принятые в языке стилистические условности, но и всяческая потребность выстраивать сложные сюжетные и фактурные комплексы, создающие иллюзию достоверности даже при самых невероятных авторских ходах. Автор текста может достаточно банально нанизывать бусинки эпизодов на четко просматриваемый уже в начале произведения психологический штифт, подбирая эти бусинки-эпизоды, когда в тон, когда в контраст. И бормочет, бормочет, полагая самую невнятность текста своим особым достижением. Мол, текст не сочиняется, а словно проступает сквозь сознание писателя.
Пока наука-психология лежала в пеленках, у таких авторских подкопов под сознание, возможно, и было резонное оправдание. Про Гертруду Стайн можно почти с уверенностью сказать, что она прокладывала путь и знала, что делает, поскольку обучалась методу «потока сознания» как психолог, когда и в психологии метод был новинкой. Что до остальных, остается отметить, что психологи изначально относились к литературной обработке «потока сознания» весьма подозрительно и не признавали ни исследовательской, ни терапевтической ценности в этом действии.
Но не станем разбирать давнюю тяжбу между двумя подвидами «инженеров человеческих душ», скажем только, что при нынешнем состоянии психологической науки и просвещения этой наукой широких масс литературный «поток сознания» имеет разве что сомнительную ценность избитого приема. Выбирая его, серьезный писатель должен обладать большим мужеством, ибо ему придется этот избитый прием серьезно реформировать. А Александр Гольдштейн – автор серьезный.
Господи, каких нервов стоила мне эта его серьезность! В начале девяностых появился в редакции тель-авивских «Вестей» жутко начитанный и весьма амбициозный молодой литератор из Баку. Желал журналистской работы, работы в принципе. Но при этом не был готов поступиться ни одним из своих литературных принципов. Принцип на принципе, разве это газетное дело?! Так молодой человек попал в «Окна», тогда «мое» пятничное приложение к «Вестям», которое черт те что себе позволяло.
Дело в том, что литературное приложение к ежедневной газете сегодня считается анахронизмом и не практикуется. Отстоять какие-никакие «литературности» мне удавалось только заверениями, что человек русской культуры дышит посредством книжной полки, вдыхает Пушкина, выдыхает Достоевского. Но чтобы печатать это – журналистику, исполненную стиля, суть которого выражает английское слово ornate, не совсем точно переводящееся как «цветистый», «густо украшенный», – такого ни одно начальство не потерпело бы. И не терпело. Нарекания лились рекой. Аргументов «за» у меня не было. Приходилось прибегать к знаменитому «а мне нравится!».
Мне и впрямь нравился этот неторопливый, в завитушках, позолоте и павлиньих перьях рокайль, коим Саша пытался описать злоключения какой-нибудь новой репатриантки Фиры Соломоновны и ее злонамеренного работодателя.
Фира Соломоновна моих восторгов не разделяла. Главред – тоже. Пришлось отпустить писателя на вольные хлеба, придумав раздел «вуайерства». В смысле: ходит человек по Израилю, описывает то, что видит, и делает это так, словно служит не в редакции русскоязычной газеты, а при японском императорском дворе эпохи Хэйан. То есть необыкновенно изысканным, отрицающим любое упрощенчество стилем. При этом автор невозмутим, как херувим. А мне – еженедельный выговор. И что поделаешь, если понимаешь – серьезный литератор таким образом оттачивает стиль и выдерживает принцип?
К счастью, вскоре Гольдштейн получил в Москве за литературные опыты в том же стиле разные престижные литературные премии, что оправдало мой редакторский волюнтаризм. Не мне одной нравится!
Потом я не раз листала «Зеркало», в котором данный автор – колонна, антаблемент и богато украшенный фриз. Что-то нравилось мне больше, что-то меньше. И вот – «Спокойные поля». «Поток сознания» в рокайльном интерьере. Ну-ну!
Начало насторожило не слишком свойственным «потоку сознания» соответствием образа рассказчика образу автора. Исповедальный элемент сильно сокращает возможности этого приема – «потоки сознания» должны скрещиваться, перетекать из одного образа в другой, переплетаться, обогащая канву произведения. А в данном случае исповедальный элемент налицо: «Шаламов чужд тебе, посторонен. Очень не твой – это ты не его, с отвращением тебя, тепловатого, изблевал бы . А ты любишь тканное, сканное. Любишь в бусах, цветах, цветных нитях по шелку, с грифонными крыльями и коленцами».
Герой узнаваем. Ну что ж, исповедальный текст так исповедальный. Однако, если исповедальный элемент использован как прием, уже интересно, потому что невыгодно, а значит… что-то это да значит.
Одно несомненно: с первых строк текст полемический. Противопоставляющий столь нынче превозносимый шаламовский мир этического минимализма, этого предсмертного трепыхания последнего человеческого принципа, миру сверхличных смыслов Вергилия, фон Эшенбаха, Мильтона и Клопштока, которые «удивились бы очень, поведай кто-нибудь им, космотворцам, о соболезнующем долге строки».
Смело. В нашем прозаическом мире с его обнищавшим массовым сознанием провозгласить примат интеллектуальной и духовной изощренности над свидетельством вмерзшего в лед тела и факта – это очень смело. Да и утверждать приоритет творчества над физиологией – тоже неслабый ход. А автор-герой с «уполовиненным легким» («„ровненько“, одобрил рентгеновский снимок хирург»), пропустивший сроки эффективного лечения и цепляющийся, как за соломинку, за некую экспериментальную таблетку, делает именно это: не описывает предмет, а помогает ему состояться «против нашей воли и желания, потому что нынче нет вещей, которые произошли так, как нам бы того хотелось, и развились в соответствии с нашим пониманием должного, тоже меняющимся день ото дня. Главное в том, что мы не вольны не оказывать предмету поэтическую, т. е. действенную помощь по существу».
Так вот: слабенький, хлипкий, умирающий интеллигентик, которого нынешний сущностный мир «с удовольствием бы, тепленького», изрыгнул, мнит себя повивальной бабкой этого мира, абсолютной для этого мира необходимостью, без которой он, мир, не может состояться.
Разумеется, идея не нова (автор в одном из своих богато орнаментированных пассажей передает незавуалированный привет Платону), но опять-таки полемически безоглядно храбра, потому что современная проза склонила голову перед массовым человеком. Фира Соломоновна, редактор, издатель должны получить свое. Проза должна быть понятной, несложной, автор обязан дуть читателю в спину, чтобы ладья летела от пролога к финалу, не утруждая читательскую мышцу, а тем более его мозг случайными остановками.
Не дождетесь!
Поставив своего героя в позицию последнего принципа, позицию умирающего человека, ничем, кроме интеллектуальной изощренности, не отличающегося от смертников Шаламова, Гольдштейн не желает подавать читателю на блюдечке нечто легко заглатываемое и перевариваемое.
Текст сложен, он напрягает мозг, эрудицию, чувственное восприятие. Бьет по всем клавишам, задействует все органы чувств.
Видели ли вы, как работает двумя скрещенными нитками, убирая волоски и пух с лица и конечностей, опытная марокканская жрица красоты? Незабываемое зрелище. Ниточки скользят по коже, захватывают в перекрест все, что попадается на пути, делают это ловко, быстро и незаметно, и вот уже верхняя половина обрабатываемого лица приобрела воспетый поэтами вид персика, тогда как нижняя все еще похожа на угол двора за сараем, поросший чертополохом и лопухами.
Гольдштейновская проза работает по тому же принципу: строка скользит по строке, захватывая по пути цитаты, аллюзии, ассоциации. Задеты легкие? Так нате вам все, что существует в литературе и культуре в связи с этой драмой. Со всеми атрибутами, микстурами, Виолеттами, Ялтами, Альпами, волшебными горами, припарками и особенностями оригинальных текстов, а также их критикой. Не читали, не слыхали, не знаете, о чем речь? Ваша проблема. Нет подсказок, нет справочного аппарата. Не справляетесь, значит, не вашего ума дело. Литература для избранных, текст для любопытствующих и многознающих. Фиру Соломоновну и коммерческого директора просят не беспокоиться.
Перекрещенные ниточки фраз скользят, торопятся, ухватывают по пути все, что отложилось в сознании нашего автора. От осторожного и аккуратного приема, называемого «потоком сознания», осталась только форма. Прием сознательно ограничивает рамки «потока сознания», пускает внутрь текста только то, что имеет непосредственную ассоциативную связь друг с другом, нанизывает, повторюсь, бусинки эпизодов и цитат в строгом соответствии с авторской задачей. А здесь не поток, ограниченный берегами, а потоп, смесь вод верхних и донных, среди которых едва намечен фарватер. Внутри себя полемична каждая фраза – вопрос, ответ, бессмысленность заданного вопроса, невозможность однозначного ответа. Вот она – бурлящая лава интеллекта, все то, что думал и сказал мыслящий человек по поводу жизни и смерти.
Но постойте, погодите! Когда нижние воды соединяются с верхними, это же хаос, мир до его создания, до наведения порядка и изобретения гармонии. А мы сказали, что автор – адепт упорядоченного мышления, аккультурации всего сущего, потребности «оказывать предмету поэтическую, т. е. действенную помощь по существу».
Тут пришло время раскавычить понятие «поток сознания». Дело в том, что на самом деле следует читать «подсознания». Весь смысл и психологического и литературного приемов именно в том и состоит, чтобы поднять нижние воды и смешать их с верхними, усыпить сознание, отключить фильтры, дать подсознательным мотивам влиться в поток ассоциаций, а потом заставить сознание комментировать то, о чем оно обычно понятия не имеет или иметь не хочет. А в «Спокойных полях» подсознание никакой роли не играет. Поток сознания в них сознательно чистый, культивированный, не замусоренный столь ныне обожаемым и покрывающим собой все изъяны подсознательным. Проявляется и комментируется не психологический, а культурный глубинный слой, не личностный, а умозрительный и культурологический мелкий и крупный бес. Вот и объяснение исповедальному характеру этого потока. Раскавычив сознание, придется закавычить «исповедальность». Впрочем, зачем? Человеку, изначально положившему себе быть книжным шкафом, библиотекой и анти-Геростратом, незачем исповедоваться в личностных тайнах и мутных токах того, что скрывается под корой, незачем «выходить из шкафа», как сегодня обозначают восприятие и принятие того хтонического, что не видно сознанию и якобы им управляет. Гольдштейн остается в шкафу культуры, единственном месте, где сегодня ему и ему подобным еще достает кислорода для дыхания.
Вот вам честное признание редактора – обычно просмотр нового текста завершается усталым вздохом: «Все это уже было, господа! Более того, те, прежние, делали это лучше». А на сей раз вывод иной: это смело, ново и сделано не хуже, чем у тех, прежних и иначе себя запрограммировавших. Поэтому в данном случае упорство – и авторское и читательское – оправдывает себя. Вернее так: авторское – уже оправдало, а читательское – стоит того.
P. S. По своей привычке навязывать понравившийся текст друзьям, я обрушила «Спокойные поля» на задыхающегося (что стало с этим миром? Почему в нем столько одышки?!) поэта Михаила Генделева. И спустя день услыхала в телефонной трубке мучительно прорывающийся сквозь кашель голос: « Ты… это… ты вставь в свою статью от моего имени: „За этот текст полагается сабля с алмазами. За доблесть в литературе“».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.