Текст книги "Простая жизнь"
Автор книги: Зинаида Гиппиус
Жанр: Рассказы, Малая форма
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
VIII
Я затосковала. Сидишь одна, и дела никакого нет; хоть бы что-нибудь работать, все бы веселее.
– Знаешь что? Поступай-ка на место, – говорит мне раз Даша. – Тут – на нашем же дворе, генерал прислугу ищет. Я тебя порекомендую. А придет твое время – он на неделю-то отпустит к акушерке.
Я подумала – и согласилась.
Новый мой барин, генерал, был вдовец, пожилых уж лет и из себя очень смешной: ножки коротенькие, сам толстенький, усы торчком. На голове почти что вовсе ничего не росло, а лицо и утром, и вечером – все одинакового цвета: красное.
Он со мною часто разговаривал.
Придет после обеда или вечером на кухню, сядет передо мной, улыбается, усами шевелит, головой покачивает.
– И как это вы могли в казне с собой такую штуку устроить?
Я рассержусь.
– Да очень просто!
И больше он от меня ни слова не добьется. А то еще фотография у него была, все он карточки снимал; только проку мало было, портил больше. Устроил себе такую будочку темненькую, красный фонарь там зажжет и сидит, тарелку с водой качает, а в воде какое-то стекло. Часто меня туда с собой звал.
– Пойдемте, – говорит, – я вас научу, как это делать.
Раз, вижу я, болтал он тарелку, болтал, потом болтать бросил, лезет ко мне в темноте…
Тут я совсем рассердилась, толкнула его, из будочки поскорей вышла.
Зовет он меня потом как-то опять учиться фотографии, а я нейду.
– Не женское, – говорю, – это дело, не нуждаюсь я изучать никакую фотографию.
У генерала мне все-таки легче было, чем вовсе без работы, и подруги навещали; особенно одна, Анюта, часто забегала; она в фельдшерской школе училась, жених подвернулся, свадьбу назначили, так Анна все ко мне приданое шить ходила.
Приближалось время моей болезни; только я об этом совсем мало думала, – не верила, что скоро.
Генерал сам в Обуховскую больницу ездил узнать, принимают ли, есть ли места.
Приехал назад – во всякое, говорит, время дня и ночи принимают, будьте спокойны.
Ну, я и жду. Коли, думаю, начнется что – я живо до больницы добегу.
Как-то утром – убрала я комнаты, кофе сварила – и стало мне скучно; однако ничего, часу в двенадцатом генерала снарядила – уехал. Тогда чувствую – хуже мне. А все-таки не думаю ни о чем, хожу по комнате, в больницу и не собираюсь. Может, так, поболит, да и пройдет.
Уж два часа пробило, я и обед не готовлю, не могу. Вдруг идет Анюта.
– Что это с тобой?
– Не знаю, болит как будто; хожу – так легче, может, пройдет.
– Да что ты, сумасшедшая, одевайся скорее, пойдем в больницу. Пойдем, пойдем, нечего; еще здесь на квартире беда случится. Скорее одевайся, а я Дашу в комнаты позову.
Кликнули Дашу, я в узелок кое-что связала, денег было немного – с собой взяла, отправились мы. Обуховская на Загородном, а мы от угла Загородного через два дома жили, по Верейской. Дошли. Спрашиваем: принимают?
Вышла к нам «крестовина», сестра милосердия от Красного Креста.
– Я, – говорит, – не знаю; у нас таких больных не принимают, я не могу. На то родильные есть.
Анютка рассердилась.
– Да я и разговаривать-то с вами не хочу! Вы права не имеете, вы должны принять!
– Я ничего не могу. Подождите, скоро дежурный врач придет.
Сели мы, ждем; я едва-едва сижу, худо мне. Наконец приходит доктор.
– Нет, – говорит, – вы идите в Надеждинскую. Сюда вас принять нельзя. А до Надеждинской вы еще дойдете, вам полезно ходить.
Делать нечего, мы вышли. Только до угла Гороховой дошли – не стало моих сил.
– Нет, – говорю, – Анюта, дальше не пойду, как хочешь. Она задумалась.
– Да постой, вот часть напротив; а при каждой части обязаны три-четыре кровати иметь. Я сейчас узнаю.
Сбегала она – нету, говорят.
– Что делать? И Анюта моя приуныла; а мне все хуже, да хуже.
Стоим мы на углу; я к дому прислонилась, кругом смотрела. Мне не страшно было, только удивительно, отчего все так по-старому идет, точно и ничего? Вон разносчик с апельсинами, мальчишка почтовую бумагу продает; франт какой-то проехал с барыней, обернулись, на меня взглянули. Народ мимо спешил, иные, кому делать нечего, останавливались; интересуются, что со мной дальше будет. Постоят, видят – ничего пока, пойдут своей дорогой.
Одна женщина долго стояла, пригорюнившись, смотрела; потом, спасибо ей, говорит:
– Вот здесь, по Гороховой вторые ворота, акушерка живет; она примет.
Обрадовалась Анюта, поблагодарила, повела меня. И у меня точно силы прибавилось.
Дворник чистенький, мощеный, указали нам дверь – акушерка жила в первом этаже.
Она сама нас встретила – полная женщина, низенькая, с проседью и по-русски одета, кофта прямая. В зальце у нее на окнах герани стояли, висели занавески белые кисейные.
Мне хоть и худо было, а я всякую малость замечала в то время, после сама удивлялась.
– Так и так, – говорит Анюта: – вот больная; ее нужно скорее в постель положить.
– Это все будет, только у меня за прием семь рублей полагается, чай, сахар, булки – отдельно.
Скажи она мне тогда не семь, а пятнадцать рублей, и то бы я осталась, дальше бы не пошла.
Увела она меня; Анюту я домой прогнала; лучше, мол, после придешь.
Через час мне Бог дал сына.
Выкупала его акушерка, убрала и говорит мне:
– Мать, принести тебе сына? Я говорю:
– Ну, дайте посмотреть.
Маленький такой, красненький, глазками едва смотрит. Жалко его.
На другой день, в субботу, окрестили, Колькой я его назвала, а в воскресенье уж надо было везти в Воспитательный.
Утром, вижу – собирает бабушка Кольку в путь-дорогу. Завернула в одеяло, подала мне на кровать проститься, сама вышла.
Он точно все понимал, смотрит мне прямо в глаза, не плачет. Он у меня полненький был, на голове волосы совсем белые. Бабка его так и прозвала: «Колька седой». Я все вглядывалась в него, точно запомнить его хотела, все при-меточки рассмотрела, волоски белые целую, сама плачу. Наконец благословила его, три раза перекрестила: – Христос с тобой, детка, поезжай с Богом! – И отпустила. Бабка увезла.
IX
С того дня я все ждала и дождаться не могла, когда можно будет уйти от акушерки, чтобы навестить Кольку.
К генералу явилась еще совсем слабая, больная. В первую же пятницу отправилась в Воспитательный. По дороге кое-что мамке купила: сахару, булку французскую. Подъехала ближе – упало у меня сердце: может, уж и помер.
Через двор прошла, мимо садика; в прихожей швейцар стоит, в красное одет.
– Раньше, – говорит, – двух часов не пускают, подождите. Тут уж много женщин дожидалось, и лавки все заняты.
Отошла я к сторонке, села на окно, жду. Прихожая просторная, только невысокая; колонны серые кругом. Около моего окна, на скамейке, сидели три женщины; тоже к детям своим пришли, видно: все с узелками, да с мешочками. У самой стены, прижавшись, сидела, должно быть, швейка; некрасивая, бледная, белокурые волосы гладко подобраны под розовый гарусный платок; смиренная такая, робкая, все молчала. Мне понравилась крестьянка, со швейкой рядом: лицо длинноватое, строгое и приятное. На другом краю скамейки, ближе к дверям, сидела либо кухарка, либо экономка какая-нибудь, круглолицая, нестарая. Под полой своего широкого салопа с потертым меховым воротником она прятала крошечный узелок, а глазки так и бегали. Она что-то рассказывала крестьянке, та со вниманием слушала.
«И подала она, мать моя, прошение, – говорила женщина в салопе, – подала она прошение, так и так, значит, у меня трое детей, он не исполнил. И чтобы его не венчать. Только накануне подала, а на другой день слышит – у Покрова свадьба, его, значит, венчают. Она забрала ребятишек – туда. Ей бы как чужой прийти, притаиться: ну, пришла – пришла свадьбу смотреть; а она нет, плачет: „Скоро ли, – говорит, – мой изменщик приедет?“ Ну, прослышали это и велели ее вон вывести, за ограду. И только, значит, душеньку-то прежнюю за ограду вывели – невеста и въехала!..»
– И что ж, и окрутили? – спросила крестьянка.
– Окрутили, мать моя, окрутили! Я уж ей говорю потом: «Дура ты! ну, куда ты теперь…»
– Детей из Надеждинского родильного привезли, – сказал кто-то около меня.
В соседнюю комнату, «прием», прошли закутанные женщины. Двери «приема» были стеклянные – все видно насквозь. Я стала ближе.
Я видела, как маленьких клали на весы, дама у стола записывала что-то; бумажку уносили вместе с ребенком.
– Батюшки, никак двойни! – вскрикнула за мной одна женщина.
Гляжу – лежат на весах два, маленькие, голенькие, совсем одинаковые. Так их вместе и унесли.
Наконец пробило два. Кругом все закопошилось, верхнюю одежду стали снимать. Экономка спешила пробиться вперед и толковала барыне в высокой шляпе, что богатые чаще бедных сюда детей подкидывают от зазору, либо от лени, и что им на том свете «отольются детские слезы», а сама на барыню смотрела, точно про нее говорила. Барыня стыдилась, хотела уйти, но экономка не отставала.
Мы поднялись по широкой лестнице в палаты. Чисто так, светло; по стенам стоят мамкины кровати, а между ними люльки с зелеными навесиками; по три, по четыре люльки, у какой мамки сколько детей. Два стола, направо и налево, где маленьких пеленают, называют «парадными» столами. На кроватях нельзя пеленать – они такие высокие, горбатые, точно гробы, тканьевым одеялом сверху закрыты. Мамки ходят простоволосые, темные сарафаны ситцевые, старенькие, видно. В люльках подушки соломенные. Я думала, что вот и я в такой люльке спала, и я здесь провела свои первые дни.
Я показала билет. «Ваш, – говорят, – жив, здоровенький, в шестой палате». Я перекрестилась: слава Богу! и пошла. Иду, ищу, сразу-то не найду. В одной палате подошла к парадному столу: не здесь ли? «Это четвертая палата», – говорят. Хотела уж дальше идти – смотрю, одна мамка кладет на стол ребенка: желтый такой и словно опухший.
Что это? От чего такой желтенький?
– Да помирает, – говорит мне мамка. – Уж он давно мается. Ну, Христос с ним.
Взяла тряпочку, под подбородок ему положила, чтобы слюни на пеленку не попали. Он так легко умер, скоро. Вздохнул раза три глубоко, глазки закрыл, потом тихо-тихо открыл – и кончился.
Колин номер был 5311-й. Я как вошла в шестую палату, сейчас увидала – на дощечке написано: Николай Александрович. Он у мамки на руках спал.
Я взяла его, села на скамейку: он самый, он, вот и волоски его беленькие, и на ушке родинка.
Бедный ты мой, бедный! каково-то тебе здесь живется?
Мамка рассказывала, что он смирный, не плачет.
– Не то что вот девочка у меня, такая крикунья; ну, да она больная, голова растет, а тулово не растет, худеет.
Девочка заплакала.
– Ишь ты, обиделась! – сказала мамка. – Полно уж, ничего, поправишься.
Я мамке отдала гостинцы, 20 копеек денег; и девушке дала полтинник, чтобы мне выбрали мамку получше, когда его отправят в деревню. Перед самой отправкой фельдшерице пришлось последние три рубля отдать.
Накануне, как ему ехать, я пришла в Воспитательный: ему уж на шейку пломбу надели: круглая такая белая косточка, где его год и номер вырезаны. Шнурок-то короткий, шейку режет, узел печатью свинцовой припечатан, не развязывается.
Я сидела, на руках его качала: не мой ты уж больше, ты теперь под казенным номером. И знать меня не будешь, когда я навестить приеду. Прощай, деточка моя, запечатанная!
X
Я считала дни, недели, думала, вот он теперь уж смеется, имя свое знает. Мне из деревни писали, что он здоров, растет.
К генералу моему приехали пасынки, молодые люди, веселые такие, над стариком все потешались. А он фотографией занимался, да манную кашу к обеду заказывал, чтобы подешевле.
Только стала я замечать – уж очень он ко мне ласков: и то, и се, и книжки дает, и гулять посылает, покупает апельсины.
Ну – я ничего.
Как-то, поздно вечером, входит ко мне генерал и вдруг начинает разные глупости говорить, подарки мне обещает, жалованья пятнадцать рублей…
Я страх как рассердилась, кричу ему:
– Извольте выйти вон! Я к вам в прислуги нанималась, а не что-нибудь! Ничего мне от вас не нужно. Уж вы думаете, что если раз человек проступился, так он никакого благородства не может понимать! Пожалуйте в комнаты, а я Саше и Ване все расскажу.
Он испугался, что пасынки узнают.
– Ничего, – говорит, – ничего… Я так… Я уйду… Все-таки с того раза начал он ко мне очень приставать.
Я уж и уйти думала, да без места оставаться – Кольку жаль, нечего ему в деревню послать.
Говорила я Даше о моем горе. А тут как раз ее господа из Москвы приехали, квартиру искали.
– Вот, поступай на мое место, – говорит Даша. – Меня все равно муж домой в деревню посылает. Я тебя порекомендую.
С барыней мы скоро уговорились. Молодая такая барыня, точно девочка; платьице коротенькое и коса светлая за спиной. Барин вышел. Тоже молоденький еще, маленький, черноватый; только нос длинный и виден. Курточка синяя надета. Посмотрел на меня – вижу, ничего, веселый барин.
Всего их двое; служба, думаю, не тяжелая будет. Перебралась я на новое место.
У господ мопса была, и зайца в корзинке они с собой привезли. Потом этот заяц по черной лестнице убежал – так и пропал. А мопсу я полюбила, она со мной и спала. Господа часто уходили в гости, мне с мопсой и веселее. Вставали поздно; напьются кофею – сейчас барин в свою комнату, двери кругом запрет и начнет наискось, от угла до угла, бегать, а сам громко ворчит и руками размахивает.
Нижние жильцы стали жаловаться, беспокойно им, спрашивают: болен у вас барин? А он поворчит-поворчит, в книжечке маленькой немного попишет и кличет барыню: «Соня! Где ты? Поди сюда!»
Придет барыня, сядет – и сейчас же он ей что-то выпевать начнет; мало понятно, гул один. Кончит – и спрашивает барыню:
– Ну, как, хорошо ли?
Та скажет: «хорошо», а иной раз: «нет, говорит, мне это не нравится, вот тут-то и тут-то плохо».
Барин сейчас книжечку об пол, сам на диван ничком, и кричит:
– Что же теперь?! Ну, что делать? Нет, вижу, ничего я не могу, ничего!
Потом уладится как-нибудь, барыня в гостиную уйдет, а он опять бегает и ворчит про себя.
Узнала я, что барин наш – сочинитель. Нижним жильцам толкую: он не болен, он сочинитель, ему нельзя, чтобы не ходить.
– А, сочинитель! Коли сочинитель, – говорят, – так уж что ж делать, уж пусть.
А один студент внизу был, сердитый такой, кричит:
– Мне наплевать, что сочинитель! Он мне заниматься мешает! Сочинитель! Верно, и не сочинил еще ничего!
– Вот и неправда, – говорю ему, – целую книжку сочинил, все стихами; у них на столе и лежит.
Помню, я комнаты убирала, в баринову книжку заглянула, страницы две прочла – нет, непонятно! Я многих сочинителей стихотворения читала – очень хорошо! И понятно. Только и наш барин не из плохих был; он каждый понедельник в собрания ходил какие-то, а в том доме у меня лакей знакомый, так говорил, что там все самые умные сочинители бывают, и наш барин тоже умный, говорить с ним хорошо.
Барыня никогда не сердилась, разве мопса потеряется; барыня мопсу как дочь любила. Ну, барин, правда, сердился, только больше когда ему посыльный свертки приносил. «Опять не приняли, – кричит, – безобразие! Какое непонимание!» Тогда уж и не подступайся – все не по нем, все неладно.
А так – они веселые были, бегают по комнатам, ловят друг друга, смеются – точно дети.
XI
Прошло полгода. Я все думала, как бы мне сынишку вырастить, он один у меня на радость остался. Из деревни писали прежнее – здоров, растет. И захотелось мне его навестить. Ноябрь был, осенняя погода; но, думаю, ничего, не беда. Я барыне сказала.
– Ну, что ж, – говорит, – поезжайте, только нельзя ли нам на эти дни кого-нибудь вместо вас.
У меня знакомая была, Саша, жила недалеко. Сбегала я к ней – обещалась прийти двенадцатого числа. А пока я Коле стала обновки готовить: рубашонок ему теплых бумазейных нашила, связала чулочки пуховые, смастерила чепчики из лоскутков разноцветных.
Двенадцатого утром всего накупила: чаю, сахару, хлеба полубелого, ситцу мамке. Совсем собралась, а Саша не пришла. Нельзя ехать. Ах, ты, Господи, думаю, вот несчастье! Досадно мне стало. Пошла к Саше. А она была совсем глупая.
– Что же ты? – спрашиваю.
– А нешто нынче двенадцатое? Я не знала. Ну, ладно, к вечеру приду; завтра поедешь.
На другое утро я поехала. День был серый, пасмурный, в десятом часу едва рассвело. С неба падал не то снег, не то дождь. Мне грустно и страшно было: может, не писали, а он болен. И я думала, что всякое горе лучше, чем так мучиться, не знать.
На станцию мы приехали только в половине третьего. Вышла я из вагона, наняла извозчика: вези, говорю, голубчик, поскорее, уж темнеет. Минули мы большое село, вот лес, а за лесом и Пежевицы видны. У меня сердце упало, сижу как мертвая, ничего не думаю.
Наконец въехали в деревню.
– Вот и Пежевицы, барышня, – сказал мужик. – Который дом-то?
– Павла Петрова… я не знаю… где?
– А вот он, с того конца третий дом, новый.
Мы подъехали к воротам. Я сняла с телеги сундучок с подарками, на землю поставила. Из окна выглянули три белые детские головки.
Отчего не выходит хозяин или хозяйка, думаю себе. Я не знаю, куда идти, пусть покажут! Надо же встретить меня; зачем нейдут?
Дверь заскрипела.
Мужчина лет тридцати стоял на ступеньках крыльца. Он слегка приподнял фуражку, молчал и смотрел на меня. Я взялась одной рукой за край тележки.
– Что, Колька жив?
– Нет… помер, – сказал мужчина.
– Как помер? Когда помер?
– Да вчера вечером.
Я смотрела на него. Я не верила.
– Зачем вы лжете мне, пугаете меня? Оставьте, я и так чуть жива.
– Нет, вправду помер. Вот повезли в лазарет на освидетельствование; скоро теперь назад привезут.
Тогда я поверила. Тихонько вошла в избу, стала перед образами, в землю поклонилась. Не плачу и не хочу плакать. Должно быть, я не достойна была его увидеть. Если бы накануне поехала, как собиралась, еще застала бы. Не допустил меня Господь.
– Когда он заболел-то? – спрашиваю. – Отчего вы мне не писали?
– Он только вчера и заболел, и сейчас же помер. А вас мы все поджидали. Что, думаем, мать не едет на сына любоваться, какой он большой стал да веселый.
Я села на лавку, к окну, молчала; ребятишки тоже молча ютились в уголку. Тихо было в избе; только тараканы шуршали за образами. Не знаю, сколько времени прошло. Один из мальчиков робко встал, вышел. Стемнело. В окно едва чернела дорога, по деревне засветились огни. Мальчик скоро вернулся.
– Кажись, мать едет с Колькой из лазарету, – сказал он негромко.
Я пошла на крыльцо. Мамка подъехала, слезла; смотрю, берет Колю из тележки – в одеяло с головой завернут, холодный, твердый…
И вдруг я горько заплакала. Обхватила руками крылечный столбик, головой к нему припала, плачу, утешиться не хочу.
Мамка тоже заплакала.
Вошли мы в избу, мамка Колю на кровать положила – большая, двуспальная у них в углу стояла. Я открыла его, плачу, целую; лежит бедненький, губки слиплись, и глазок ему не закрыли.
Всю ночь я не спала. В два часа гляжу – встает хозяин: «Надо, – говорит, – Коле домик строить». У него доски были с вечера приготовлены. Ну, он умылся, помолился, стругать начал; ребятишки повставали, помогают ему. Хозяйка огонь развела, блины стала печь.
К трем часам гробик был готов. Мамка мне три веника принесла; я листья ощипала, в гроб их положила, чтобы Кольке мягче было лежать, а сверху накрыла полотенцем. Мальчик мой хорошенький лежал; я его и мертвого любила; кабы можно было, так и хоронить не стала бы.
Утром хозяин к священнику пошел; нельзя ли, спрашивает, сегодня младенца схоронить?
Священник сразу отказался.
– Я не могу, я на праздник еду, в село, вот тут, недалеко; у меня девять покойников – всех просили, чтобы сегодня схоронить, я и то отказался.
– Так, батюшка, так; да родная мать приехала, нынче вечером обратно должна; уж нельзя ли как-нибудь?
Услыхал поп, что родная мать, – согласился.
– В три часа, к вечеру, приходите, я буду дома, а теперь вот и лошадь мне подана, в Роготино ехать.
В три часа приехала я к нему и гробик привезла. Он действительно уже дома был, попросил меня к себе.
Только что я открыла дверь – он из комнат выходит, высоко руку держит, благословил меня. Спросил, как мое имя.
Я сказала.
– Ну вот, Прасковья Александровна, вы просили, чтобы вашего младенца непременно сегодня похоронить…
– Да, – говорю, – я на месте, дольше остаться не могу…
– Так, пожалуйте в церковь; я уж послал за сторожем; сейчас и сам туда буду.
Я взяла гробик на руки, понесла к церкви – заперта церковь. Стою я, к зеленой железной двери головой прислонилась; темнеть начинало; ветер шевелил байковый платок, я им гробик закрыла. Долго мы с Колей ждали. Наконец, вижу, идет священник, а навстречу ему и сторож, папироска в зубах. Ну, батюшка сейчас на него закричал, как он к нему с папироской являться смеет; тот ему в ответ, что я, мол, не меньше вашего понимаю и все такое. Ссорятся. Священник рясу подобрал высоко, идут оба к нам. Наконец, и у самой церкви, а все не унимаются. Сторож ключом в замок не попадет, а батюшка мне его бранит:
– Каков, пьян!
В церкви пахло сыростью, было еще холоднее, чем на улице. Я поставила гробик на маленькую скамеечку посередине, перед алтарем, сняла крышку, в головах прилепила свечку тонкую, восковую.
Прошло немного времени, вышел священник из алтаря, и прямо к сторожу:
– Где псалтырь?
– А я-то почему знаю?
– Опять твоих рук дело…
Голоса их громко раздавались по церкви; я ждала; сторож не унимался. Тогда я подошла к нему:
– Вот тебе двугривенный, – говорю, – замолчи ты! Ну, он утих немного.
Наступили сумерки. В церкви темнело. Только свечка освещала гробик. Мой мальчик лежал такой бледный и маленький посреди церкви. Сторож зажег лампадку перед образом Божией Матери. Кое-где засияли серебряные ризы на иконах. Лик Богородицы светился, а наверху, под черными сводами, сделалось еще темнее.
Священник начал читать.
Я стала на колени. Помню, сначала мне было очень так горько и обидно, что сторож грубил, и так не хорошо было на душе, что я и плакать не могла.
Священник читал громко и внятно; я любила св. Писание, у меня свой был псалтырь, и я даже иные места на память знала. Понемногу я начала вслушиваться в святые слова.
Я подняла глаза и увидела лик Божией Матери, освещенный лампадкой; он один в темной, большой церкви казался таким добрым и светлым. Я смотрела на Святого Младенца на руках у Матери: он был живой, щечки розовые, веселый… А мой лежал с закрытыми глазами, холодный, желтый…
Я молилась, чтобы Божия Матерь облегчила мое горе; мне казалось, что она смотрит на меня ласково, жалеет меня.
И вдруг я подумала: ведь и мой мальчик, может быть, теперь счастливый и живой у Бога. Мне стало легче; я забыла и сторожа пьяного, и темную могилу, куда сейчас положат Колю, и мою обиду – все забыла; я припала лицом к холодному полу; слезы полились у меня, отрадные и тихие.
А священник читал:
«…Бог же не есть Бог мертвых, но Бог живых. Ибо у Бога все живы…»
И я старалась верить этим словам.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.