Текст книги "Suor Maria"
Автор книги: Зинаида Гиппиус
Жанр: Повести, Малая форма
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
V. «Позвольте вам доложить…»
Уже гудел и надрывался гонг, когда Андрей, немного усталый, добрался до отеля.
В садике его встретил Митя, хорошенький голубоглазый мальчик, немного похожий на девочку, с ямкой на подбородке, и сейчас же повис на нем.
– А мама сердилась! Сердилась! Что тебя нет. А тут за забором девочка была, ма-а-ленькая! Я больше. Я ее нарочно спросил: сколько лет? Поймет или не поймет? Ничего не поняла! Ни-ни, ничего! Ни словечка! Папа! А Ти-он говорит, они глупые! Папа, глупые? А мы гуляли… И вот я тебе расскажу…
Но навстречу шла Катя – и мальчик, забыв, что хотел сказать, бросился к ней.
Катя – или, вернее, Катерина Ивановна – была не довольна, и потому казалась в эту минуту некрасивой и пожилой. Но когда она была в хорошем настроении, то еще производила впечатление молодой эффектной дамы. Ее портило неумение одеваться по-здешнему, всякое платье казалось неуместным, слишком грубо нарядным; да и, борясь со своими чересчур роскошными формами, она изо всех, сил затягивалась в корсет, и это было видно, и цвет лица у нее становился неприятно ярким. Однако в общем она была еще свежа и очень аппетитна.
Катерина Ивановна совсем не могла гулять утром по крутым дорожкам нагорного парка, где бродил Андрей, но все-таки каждый раз была не довольна, если он надолго уходил один.
Пообедали. Поднялись к себе, разомлевшие от длинного ряда блюд. Катя расстегнула корсет. Солнце било в окна, прикрыли жалюзи. Мальчик прыгал на балконе.
Балкон был угловой, небольшой, каменный. Выходил на море и далекие синие, дымчатые острова. Комната с балконом была без постелей, только кушетка и стол; семья спала в смежной, небольшой. Там стояли две громадные, плотно сдвинутые постели да для Мити в уголке маленькая, которую как-то добыл Тихон.
– А Тихон где? – спросил Андрей, улыбаясь. Ему отчего-то было весело, легко и забвенно. Катю он так мило поцеловал, вернувшись, что она сразу пришла в спокойное настроение.
– Не знаю, где, шут его знает, – отозвалась Катя. – Митю привел и исчез.
– А мы с Ти-оном гуляли, гуляли… – нараспев повторял Митя. – Папа, отчего они глупые? Что непонятные, да? Что не наши, да? А которые не наши, а понятные, те святые, да?
– Ну что за чепуху болтаешь, какие святые? – со смехом сказал Андрей, подходя к мальчику и высоко подымая его. – Ну что за чепуху… Что за чепуху…
– Ай-ай-ай! Папка, меня уронишь! Уронишь! Ай-ай-ай!
Оба хохотали. Катя из другой комнаты крикнула:
– Да перестаньте дурить! Я отдохнуть хочу, а оня дурят!
Часа в четыре прогуливались все вместе по пляжу, слушали музыку. Потом отправились подальше. Вернулись к ужину. Катя с мальчиком прошли прямо в столовую, Андрей поднялся на минуту к себе.
В угловой комнате, сумеречной, он хотел без огня взять, что ему было нужно, И спускаться, как вдруг увидал, что в углу что-то шевелится.
– Это ты, Тихон? Что ты делаешь?
– Что? Прибираю. Мало ли уборки. Эта фыркунья, горничная-то здешняя, позаботится, что ли? А не хотите, чтобы я прибирал, так что было возить меня? Я не просился.
Андрей, ко всему привыкший, не ответил и пошел было к двери, но в эту минуту Тихон вылез из угла и приблизился к нему.
В серых сумерках можно было еще разглядеть его бритое лицо с длинным тонким носом; Тихон, каким был пятнадцать лет тому назад, таким и остался: худощавый, рыжеватый, без возраста.
– Позвольте вам доложить, Андрей Николаевич…
– Ну, что такое опять?
– Да ничего особенного. Ничего такого. А что места тут нехорошие, глупые места, так вы это сами изволите знать.
– Ну, завел свое! Говори уж толком, что еще случилось?
– Да случилось – чему же случаться? Нечему особенному такому случаться… А только хотел я вам доложить… Я нынче тую… энту видел.
– Кого – тую? Кого видел?
Андрей не мог понять, да и нельзя было понять из слов Тихона, кого он видел. Но сердце Андрея вдруг глухо, само собой, заколотилось, точно оно поняло раньше Андрея.
Тихон еще приблизился и с таинственным видом (который, впрочем, был у него всегда) сказал:
– А энту… как ее… изволили запамятовать? Еще в тот год, как свадьбы играли, так с покойной тетенькой Анной Ильиничной – дай Бог царство небесное – на хутор приезжала. Англичанкой, что ли, в ту пору была…
Андрей точно не удивился. Точно знал с самого начала, о ком говорит Тихон. Однако сказал:
– Ну что ты врешь. Она умерла давно.
– И нисколько не умерла. Да я бы ее в жисть не узнал! Вот комедия-то! А она узнала, и сама ко мне; и по-нашему это так, однако с пришепеточкой: здравствуйте, мол, Тихон! А это что же, барина вашего дитя?
– Ну а ты что? – как-то глупо спросил Андрей.
– Я говорю: нашего и Екатерины Ивановны… А она: я, говорит, увижу вашего барина. Ей-богу! Да ни в жисть бы мне не узнать!
– Отчего? Изменилась? Постарела?
– Ну, старе, конечно! А только не так, чтоб очень… А не узнать ни за что. И вам не узнать, как встретитесь. И хитрый же здесь народ, позвольте вам доложить, Андрей Николаевич…
– Ты мне скажи толком… – начал Андрей. Но Тихон уже внезапно обозлился.
– Чего – толком? Я не обязан в бестолковой стране толк знать! Какой тут толк? Где его добьешься? Вы требуете, Андрей Николаевич, чтобы вам все было, а между тем человек не машина. Человек может голову потерять.
Андрей понял, что больше ничего от Тихона не добьешься, махнул рукой и пошел вниз.
«Ну вот пустяки, экий вздор!» – даже не думал, а тихонько шептал Андрей, садясь за свои отдельный столик против Кати. Известно, что вслух произнесенные самоуспокоительные слова успокаивают больше мысленных.
– В общем тут скучновато, – говорила Катя. – Всякий день одно и то же. Ну, музыка, ну, море, но это же надоест. Дела не делаешь, знакомых нет… Взглянуть бы еще на это Монте-Карло, так и Парижа, пожалуй, не надо. В Берлине еще остановимся. А то куда с ребенком…
– Погода хорошая… – возразил неопределенно Андрей.
– Да что погода? Ты поправился. Дома тоже можно запустить. Махнем-ка отсюда, Андрюшончик, а?
– Как хочешь… Только ведь мы не рассчитывали…
– Мало что! Я теперь вижу, что это все безделье. Тянись только с утра да ходи по пляжу среди этих… немецких и всяких. В Монте-Карло меня еще интересует немного взглянуть на рулетку, ну, а потом и восвояси.
– Хлопотунья ты у меня, Катя.
– А как же, милый? Безделье-то очи ест. Вот у меня свое дело, хозяйство, семья… А тебе я удивляюсь и тревожусь даже, скажу по правде: чего бросил службу? Уж не говоря о том, что ты на виду был – а сколько тебе добра приходилось делать? Что, разве нет? Разве это не подымает духа у мужчин, такое служение народу, обществу? Нет, Андрей…
Андрей не слушал – по привычке. Впрочем, и о Тихоне, о его сообщении, он не думал: заставил себя не думать, и удалось. Слишком мирно и просто провел он этот день, утренняя тоска отошла, все казалось обычным, приятным, удобным и нормально-плоским.
VI. Счастливый брак
После ужина все сразу захотели спать. Митя засыпал за последним блюдом и капризничал. Катя наверху его тотчас же уложила и, зевая и расхаживая по комнатам в капоте, причесывала волосы. Андрей молча курил, спиной к открытому в теплую черную ночь окну. Ему тоже дремалось. Обрывисто думал, что, пожалуй, и лучше уехать. Завтра, послезавтра… Чего там! Море и на Ривьере есть. Кате скучно… Да и ему… Чего там! Уехать без забот, да и кончено.
А дома действительно подумать о каком-нибудь соответственном деле. Довольно мыкаться и нервничать. Дела в провинции, в уезде, – ух как много! Простого, хорошего, нужного, знакомого Андрею… Приспособиться – и тянуть лямку. Хоть маленькая польза – да несомненная… Главное – не мудрствовать, вот что главное.
Все это в тысячный раз лениво повторял себе Андрей; впрочем, ему было хорошо, спокойно. Катя ходила и зевала, потягиваясь. Андрей думал, какая у него еще славная, милая женка, вся приятная и белая, и как его жизнь, в сущности, хорошо и счастливо сложилась. Вспомнить других… Брр… Страшно и жалко! Жалко! Дела у него нет – тем более он, счастливец, обязан найти себе плодотворное дело, а не с жиру беситься и слабеть, как продырявленный мячик, от каких-то небесных миндалей, «нерешенных» вопросов, которых, может бьгть, и нет вовсе.
– Ты скоро ляжешь, Андрюша? Ох, устала, не полола, не жала – а устала, с ног валюсь! Воздух, что ли, действует. Ложись, красавец мой, а то думаешь, думаешь. Не люблю я это, когда ты задумываешься.
– Да я думаю, что ты права… Без дела не проживешь. Вот домой приедем – надо будет это иметь в виду.
– Уж я тебе дурно не посоветую. Я тебе всегда говорила: мужчина должен служить обществу. Ты уж не молоденький, а последовательности убеждений у тебя нет…
– Ну, при чем убеждения… – поморщился Андрей. Катя продолжала из другой комнаты:
– Благодаря этому и положения никакого нет. Это я не в смысле чинов, ты достаточно меня знаешь, и не настолько я глупа и невежественна… А именно в смысле положения… Ты сам отлично понимаешь… О-ох! Хорошо растянуться! Вот постели у них главные!
Когда Андрей, расстегивая жилет, вошел в спальную, Катя уже лежала, зарывшись в подушки, в знакомой ему ночной сорочке из розового батиста, полинявшего от частой стирки, с туго заплетенной черной косицей, так туго, что тонкий кончик заворачивался. Лицо она на ночь для свежести чем-то смазывала, и оно у нее всегда блестело.
Андрей аккуратно разделся; уже в ночной рубашке, босой, тяжело ступая пятками, выставил за дверь свои сапоги, взглянув мимоходом на крепко спящего в дальнем углу Митю, и полез под одеяло.
– Читать будешь? – сонным голосом спросила Катерина Ивановна.
– Нет, потушу.
Электричество щелкнуло, и огонь погас. Андрей потянул в темноте одеяло, но оно оказалось Катино, и она что-то промычала.
– Ну, прощай, котик.
– Прощай. Где ты?
Она привычно потянулась к нему, тотчас же нашла его и поцеловала, обдав тоже привычной потной теплотой уже не очень молодого, упитанного женского тела.
После этого оба задремали, почти заснули, совсем пригревшись, под одеялом. Андрей сквозь тихую дрему захотел повернуться на другой бок, чтобы заснуть окончательно. Это была одна из его привычек. Повертываясь, он случайно коснулся теплой ноги Катерины Ивановны. Тогда Катерина Ивановна, тоже в дремоте, повернулась к нему……соединились без страсти, без всякого внутреннего желания, просто потому, что спали вместе, потому что он был муж, а она – жена, потому что они могли и привыкли это делать. Ничто лишнее не сопровождало этого соединения: было только оно, в чистом виде; ни поцелуя, ни слова, да и откуда бы взяться словам, ведь они оба почти спали. Да и какие и зачем тут могли быть между ними слова? Андрей, случайно очутившись на том боку, на который хотел раньше перевернуться, тотчас же крепко заснул; впрочем, и этому тоже помогла властная привычка тела. Заснула и Катя, сморенная своею дневной усталостью. И в продолжение нескольких часов в супружеской спальне раздавалось только похрапыванье и свист, иногда тихое дыханье ребенка.
Но вдруг Андрей проснулся. Было еще темно – хотя не совсем, – было серо и холодно. Андрей спал без снов и сам не понимал, почему он внезапно, будто от толчка, проснулся и совсем не хотел спать. До такой степени не хотел, что даже лежать вдруг стало противно, тошно. Мыслей, впрочем, еще никаких не было, только сердце грубо, точно с бессознательным предчувствием позоре, билось и мешало. Андрей встал и, уже начав одеваться неизвестно для чего, – произнес шепотом, оправдываясь: «Ведь я балкон забыл закрыть! Хорош! Эдакий холодище! Ночи свежие».
Оделся не торопясь, аккуратно, и в чулках вышел из спальни.
Балкон, точно, был не заперт. Оттуда, из мутного отверстия двери, лилась серость и наполняла комнату паутинными тенями. Андрей подошел ближе, но дверей не затворил, а вышел на балкон, постоял и вдруг сел на забытый у каменных перил стул.
Еще раза два-три сверкнул многоцветным глазом маяк где-то далеко-далеко, на дальнем берегу за морем, – и сгас совсем. Светлело неуловимо, медленно, но верно. Не очень было холодно, только свежо и влажно. Море, неподвижное, казалась совсем теплым под белым пушистым паром, словно под мехом. У балкона, тесня его, строго стояли черные лавры, не облетающие – к все-таки осенние, свежие, тихие, крепкие. Ничто там шевельнулось, не шелохнулось, ни море не шептало, ни деревья не двинули листом, не встревожили мудрую тишину ожидания. Тишину ожидания осеннего рассвета. Душистая, нежная и грустная свежесть обняла Андрея.
«Что это, Боже мой, что это?» – с тоской и стыдом подумал он. Стыд поднимался в нем и от этих осенних, молчаливых, крепких деревьев, и от безмолвно-просторного моря, и от строгого лиловато-серого неба над ним. Что было с ним? Да ничего, то же, что всегда, то, о чем он никогда не помнил и не думал. Что же тут позорного? Это обычно, так все, и Катю он любит…
Любит.
До сих пор в часы тоски безжалостный вопрос: «Как любить?» – ни разу еще не тревожил его отношений к жене. Был с ними не связан. Был связан с той, с давнишней, с белой девушкой, которой он когда-то отдал душу; которую он, замирая от страха, целовал у пруда. Она здесь теперь, близко, она жива, он может увидеть ее… Он, сам не зная, все время, с самого вечера, непрерывно только о ней и думал. Она не отходила от него; она видела, как он не хотел думать о ней; видела, как он любил Катю… Ведь это то же слово, ведь это тоже «любовь» или называется любовью…
«Боже мой, Боже мой, Боже мой! – безудержно, бессмысленно повторял Андрей. – Ведь как звери, да нет, хуже, хуже зверей, без желанья, без огня, без слов, потные, теплые, старые, сонные… И так всегда, и так все, и это – „любовь“».
Строгие осенние деревья, стройные, крепкие и свежие, глядели на него.
«Ну, пусть бы тогда, – думал Андрей дальше, – пусть тогда, давно, когда в теле был простой, молодой, божественно-звериный жар, а в душе не было ясного вопроса „как любить?“, ну пусть бы тогда, хоть и с Катей… А теперь? Что же это? Зачем?»
Не в спутанных мыслях его – а в самом теле, в крови – горели стыд и отвращенье. Стыд перед свежими телами осенних лавров, бездвижно ожидающих рассвета.
«Может быть – она знает, – беспомощно подумал Андрей, и сам не знал; кто „она“, та ли, близкая женщина, или близкая мудрость приникшей к нему природы. – Может быть, она знает, а я – ничего не знаю. Только знаю теперь; что так нельзя, так мне больше нельзя!»
Белый пух на море порозовел, опрозрачнел, стал мягким и тонким. Лавры чуть заметно вздрогнули в последнем ожидании. С неба совлеклась, скользнув вверх, сероватая тень. И вышли, и протянулись от одного края неба до другого кровавые мечи – лучи, острые и алые.
Встало солнце.
VII. Слово
На западной береговой дорожке весело и светло. Она, ровная, вьется по уступу над самым морем. Море улыбается, светится близко, тут же, из-под ветвей, то густых, то совсем расступающихся деревьев. Справа – высокие стены, высокие сады белых вилл, и сверху, с каменных перил, на стены спускаются длинные ветви, покрытые то красными, то желтыми цветами, часто-часто, будто нет ветвей, одни цветы. Кое-где против дверей в стене устроены сходы к самым волнам. Там, где уступ дорожки выше, – это целые каменные лестницы.
Андрей не пошел сегодня в парк на гору, чтобы не опоздать к обеду; он отправился ненадолго, только сюда, на эту солнечную дорожку.
Сколько здесь гуляющих, хотя еще совсем рано! Вот две толстенькие австриячки с двумя, тоже толстенькими, собачонками; вот крутобедрая дама, высокая и пышная, ленивая и жадная; вот ярко одетая кормилица, не то итальянка, не то далматка, везет в колясочке черного, как жук, ребенка; молодой угрюмый патер, наклонив в книгу пушистые поля шляпы, скользит у стены; два подозрительных молодых человека в желтых башмаках и клетчатых панталонах, с розами в петлицах, хохочут, кривляются на ходу и махают тростями. Хорошенькая пышноволосая девочка-подросток с тоненькими крепкими ножками в черных чулках радостно рассказывает что-то по-английски невозмутимой гувернантке, указывая на море. Из стен виллы, отворив железную дверь, выходит монахиня, вся черная, с черным покрывалом на голове, накинутым на нижнее, белое, и пересекает дорожку, чтобы сойти по узкой каменной лестнице к морю.
Монахиня повернула к Андрею лицо. И он узнал ее тотчас же – это бледное узкое лицо с розовыми губами, серые глаза, опушенные завитыми ресницами, спокойные и далекие. Он остановился на мгновение, не взволнованный, как будто даже не удивленный. Она молчала и смотрела на него без улыбки, ожидая.
Наконец он двинулся, не отрывая глаз, подошел ближе. Надо же было что-нибудь сказать. Ведь, в сущности, это все очень просто и естественно. Встретились, потому что живут в одном и том же маленьком местечке. Узнали друг друга. Она – монахиня. Но ведь позволительно же монахиням узнавать друзей – чуть не детства. Это, то есть что она – монахиня, конечно, стесняет Андрея… Но и удивляться особенно нечему. Она всегда была странная. Мало ли куда жизнь кидает человека!
И Андрей, приподняв вежливо шляпу, стараясь улыбаться, начал:
– Извините… Если я не ошибаюсь… Мы когда-то встречались…
«Не забыла ли она по-русски? – подумал он быстро. – Да нет, с Тихоном говорила…»
Мисс Май, – монахиня, стоявшая перед Андреем, – не забыла по-русски, потому что сказала ему правильно, с едва уловимой детской мягкостью произношения:
– О да, мы встречались. Вот сюда пойдем, на лестницу, к морю. Там хорошо. Тихо.
Голос у нее был тот же, не глухой – и не громкий, без всякой резкости.
Черное платье ее легко скользило вниз по ступеням. Андрей молча шел сзади.
Лестница впивалась прямо в воду; невысокие волны, шелестя, набегали на последние ступени. Сверху, с невидной дорожки, слышен был шелест шагов и неясные говоры гуляющих, – а может быть, это был говор моря и шелест листьев.
– Вот здесь, – сказала монахиня, – здесь сядем. Здесь хорошо. Прямо в море. Море спокойное, ветра нет.
Она села на низкую и широкую, уступами спускающуюся ограду лестницы. Андрей, неловко согнув свое большое тяжелое тело, опустился на ступеньку.
– Выше, выше! так неудобно!
Он пересел выше, против нее, видел теперь ее всю – черную на бледном, сверкающем море; только лицо было немного затенено покрывалом.
– Да, это очень странно, – сказал Андрей каким-то любезным голосом. – Вот мы и встретились. Кто бы мог подумать! И какая в вас перемена…
– Я изменилась? – сказала она.
– Нет, лицом не очень… Но…
Он все пристальнее глядел на нее. Конечно, лицо изменилось: все, что тогда в нем угадывалось, – теперь можно было видеть. И оно казалось еще светлее и ровнее, узкое, обрамленное белым покровом, прячущим волосы. Не изменилось главное – это было ее лицо.
– Я даже не знаю вашего имени теперь, – продолжал Андрей. – Ведь, поступая в обитель, кажется, меняют имя. И мне не приходило в голову, что вы были католичкой.
– Да, я была католичка. В монастыре меня называют Марией; сестрой Марией.
– Сестра Мария… Да… Ну, что ж. У каждого своя дорога. Если вы довольны – это все, чего мы можем желать от судьбы. Каждый ищет свое тихое пристанище…
Андрей сам чувствовал, что говорит совсем не то, не так и не тем голосом, каким нужно бы. Но говорил в нем один из его Андреев, приличный обыкновенный господин, встретивший знакомую. И, казалось, – чего же еще?
– Ваш монастырь в Англии? Вы давно произнесли обеты?
– Обетов я не произносила. Живу в Италии, около Флоренции. Пять лет.
– Ах, не произносили?
– Окончательных.
– Как вы это по-русски не забыли? Удивительно!
– Я ничего не забываю, если узнаю. По-русски я и говорю часто. Во Флоренции всегда, давно, вижусь с русскими. Я Шадрова знаю.
– Ах, профессора Шадрова? Он теперь в Италии? Он очень милый.
Мария-Maй вдруг повернулась к Андрею и, слегка сдвинув брови, сказала негромко:
– Андрей, оставь. Говори со мною просто. Мы разве для того встретились, чтоб так говорить? Тебе трудно, потому что ты ничего обо мне не знаешь, а я все знаю, я от Шадрова о тебе знаю и от других. Я тебя все время не забывала.
– Знаешь? – пролепетал Андрей в минутной растерянности. – Что ты знаешь? И я тоже не забывал.
– Да, может быть. Но мы встретились, я знаю – ты не знаешь. Надо, чтобы я тебе рассказала…
Андрей покраснел и внезапно не то что рассердился, но озлобленно взволновался.
– Что? Зачем ты мне будешь рассказывать? Что мне до тебя теперь? Шадров с тобой говорил обо мне. Мы были близки, я ездил к нему в Петербург, я был с ним одно время откровенен… Потом порвал. Что он мог говорить? Что у меня бывает своя мука? Ну так что ж? У каждого свой червяк. С жиру мы бесимся. Мало ли! И ведь ты не можешь мне помочь? Я не слышал о тебе, не знал, это правда, но теперь, пожалуй, и слов не требуется. Твой костюм за тебя говорит. И мне очень странно, что мы сейчас на «ты». Дико. Нелепо. Я в глаза не видал ни одной католической монахини, а теперь «ты» говорю. Ты ведь не от мира сего. Ну, а я от мира. И мука моя, когда приходит, самая мирская. Ну, пусть у меня глупый есть вопрос: «Как жить?» У тебя он благополучно решен: совсем не жить, а Богу молиться, уставы, там, ваши католические соблюдать. Еще вопрос, еще глупее: «Как любить?» Тот и подавно решен: люби ближнего, как самого себя, жалей и благотвори… Ну что ты мне будешь это повторять? Я и сам отлично эти штуки знаю…
– Постой, Андрей…
– Нет, нет! Все ясно. Ты меня ни в чем не убедишь, да и не нужно мне… этого. Оставь меня, как я есть. Поговорим просто. Я, конечно, уважаю чужие убеждения, чужие верования… И твои одежды…
– Эти одежды я скоро сниму, – сказала Мария. Он поглядел на нее в удивлении.
– Снимешь? Уйдешь? Разочарование?
– Нет, не разочарование.
– А что же? Именно – разочарование. Я не ребенок, сестра Мария… Я почти старый человек, кое-что знаю, кое о чем могу здраво судить. Да… Экий я! Я должен был сразу понять, что ты – романтическая натура. Тебя, конечно, не нравственность пленяла тут, а экстазы… В католичестве этому особый простор… Ты, конечно, мечтала быть этакой святой Терезой, отказывающейся от всего ради небесного жениха. Почему же вдруг разочарование?
– Андрей, ведь я хотела рассказать… А ты не слушаешь. Обо мне сам говоришь. Чего не знаешь. И сердишься. Помолчи. Успокойся.
Андрей замолчал с нехорошей душой. Ему было стыдно. Он говорил почти с грубостью.
– Ничего, – сказала Мария. – У тебя очень наболело. Оттого ты такой.
Он улыбнулся, жалко и доверчиво.
– Не знаю… Иногда очень болит – а то ничего… Как будто ничего нет. Живу, работаю… И ничего. Я бы хотел, чтобы всегда так и шло.
Мария покачала головой. Зеленоватые воды бормотали у ее ног, и она как будто к ним прислушивалась.
– Тогда, Андрей, давно, – помнишь? Тогда я многого еще не знала. Была не права. Говорила – любовь проходит. А она не проходит.
Андрей молчал.
– Потом я жила, много училась, думала. И о тебе все время, и обо всех. Искала.
– Чего искала?
– Слова.
– Какого слова?
– Одного слова. Чтобы уж в нем все было, если его понять. Без слова нельзя. Можно знать без слова, но тогда только для себя. А для других, для всех… – она затруднилась, – то есть чтобы с другим вместе дальше узнавать, дать ему, если ему нужно, – как же без… одного слова? В слове один другому… друг другу… и всем – передают.
– Я не понимаю, – сказал Андрей сухо. – Какое слово? Что передают?
– Может быть, я не вполне хорошо говорю. Но я иначе не умею. Ну вот, о твоем: как жить? как любить? Ну и все вообще… Ведь все, много-много людей, думают и мучаются и уже знают, что так, как они живут и любят, – так… не очень хорошо… Понимаешь? А как иначе – не знают. И если бы я и знала, как иначе, – то что ж? Надобно не это, а слово, в котором это вмещалось бы, и чтобы слово говорилось и открывалось – многими вместе… Кто не знает одного слова – тот еще ничего не знает.
Андрей усмехнулся, криво и невесело.
– А ты знаешь такое «слово»? Да, кто «слово» знает – тому все пути открыты…
Но она не поняла его игры слов, может быть, потому, что недостаточно хорошо знала по-русски. И продолжала серьезно:
– Я искала слова, и нашла… И другие искали, как я, – и нашли. Слово соединяющее. И такое, в нем все… – она протянула к Андрею сжатую белую руку, худую, обвитую четками. – Разомкни его только, а там уже все есть…
И нежно и медленно она разжимала бледные пальцы.
– Это слово «монастырь»? Отрешение от мира? Или экстаз? Или ты не в монастыре его нашда?
– Я везде его нашла. И в монастыре мне нужно было… А ты не понимаешь. Ты все думаешь, – слово о том сейчас же, как жить. Жить – в экстазе, или в отречении, или еще как-нибудь. Слово – не то. Слово не как жить, а в слове, если его взять и раскрыть, – можно увидеть все о жизни.
Она помолчала.
– А из монастыря я теперь уйду. Им не нужно, у них свое. Скоро уйду.
– Куда уйдешь?
– К другим людям. К тем, которым нужно.
– К кому же это? К бедным? К несчастным?
Она взглянула удивленно.
– К каким бедным? Может быть, и к бедным. К тем, кому нужно слово, кто его искал, как я.
– А ты знаешь, кому нужно?
– Да, я многих уже знаю. К ним и уйду.
– Кто же это? Ученики твои? Таинственное проповедничество?
Андрей сам не знал, как случилось, что он говорил с Май, с Марией, таким голосом. Но внутри у него все дрожало не то от злобы, не то от ненависти к себе, совсем уже непонятной.
Мария была спокойна.
– Проповед-ничество? – повторила она тщательно. – Нет, нет. Они тоже, они сами знают слово. Мы вместе знаем. Слово – оно тоже и знак для сообщения.
– Масонский орден это, что ли? Или теософское общество какое-нибудь? Или Армия Спасения?
– О нет, Андрей, ты все не о том, не так. Я о слове говорю, которое землю, мир наполняет, а ты о разных обществах, о теософии… Нет, не теософия, нет, не Армия Спасения… – Она улыбнулась. – Люди, которые знают, – их еще немного… И они все русские, как ты. Но слово для всех нужно, то есть может быть нужно.
Андрей снял шляпу и провел своей красивой рукой по волосам.
– А мне, что же, ты не скажешь этого слова? Или мне, по-твоему, не нужно?
– Нет, тебе нужно. Я тебе скажу.
Андрею вдруг стало страшно. Здравый смысл повторял ему с убедительностью, что все это явная чепуха и нелепость, что никакого такого «слова» нет и не может быть, и вообще какая-то не то придурь, не то сумасшествие в этом свидании и разговоре, – однако ему было страшно. А вдруг есть слово? А вдруг она сейчас скажет – и все перевернется? Что за детство!
Мария задумчиво проговорила, глядя поверх шепчущей воды на далекие опаловые острова:
– У тебя ничего нет теперь, ни людей, ни жизни, ни вот этой воды под небом… Потому что оно все только в слове горит… А слово – в нем…
– Ну, Бог, что ли, это слово? – почти закричал Андрей. – Бог – всяческая во всем? Разлит в природе? Пантеизм? Умру – с тучкой сольюсь? Это, что ли?
Май покачала головой, грустно и тихо.
– Андрей, Андрей, прости меня. Не бойся. Я теперь не скажу тебе слова. Ты сам подойдешь, тогда можно сказать. Я тебя не оставлю. Ты теперь только помни, что оно есть.
Андрей весь поник и утомленно молчал.
– И я люблю тебя, – прибавила Май.
– Любишь? А я… не знаю, люблю ли тебя. Я теперь уж совсем ничего не знаю.
– Ты только помни, что всё – есть. Это помни.
Она сказала и повторила настойчиво последние слова.
– Ну, я буду помнить, – с покорной беспомощностью произнес Андрей. – Я буду. Ты не оставишь. А другие, не те, которых «немного», а все другие? Ты в монастыре жила. Ты не знаешь. Жизнь грубая, черная, простая… каждый день. Муть у всех. Больные все, и есть хотят, и смерть…
– И смерть? – спросила она.
– Да, да, вот еще одно… Еще один, третий вопрос…
Он торопился, точно боялся, что забудет то, что вдруг ему стало ясно.
– Как жить, да. Как любить, да. И еще… и еще – как умирать?
Она молчала.
– Или это тоже есть в слове? Есть?
– Да, есть.
Они замолчали, и оба молчали долго. Сверху, с невидной дорожки, уже не слышно было шелеста шагов и говора гуляющих, только вода шепталась. По морю пошли бледные шелковые полосы.
Мария поднялась.
– Прощай, – сказала она. – Мне пора. Ты скоро уедешь. Я тоже уеду. Но мы еще увидимся. Прощай.
И она ушла, а Андрей остался и долго сидел на каменных ступенях, ни о чем не думая, не вспомнив о часе обеда.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.