Текст книги "Тетя Лиза"
Автор книги: Зинаида Гиппиус
Жанр: Рассказы, Малая форма
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
IV
Но вдруг о. Нафанаил пропал.
Прошла неделя, другая – он как в воду канул. Я спрашивала бабушку и маму о нем несколько раз, но они ничего не знали. А тут в нашем доме подошли такие важные перемены, что я забыла о своем приятеле.
Папа сидел за обедом серьезный, и все молчали. Наконец, уже за пирожным, он сказал мам:
– Так я предоставляю это на твой вкус – как желаешь.
– Мне кажется – тут и говорить нечего, – ответила мама тихо. – Для меня ясно, что надо остаться.
– Ну а для меня совсем не ясно. Такие случаи не каждый день встречаются. Подумать необходимо…
– Как хочешь, Поль, – сказала опять мама. – Если тебе хочется…
– Ах, мне хочется только одного, чтобы все были довольны! А самому мне решительно все равно…
Мама замолчала. Катя сидела, не поднимая глаз, и я видела, что она то краснела, то бледнела.
Кое-что мне было известно и раньше, и я сейчас же поняла, о чем шла речь. Папе предлагали место в Петербурге, но с жалованьем меньшим, чем здесь; или он в нашем же городе должен был перейти на другую должность и сделаться самым главным лицом в городе.
Я не хотела в Петербург. Здесь было хорошо и, кроме того, мне нравилось знать, что мой папа – важный, очень важный. Я понимала, что в Петербурге будет не то.
Но я видела ясно, что самому папе хотелось в Петербург. Он не сознавался, сердился, когда мама на это намекала, но все-таки ему хотелось. Мама не знала, что делать. С одной стороны, ей было неприятно идти против папиного желания, но с другой – она и подумать не могла о переезде со всей семьей, о неудобствах…
Катя молчала, но я видела, что и она боялась, как бы мы не решили ехать. Ей пришлось бы тогда остаться у бабушки, в Москве… Да и по другим причинам Кате был мил наш городок, только я об этих причинах в то время очень смутно догадывалась.
Весь дом погрузился в нерешительное уныние. Мама не знала – начинать ли укладываться или приискивать себе большую квартиру на будущую зиму. Я сердилась. Что, в самом деле! И какой этот папа, право! Что ему в Петербурге?
Мы сидели за вечерним чаем, грустные. Я даже не читала своего Жюля Верна, а просто дулась на всех.
Папа молча мешал ложечкой в стакане. Наконец он поднял глаза и улыбнулся.
– Знаешь, что я решил? – сказал он, обращаясь к маме. – Пока ничего не решать. Это самое лучшее. Утверждение, во всяком случае, может состояться только осенью. До осени поживем в Филевке, на хуторе, знаешь? А там видно будет.
Он говорил это так весело, что всем стало весело и легко. Все подумали, конечно, там видно будет. Времени еще много.
Я вскочила со стула и стала прыгать. Катя покраснела от удовольствия.
– Отлично, – сказала мама, – только во всяком случае, раз мы не решили оставаться здесь, я должна теперь съездить в Киев по делам.
Я знала – какие дела у мамы: ей хотелось купить памятник тете Лизе на могилу. Ей грустно было бы уехать и оставить могилу заброшенной.
– Вот и поезжай теперь, – сказал папа. – Вернешься – и переедем на хутор. Только возвращайся скорее: жарко становится, пора в деревню.
У меня мелькнула мысль, и я немедленно приступила к ее исполнению:
– Мама, – сказала я решительно, – я поеду с тобой!
Я знала, по опыту, что с мамой надо было поступать решительно. Если начать просить – могло ничего не выйти, а на смелые заявления обыкновенно следовал утвердительный ответ.
Так случилось и теперь.
– Хорошо, – сказала мама, – пожалуй, поедем.
V
От нашего города до станции было четыре версты. Весенняя грязь еще далеко не высохла, и ехать приходилось в громадной, ужасной, высококолесной фуре с жидом вместо кучера. Другие экипажи проехать не могли – все равно сломались бы по дороге. Наш лакей Илья устлал нам солому коврами, хотел даже снять серый полотняный навес и превратить таким образом фуру просто в гигантскую телегу, но снять его было невозможно, и сколько Илья ни ругался с жидом – однако, в конце концов, оставил этот замысел и, усадив нас, с сердцем полез в переднюю часть фуры: он ехал нас провожать. Папа и Катя, которые вышли с нами проститься, смеялись над нашим экипажем, бабушка была недовольна, и мама тоже, как мне казалось, а я смеялась как сумасшедшая и радовалась всему – каждой ветле на дороге, грязным канавам, жидовским лачужкам и яркому весеннему солнцу, Несколько раз фура чуть-чуть не опрокидывалась; мама кричала, Илья ругал жида, а я хохотала и ровно ничего не боялась.
В вагоне я притихла. Стало смеркаться. Я глядела в открытое окно на мелькающие поля, телеграфные столбы, темное небо вдалеке… Лицу было приятно на свежем ветре и так пахло хорошо, разрытой землей и только что вышедшими травами… Иногда у самого полотна мелькал уютный огонек костра, я видела на мгновение несколько лиц, освещенных красным пламенем, успевала даже различить три палки над огнем, связанные концами, котелок на них… Как было хорошо, весело и сладко этим людям у костра! И мне тоже было хорошо… И мне хотелось спать под правильное громыханье поезда, спать – или быть там, у костра…
Мы приехали поздно-поздно ночью. Я и не заметила, как мы приехали. Сквозь усталость и сон едва помню шум вокзала, потом свежий воздух, длинную прямую улицу с двумя рядами огней, потом яркий свет и высокую переднюю с белой лестницей, устланной ковром, тонкие звонки, глухой шелест шагов по бесконечным коридорам, наконец, какую-то комнату еще и слова мамы:
– Ну скорей, дай я тебя раздену, – ты на ногах не держишься.
Я легла и сейчас же заснула и спала, не просыпаясь, до десяти часов утра.
VI
В Клеве я, неизвестно почему, потеряла всю свою религиозность. Ехала я с благоговением, даже со страхом, в этот «святой город», а приехала – и мысли мои занялись совершенно другими вещами. С убийственным хладнокровием я прикладывалась к мощам св. Варвары, и мне было холодно в церкви, и хотелось скорее на солнце. В лавре мне очень понравился густой сад, спускающийся к Днепру, и еще мягкие просфоры. В пещеры мама меня не повела, да я и сама не хотела.
Пещеры всегда, когда мне о них рассказывали, казались мне верхом ужаса, удивления и благоговения. И я боялась, что они могут мне тоже показаться не страшными и не довольно необыкновенными. Мне жалко было моих пещер, тех, которые я себе воображала.
Конечно, я не говорила себе этого словами и не сумела бы сказать – но в пещеры не пошла.
Мы ходили по Крещатику, делали закупки. Меня не удивляли большие здания, масса народа, шум… Я находила, что это хорошо, и так и нужно.
С памятником дело не ладилось. Мама не могла ничего найти подходящего. Раз, это было через несколько дней после нашего приезда, часов в двенадцать, я сидела одна в номере и смотрела в окно. Была жара и пыль. Мама ушла с утра. Я не скучала, но сидела как-то апатично и без цели и смотрела на улицу. Все чаще и чаще последнее время бывала у меня эта апатия, сонливость и равнодушие ко всему окружающему. Я смотрела на экипажи, на людей, на чуть распускающаяся деревья в саду напротив – и люди мне казались маленькими, а деревья чужими. Одна мысль лениво занимала мою уставшую голову, одна она, с давних пор: неужели нет в жизни ничего таинственного? Неужели все объясняется просто, обо всем можно говорить и все смеют говорить? Если и то, и то, и то понятно и обыкновенно, и вообще нет непонятно-большого, равно необъяснимого для всех – то что же? Как же? Как скучно, как неинтересно.
Чем дальше я жила, чем более суживался круг необъяснимых вещей, тем чаще бывало мне так горько, горько. Я старалась не говорить с большими, боялась, что они мне все объяснят, с начала, до конца, покажут ясно, что нет на свете ничего чудесного.
Мама вошла в комнату, усталая и рассерженная.
– Опять ничего, – сказала она, снимая шляпку. – После завтрака поеду, тут, говорят, есть один прекрасный магазин, где я еще не была.
– Возьми меня с собой.
– Тебя? Да ведь жарко, и что за интерес ехать в магазин памятников…
– Нет, я хочу. Возьми.
– Пожалуй, поедем.
Мы отправились. Извозчик вез нас медленно, мостовая гремела, пыль подымалась столбом. В магазине, где я увидала только прилавок, несколько стульев, а никаких памятников не было – мне показалось так приятно, прохладно и темно.
Мама объяснила, что ей нужно, и нас повели во двор, а оттуда в большой и очень длинный сарай, куда снопами проходили солнечные лучи как-то сверху. Вместо пола был сырой желтый песок.
Памятники стояли здесь тесными рядами: белые, серые, черные, блестящие и матовые, высокие и низкие. Ряды их уходили вдаль, к не видному концу сарая. Тут были и ма-оленькие чугунные плиты, и металлические крестики с тонкими круглыми перекладинками; были аналои с раскрытой книгой, где еще ничего не было написано: и ангелы с опущенными крыльями, и даже гробы с мраморным покрывалом и с мраморными кистями.
Я ходила по беспорядочным аллеям крестов – и все скучнее и скучнее мне становилось. В одном углу, на белой плите, лежал рабочей ничком и высекал, не торопясь и мурлыкая песенку, буквы, которые уже были раньше нарисованы карандашом и даже по линейке, потому что сверху и снизу я видала хвостики. Рабочему было весело; он смеялся и переговаривался с другим, который резал надпись на металлическом кресте.
Рядом с белыми углублениями уже высеченных слов были нарисованы карандашом какие-то звери, люди – видно, что мастера шалили и забавлялись. Ведь карандаш легко стирается с мрамора.
А мне было скучно…
Эти памятники здесь – точно кресла у нас в гостиной. Можно подойти к аналою с белой книгой, дотронуться до него, купить его, велел вырезать какую угодно надпись, поставить хоть у себя в комнате… Ничего нет таинственного, все так понятно и просто, и все вещи так похожи одна на другую…
Мама наконец выбрала памятник и торговалась с приказчиком. Потом приказчик позвал хозяина. Долго еще говорили, пока не сошлись в цене.
Памятник стоил семьсот рублей. Мраморный крест на пьедестале, а перекладины креста сделаны точно из березы, с отрубленными сучьями. Для меня здесь все памятники равны. Я посмотрела и отошла.
Через день мы вернулись домой. Я заболела и пролежала две недели. Доктор сказал, что я утомилась, что надо скорее в деревню – и там это пройдет. Я встала бледная, худая и тихая. Теперь Катя делала в доме больше шуму? чем я. Она бегала веселая, смеялась громко и звонко и спешила собираться на хутор.
«Это она рада, что мы в Петербург, не поехали, – думала я. – Только отчего это она так рада?»
Гости у нас бывали чаще прежнего. Когда я выздоравливала – порою по вечерам в нашу комнату с бабушкой долетал говор и музыка, пение Кати. Иногда пели в два голоса.
Между постоянными гостями были люди мне симпатичные и несимпатичные. Я любила редких. К большинству относилась равнодушно, а одного гостя просто презирала. И фамилия у него была самая презрительная: Бордонос. Впрочем, о нем речь будет впереди.
Я поднялась с постели, когда наступила настоящая весна. Зацвели сирени, распустилась белая акация, и на жасминных кустах появились круглые бледные почки. У нас не было сада, но меня посылали гулять в монастырскую ограду. Я ходила с Василисой, нашей горничной. Только Василиса почти каждый раз, усадив меня на лавочку, отпрашивалась куда-то «сбегать», обещала, вернуться «через минуточку» и уходила через ворота на улицу и долго не возвращалась.
А я была очень рада. Я сидела так смирно, не шевелясь, грелась на солнца и думала про себя о своих делах.
Один раз мы пришли в монастырь уже после обеда, перед закатом. Я ходила только в ограду, давно уже не была ни в церкви, ни у отца архимандрита. Я почти забыла о нем. О. Нафанаил как в воду канул и не бывал у нас.
В этот вечер мне было особенно скучно. Василиса отпросилась и исчезла, а я прошла дальше, к высокой стене, где стояли большие кусты сирени в цвету, и села на дерновую скамеечку около могилы тети Лизы. На могиле уже стоял новый памятник – его поставили, пока я лежала рольная. Могила была в тени, и я сидела в тени под сиреневыми кустами, солнце чуть-чуть золотило на самом верху мраморный ствол креста. Я не могла вообразить, что под этим крестом лежит тетя Лиза. Я видела памятник еще пустым, в сарае киевского магазина, и вспоминала веселого рабочего, который вырезал, вероятно, и эти буквы и позолотил внутри…
Я думала о сирени, о памятнике – и в то же время о маленькой желтенькой собачке, которую я видела на днях в магазине. Мне очень хотелось бы иметь такую собачку. Нельзя ли ее купить? Нет, не продадут. Где бы достать собачку?
Я так погрузилась в свои разнородные мысли, что решительно не заметила, как кто-то подошел ко мне.
Когда шаги были уже совсем близко, я подняла глаза и чуть не вскрикнула от удивления: передо мной стоял о. Нафанаил, но такой бледный и худой, точно два месяца пролежал в постели.
Он заметил мое удивление и усмехнулся.
– Что, не узнала? Здравствуй, Ната. Чего ты тут одна? Погулять вышла? Или на могилку? И какое лицо у тебя, точно ты нездорова.
– Да я больна была. А вы, о. Нафанаил? Отчего вы к нам не приходили? Вы сядьте со мной.
Он оглянулся кругом и сел.
– Я по вас всех соскучился, и по бабушке, – сказал он. – Я скоро уже теперь к вам приду. Да вы на хутор, слышно, уезжаете?
– Уезжаем… Только все-таки вы приходите… А знаете, о. Нафанаил…
Я, забывая, что мы целый месяц не видались и я не знаю даже, что с ним, – принялась рассказывать своему приятелю о том, что меня в данный момент больше всего интересовало, – о желтенькой собачке.
Он слушал очень серьезно и внимательно, потом сказал:
– Ничего, не горюй. Вот дай срок, я тебе желтенькую собачку сам принесу. Я знаю где хорошенькие эдакие собачки есть, такие точно, только теперь малы еще, не смотрят. Я тебе в руках принесу, право принесу. Только ты никому не говори, это сану моему не приличествует – собак носить, а уж будет тебе собачка, не беспокойся…
Я глядела на него с недоверчивой радостью и улыбалась.
– Да вы обманете, о. Нафанаил… Смотрите же, принесите… Да ведь вы к нам и не ходите совсем… Вы отчего у нас не были столько времени, а, о. Нафанаил?
– А я, по правде сказать, не мог. Меня сильно бес смущать начал, и о. архимандрит сразу на меня великое послушание наложил, чтобы я раскаялся.
– И вы раскаялись?
– А чего же мне не раскаяться, когда не я это все, а все его рук дела.
– Да как он вас смущал, о. Нафаил? Расскажите. И смутил?
– Смутил. Я, ты знаешь ли, церковного вина бочонок выпил да в этом виде к обедне пришел. Тут меня о. архимандрит и благословил.
– Зачем это вы, о. Нафанаил? – сказала я в ужасе. – И как же вы решились?
– Сказать тебе по правде – бес уж меня давно соблазнять стал. Сначала веселые мне такие мысли все внушал. Если не пойду – весело мне – да и конец. За обедней читаю – а самому смеяться и бегать хочется. К соборному старосте я зачастил. У него, я тебе скажу, водка – здоровая! Куда тебе церковное вино. Выпью я – а мне еще веселее. Выпью – а мне еще. И знаю, что это бесовское наваждение, и думаю: все равно – бес сильнее меня, где мне с ним сладить, пусть он получает, что ему надобно… Только я после того каждый раз в свою келью через задние ворота – и спать… Никто и не приметил. Только, слушай-ка, этого ему мало. Прошли у меня веселые мысли, и вместо того, можно сказать, такие у меня сомнения возбудились, что я еще не слышал о таких. Чем бы исправлять свою службу в смирении и покорности – я обо всем стал рассуждать. Скажу тебе – и посейчас подобные мысли меня не покинули, хотя я свое послушание исполнил. И что говорят, или поют, или читают – я все сейчас по-своему обдумаю. Души праведных на небеси, а за небесами-то что ж? А потом: верно ли это, что подсолнечное масло постнее конопляного? Где об этом в Писании сказано? Или еще, например, сказано: все тлен. Вот тетенька твоя: лежит теперь прах ее, и уж нет ее. И все мы рассыпемся, и от праха не уйдешь и смертного часа не минуешь. Все – тлен. А что, какая праведная жизнь, а какая неправедная? Это – еще ничего не известно, никому не открыто. Может, у Бога – это все не так считается.
Я смотрела на о. Нафанаила с ужасом и отчаянием. Я знала, что его дьявол смущает, но я знала теперь, что и меня дьявол смущает.
– И вы, о. Нафанаил, все о. архимандриту и рассказали.
– Я сначала не рассказывал. А раз так дошло, что я думаю: чем мне от своих же мыслей погибать – выпью я церковного вина (отлучиться было нельзя), может, хоть веселые мысли начнутся. Ну, просверлил бочонок – да и выпил. Только не помогло. Такие мысли начались, что и рассказывать не хочется. И не знаю сам, как – в таком виде отправился во храм. Тут преосвященный отец меня заметил, и я ему во всем покаялся. После этого и получил благословение.
– И теперь все мысли?
– И теперь мысли. Ты думаешь, лукавый так скоро отойдет? Нет, он хитер. Ну а я все-таки скоро теперь к вам приду. И собачку принесу, желтенькую. Ты не бойся, я принесу. Как глаза у нее откроются, так и принесу.
Но я сидела, опустив голову, и почти не слушала его. Вечер наступал. Сирень пахла сильнее. Я видела перед собой решетку памятника тети Лизы и невольно повторяла про себя слова о. Нафанаила: «Все тлен… Все тлен…»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.