Текст книги "Эй, вы, евреи, мацу купили?"
Автор книги: Зиновий Коган
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
– Мы возвращаемся в Москву, – сказал он сыну.
– У меня каникулы и это не я, а ты женишься. Только зачем? Она не любит тебя.
– При чем здесь любит-не любит! А вдруг она ждет от меня ребенка?
– От тебя?
– Да. Вдруг от меня?
Это, отец, ее проблемы, если она тебя не любит.
Руки сына покрыты загаром, а нос – веснушками.
– Ну что ж, – сказал Дима, – тогда оставайся.
На автовокзале он купил газету, и стал в общую очередь в ожидании рейса. В очереди он ничем не выделялся. Вся одежда у него была нарочито бесцветна, как бы защитной окраски.
И на кой ляд он уезжает из деревни в московское пекло?! Уж как Марина унижала, а ВТО – бросил все. Зачем?… Она вынашивала его ребенка, быть может.
– Быть может, повторял он про себя, глядя из автобуса на плящуюся за колесами пыль.
С автостанции Дима пересел на поезд и тот, как сбивчивая речь пьяницы, дотащил-таки пассажиров до перрона вокзала Москвы. Столица пахла пирожками и расплавленным асфальтом. К этому привыкают как к зубной боли. У себя в квартире он плюхнулся в ванну, горячая вода примиряла.
И вдруг прерывистый междугородний звонок. Он выпрыгнул на пол – в одной руке полотенце, в другой – телефон.
– Дима, здравствуйте, – тихий голос Марины. – Как ваши дела?
– Я в отпуске, а ты где?
– Я в Ташкенте. Дима, перенесите то наше мероприятие на август.
Он не ответил, и пауза становилась мучительной.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил, сдерживаясь от лишних слов; тех слов, о которых потом сожалеют.
– Плохо. Ну все. До свидания.
И повесила трубку.
– Пока, – сказал он в уже отключенный телефон.
Он со злостью швырнул полотенце в ванну. Этот звонок возвратил его в одиночество, в бессонницу, в то удивительное одиночество – оно как день сопровождало его связь с Мариной.
Дима уверился, что никакой беременности не было, а просто она доила из Димы счастье, как только оно у него накапливалось.
И опять он был несчастлив как пустая корова.
Весь август и осень, вплоть до ноябрьских демонстраций Марина не давала о себе знать. А потом был звонок – осенний звонок из Тулы.
– Дмитрий Семенович, я мама Марины. Она сейчас между жизнью и смертью. Ни в чем я вас не виню, но вы можете понять мое состояние… Ей будут делать переливание крови… Вы знаете группу и резус своей крови?
Он держал у виска трубку, а одиннадцать сотрудников смотрели на него.
Райполиклиника – больница – пункт переливания крови, прежде чем он получил справку.
В электричке он уснул, стоя в переполненном тамбуре. Ему приснилось: он бежит голый… сад… ребенок на руках… смерч…и возносились дома и деревья, животные и люди…
– Я в жизни хотела только одного: немного любви.
Ему нечего ответить.
– Я была уверена, что никогда не забеременею… поэтому я вела себя так легкомысленно.
– Как ты?
– Мне не хватает сил говорить. И желания.
– И желания?
– Желания жить.
Ее глаза пронзительней неба. Все ее существо сконцентрировалось в глазах.
– Хуже всего я веду себя со своими близкими… если это относится к нему, то почему он сидит, отчужденно скрестив руки, не наклонится и не возьмет ее руку в свою, как кладут тонущего в лодку.
Такое нетерпение
Сирень голосовала на ветвях за встречи, а дождь и дождевые черви – к урожаю. Майский вздох после снежного плена. Асфальт блестел, плыл и пузырился.
Сорокалетний Зяма брызгал лужами, размахивал зонтом – тогда вода сливалась Анне на плечи. Смеялся редкозубый очкарик, немолодой, котортконогий и болтливый.
Их познакомили Шадхунем и весна, музыка телефонных звонков и страх одиночества. Со слов Шадхунем – муж пьяница Анне осточертел, ну и Зяма лысел и передние зубы его раскорячивали годы, он спешил жениться второй раз. Забыл, что новые родственники – это новые враги. Но, видать, в нем не выветрился дух продолжателя рода.
Шадхунем обещала Анне «мужчину, на которого можно положиться». Нужен добытчик. Тогда спокойствие и сытость станут гостить в ее красивом теле. Зяма, уверяла Шадхунем, подходящая пара. А что – неправда?
Он пробегал десять тысяч за час, а она… Она делала из рыжих волос костер на голове и мужчины слетались бабочками на огонь.
– А мы, когда концерт давали в Прибалтике, а потом в Крыму…
– Ты поешь?
– Обычная ведущая агитколлектива.
– Разве они еще существуют?
– Мой друг сочинял песни.
– Почему в прошедшем времени?
– Завербовался на север. Вот завербуюсь и улечу.
У нее лицо и фигура испанской махи, хотя какая она маха? В ушах мелодия агитколлектива, в глазах полярная ночь. Это в такую слякоть. Трамваи Чертаново хвастались брызгами, пруд нерестился мелочью, из окон дразнились телепередачи. Но что сведенным до всего!
– Я бывал на Кольском, Камчатке, на острове Тюленьем. На Тюленьем…
– Тюлени. – подсказала, смеясь Анна.
– Их-то как раз нет, там размножаются морские котики.
– А вы читали Маркеса «Сто лет одиночества»?
– У меня самого этого одиночества на тысячу лет. Анечка…
Игрались майские праздники в разлуке.
Зяме она предпочла застолье родственников да и куда он денется. Все правильно. Он бегал по кругу и сочинял:
Не смею в телефон сказать
– Соскучился пойдем опять Замоскворечьем!
Там у сирени детству учатся
И –
Просторечью.
Она взяла стихи, как берут сдачу на рынке. Она сравнивала в профиль Зяму то с мужем, то с любовником и впадала в унынье. Но муж уже почти бывший, а гитарист еще далече. И только этот шлемазл в сбитых туфлях и двубортном костюме шагал и нес околесицу о Законе Моисеевом, о…
Алия-70 унесла товарищей его в Израиль, оставив ему потрепанную Тору и пару кассет еврейских песен, и одиночество. А между тем, жизнь одарила обновлением земли. Вновь календарь крутил июнь.
– Я тебя люблю, – признался Зяма в ночном вагоне, на коленях букет цветов.
– Я, к сожалению, сегодня не могу тебе этого сказать. Не дари мне цветы пожалуйста. Я тебе сама позвоню, хорошо?
Как там бывшая теща его называла? Он возвращался с этого свидания походкой бездомной собаки.
Неделю маялся – не писалось и не бегалось, пока не купил билеты в театр на Арбате и позвонил Анне. Она согласна!
Старую улицу перелицовывали стройбатовцы – мостили цветной брусчаткой, скоблили фасады пушкинских домов. Анна пришла в сиреневом платье, гримированная – издалека обалдеешь. Разлука смягчила ее – улыбнулась ему. И Зяма вдруг увидел, что тепло окончательно всполошило Москву зеленью, цветеньем.
– В театр приходят смотреться, а не смотреть, – шепнула она в зале. – Мы с дочерью, ей всего двенадцать. Представляешь, а мы как подруги.
Он с сыном тоже как братья. Но что из этого?
За этим следовало нетерпенье… И вот уже снова билеты в театр. На сей раз – подмосковный задрипанный клуб, игралась «Тумбалалайка», буфет торговал пирожками с мясом и треть партера оккупировали антисионистские комитетчики.
– Браво – кричали они сквозь вставные челюсти, а бедность и убожество улыбались со сцены. Влюбленный Зяма аплодировал судьбе, на Аню косились мужчины и глаза ее лучились, а румянец пробился сквозь слой пудры.
Слоноподобный танцор и сиплый хор на каком-то сюрреалистическом идиш вызывали слезы на глазах старух, мужчины вскакивали под «браво»! И озирались друг на друга. И чудилось, что люди аплодировали не скоморохам, а господину Случаю, сведшему их – детей затерянных в России.
Чертаново встретило Анну и Зяму мраком ночного предгрозья, они остановились, как всегда, на полпути к шестнадцатиэтажной башне. Уже традиционная фраза.
– Дальше меня провожать не надо.
– Аня, – рука ее утонула в его ладони, – я сегодня хочу быть с тобой.
Она повела бровью и замотала головой. Ладонь его раскрылась и Анна отчалила, медленно поднимаясь к дому. Он одурачено потоптался, закурил. Перекликались трамваи. Сыпанул дождь, редкий, ненавязчивый. Анна крутит «динамо» или у нее под кроватью кто-то. А почему бы и нет?
Одиночество легло на плечо. Его окликнули.
– Найдется закурить?
Освещенное спичкой лицо портили неухоженность и усталость.
– Так и будем стоять? – спросила она.
И как давнишние знакомые, почти прогуливаясь приближались к дому, что напротив башни Анны.
– Ты не думай, я чистая, – сказала в прихожей она. – Я работаю в столовой! Червонец найдешь на бутылку?
Худая рыжая дворняжка вползла попискивая, будто кривлялалсь сучина.
– Во-во, ты с ней посиди, а я сбегаю к соседу.
Он сидел за кухонным столом, на нем оттаивали столовые ромштексы.
«Ты не думай, я чистая»… Какие ж тогда «грязные»: Э-э, пропади все пропадом, даже с самой проклятущей бабой он будет чувствовать себя лучше, потому что хуже нет одинокого или отвергнутого. Хуже нет.
Пришла, поставила бутылку водки.
– Брось котлеты на сковороду. Тебя как зовут?
– Зяма.
– Зя чего?
– Ма. Зя-ма.
– А я Лида. Ну, за знакомство, Зямай. Мы с тобой, наверное, одногодки. Тридцать пять? Ну, допивай. Иди сюда.
Поднялась, повела вглубь квартиры.
– Это комната сыночка.
Прибрано чисто.
– В колонии он, бедняжечка. У тебя есть дети?
– Есть.
– Только бы мне его дождаться. А это мой паспорт. Видишь, какая я была.
Лет десять назад она была еще очень хороша.
– Я из Орловской области. Там у нас все такие. А это мой губитель.
С фотографии улыбался черноусый кавказец.
– На стройке снюхались, бетон и грязь месили.
Ей стало тяжело и несчастливо.
– Ну, идем еще по стопке.
И она налила себе полстакана, выпила и тотчас отключилась.
В воскресенье Зяма с сыном рыбачили на Клязьме.
Один раз у Зямы сорвался лещ величиной с ладонь. А сколько было всплесков! Другой раз запуталась леска в траве. Шестнадцатилетний сын угрямо подсекал за двоих и к полудню корзина серебрилась чешуей. Уху варили мелочью, Зяма незаметно ухнул в кастрюлю ушицу из консервной банки. И все это под комариный писк и укусы.
Анна позвонила на другой день. Счастье бежало собакой впереди него. Он вошел в трехкомнатную квартиру, где паркет рассохся после первой ссоры. А ссора здесь была давно. И хлопать дверьми, видать, любили.
На спинке стула висел мужской костюм. Этот стул стоял в изголовье тахты. Когда Зяма голый и потный приподнимался над Анной, он встречал черный пиджак с оторванной пуговицей.
– Ты не рассердишься, если я тебе признаюсь? – рука ее липла к лысине его. – я ведь еще не разведенная. Алик вчера улетел в командировку.
– Он русский?
– Еврей. Он влюбился в меня, когда я с родителями после десятого класса отдыхала в Риге. Сначала родители познакомились с его мамой и папой, потом… И понимаешь, его старики дали деньги на этот кооператив.
– Все Алики алкалики, – скаламбурил Зяма.
– Он каплю не берет в рот, – серьезно ответила Анна.
– Значит была измена.
– Мне?
До чего ж она красивая издали и страшна вблизи. Как из гроба. Ярко крашенные губы на желтом-желтом лице. И отдалась она безучастно, будто хотела что-то вспомнить, но так и не вспомнила.
– Зяма, ты не джигит.
– А из-за чего у вас, ну…
– Влюбилась я, – мечтательно произнесла Анна, вздохнула и легко и счастливо рассмеялась.
Перевернулась на живот и долго-долго молчала, а потом обернулась и, глядя в глаза Зяме, сказала:
– В июле меня кладут в туберкулезную больницу. Саркандоз. Но ты не пугайся, саркандос – болезнь не заразная.
Они расстались – Аня даже поцеловала его. Она чувствовала себя счастливой.
А Зяма чувствовал зуд в грешном месте. И чем дальше, тем сильнее. Зря признался о трех тысячах – на тебе деньги мои, выкупи квартиру свою. Мог бы их сыну оставить. И потом в Торе сказано: не возлюби жену ближнего.
Так ведь она его обманула. Ну уж.
Он весь чешется. Ни хрена себе. Вот и доверься шадхунем. Все тело чешется. Или от Лиды со столовой, или от Ани. Любви захотел. Ну, фраер, стихоплет венерический. Если от Лиды, то уже заразил Аню. Или это Аня и грузин?
А если ни та, ни другая, то откуда в нем такое нетерпение?
Остров любви
Рейс на Сахалин перенесли с утра на послеполудня. Пассажиры – редкий случай – друг друга слушали. И любые домыслы – на ура.
– Я здесь со вчерашнего дня, – представился белобрысый парень – васильковые глаза, улыбка – «я мамочку люблю». Лом прозвал его Лева.
– Лева, – сказал Чернобельский тому, кого он назвал Ломом, а тот не расслышал или решил промолчать. Лева ушел в себя. Все на нем казалось с чужого плеча. Ну, разве взгляд его.
Накануне в полночь он вернулся домой из ГРОБа (проектный институт).
– Нинон, я улетаю на Сахалин.
– А ну, слезь с меня, гад.
– Долг жены перед разлукой…
– О, Боже! Я тебе не жена.
– Ну, впусти меня! Ты – мое солнце.
А спустя три часа он не без тайной радости бежал из Москвы. Обыски на квартире Воронеля – редактора самиздатовского журнала «Евреи в СССР»; конфискация материалов, кого угодно могли напугать, а там ведь был Левин рассказ.
Старый аэровокзал «Домодедово» задыхался от пассажиров. Большой СССР, а голову приложить некуда. За стойкой буфета толстуха со сбитой на ухо косынкой разливала чай, баранки разбрасывала.
– Надеялся в самолете завтракать, – сказал Лом.
– Придется забегаловку искать, – Лева развел руками.
– Искать так искать. Меня Андрей зовут.
Жаркий май 72-го. Солнце вдрызг разбилось одуванчиками в траве. Цветущая, пахнущая земля добивала аллергиков. Лева нагнулся и сорвал цветок. Пальцы тотчас пожелтели.
В столовой они устроились в углу.
– Из командировки? Еврей? – спросил Лом, доставая чекушку.
– С чего ты взял, что я еврей?
– Долбанного еврея за версту видать. Как тебе сказать – вы излучаете другое.
– Ну, ты гад, Лом. Чтоб вот так, сидя за одной бутылкой, назвать долбанным… Ну, ты гад.
– Ну, совершенно другие. Не в обиду.
Заканчивался отпуск у старлея Андрея. В памяти спрессовалось несколько фраз, морская соль на губах и запах молодой женщины, которая отделилась от него и поплыла, пока не слилась с морем.
– Эй! – крикнул он ей, – акулы!
– Не-ет! – близко и громко откликнулась она.
На закате в последний раз они касались друг друга. Он улетал на север, она осталась в Семиизе. Он в желтых шортах и в желтой майке, она в коричневой теннисной юбке.
– Эй! – он взмахнул рукой.
– Не-ет! – ее ладонь прикрыла распухшие от поцелуев губы.
Прошлое каждого из них было сильнее прилива чувств. Прошлое хуже отравы.
– В кого ж ты такой? – спросил Лева, сидящего напротив него Андрея.
– Мама – рыжий, папа – рыжий, рыжий я и сам. Нет, ну, ты даешь. Ваш брат летит на Ближний Восток, а ты – на Дальний.
– Пока нашего брата прессуют в Москве. Мы приурочили симпозиум к визиту Никсона. «Евреи через 30 лет». И надо же именно сегодня я должен лететь на Сахалин.
– Ладно, не лупься, – Андрей выпил компот и налил в стакан водки.
– Представляешь, что будет в Союзе через 30 лет?
– То же самое. Ну, допивай компот и выпьем.
– Это все из-за визита Никсона.
– Дай-ка я принесу котлеты, – сказал Лом. – Тебе с вермишелью или картошкой?
– С мясом, – засмеялся Лева.
Лом вернулся с пышущими поджаристыми котлетами, жареной картошкой, а по краям квашеная капуста и соленые огурчики.
– За симпозиум? – улыбнулся Лом.
– Хороша девица, – подмигнул Лева вслед длинноногой официантке.
– Да по фигу.
– Ну, не скажи, – Лева по-совиному выпучил глаза.
– Ну, давай выпьем.
– Не-ет, не скажи, – улыбался Лева, – девочка – класс. Давай за женщин.
– Я после Семииза заговоренный. Не выходит из головы подруга.
– Что?
– Облом. Бабы липнут ко мне, а я…
– Клин выбивают клином. Официантка классная. Не хуже твоей подруги. Познакомить?
– Нельзя.
– Ну, нельзя, так нельзя, – Лева поднялся из-за стола, – а пиво нам можно?
Через минуту он уже нес кружки пенистого и светлого пива.
– На Дерибасовской открылася пивная, там собиралася компания блатная… Андрей, ты даже не представляешь, какие люди у нас на Горке через час соберутся. Губермана знаешь?
– А Визбор будет? – спросил Лом.
– Визбор в кино, а эти в жизни. Галича знаешь?
– О, я песни Галича наизусть знаю. Галич там будет? Ну вы даете! Поехали за автографом!
Они молоды и бесшабашны.
На синагогальной Горке толпились женщины вокруг долговязого – будто вилка в профиль – седого физика Майя. У него за пазухой спрятаны доклады. Но где их зачитать? Дверной проем синагоги заслонил собой красный и потный раввин Фишман. Не приведи господи, эти евреи ринутся в синагогу. Его переполняли выпитое и съеденное.
«Горка» в плотном оцеплении КГБ, будто ожидали приезда Никсона с Брежневым. Но приехали Лева с Андреем.
– А ты почему не с Гришей? – остановила Леву Наташа Розенштейн, – его утром арестовали.
– А я утром уже в аэропорту был. Рейс отложили – вот мы и рванули сюда.
– Какого черта?
– За автографами докладчиков.
– Докладчики сидят.
– Где Галич? – спросил Лом.
– Галич с Гришей на «Матросской тишине», – ответила Наташа.
– Лом-облом, – Лева развел руками.
На «Горку» въехала серебристая малолитражка. Вышли Андрей Сахаров и американский корреспондент.
– Едем ко мне, – сказала Наташа, – Андрей Дмитриевич, приглашаем Вас на симпозиум. Зачитаем там доклады.
Толпа повалила вниз к метро. Кроме Левы, Андрея и раввина Фишмана.
– Господи, – взмолился раввин Фишман, – чтоб они все сгорели! Разве я за них деньги от власти имею? Я имею одни цурес из-за этих придурков, которые слетаются как мухи на гавно. О, нет, как пчелы на мед. Все хотят зла. Подполковник, где он? Чертовы топтуны его ушли в толпу.
Старый Фишман – ветеран войны поражался храбрости жен арестованных отказников. Власть говорила им: не сметь! А они вышли на Горку, устроили перед синагогой митинг, – рассуждал Фишман, то и дело приподнимая шляпу и яростно царапая красную лысину.
В полдень по-пингвиньи, затылок в затылок, потянулись пассажиры на борт ТУ-154.
Самолет это остров в небе. Иногда спасительный.
В Сахалинрыбпроме Леву экипировали приборами для замеров течений. Рыбацкий костюм вручили на шхуне «Дозорный». Команда была в «дупель» пьяная.
Шхуна торчала в море как соринка в глазу – плохо было всем.
Тем временем в Москве развозили баланду по вытрезвителям: для участников симпозиума – картофельный отвар с хлебом и селедку с чаем.
Брежнев устроил прием в честь Никсона.
Под музыку Россини разносили ризотто по-милански с фаршированными сердцевинами артишоков пестиками шафрана. Только пестики, без тычинок. Никсон и Брежнев общались между тостами и блюдами.
На шхуне «Дозорный» мертвый час закончился лишь на рассвете.
За полчаса до того как посреди белой воды вдруг нарисовалась скала-остров.
«Верхнюю палубу» оккупировали кайры. На берегу в шахматном порядке сивучи, издали их легко спутать с белыми медведями. Выходили крошечные самки, обнюхивая самцов. О, этот медленный танец любви после столь долгого возвращения.
К острову устремились акулы – любители котиков. Подводная гряда в трехстах метрах от уреза воды защищала их. Акулы могли лишь кружить вокруг Тюленьего.
Это была западня для тюленей и для людей. И не на пятнадцать суток, как произошло с Левиными соратниками, а на полноценных девяносто дней.
Узкая тропа от барака, где жили люди, до столовой – деревянного вагончика. Десять шагов.
В свободе купались тюлени – молодняк. Весь урез черного берега занимали самцы, гаремы самочек, новорожденные детеныши. Молодняку ничего не оставалось, как куролесить между ними.
Они выпрыгивали из ледяного сала, пронзительно крича. Эти крики сливались с тысячеголосым гоготом кайры – симфония весны и любви.
В ночи лунного прилива молодые котики подплывали к самкам, пели пронзительно, кружили в брачных всплесках. Самки, едва выйдя на берег, рожали черных щенят и тут же приглашали секачей и молодняк к играм и продолжению рода, и это было для молодняка сильнее страха перед зверозагоном.
На северном мысу, его-то и хотел увеличить министр рыбного хозяйства Ишков, находилась деревянная ограда с воротами, за которыми были сооружены площадка забоя и разделочные столы для сушки шкур.
На рассвете котиков будили крики зверобоев. Палки, трещотки, выкрики внушали ужас, гнали в загон. Вожак, тяжело бросал жирное тело вперед, упирался ластами в черный песок и с превеликим трудом подтягивал тушу, делая это в бешеном темпе. Еще мгновение назад каждый из котиков был опасен, мог за себя постоять. Но в бегущей толпе терял рассудок и волю.
За вожаком бежал гарем, затаптывая друг друга, и, прежде всего, детенышей.
В загоне вожак мог умереть от инфаркта, но не от людей, для которых рваные шкуры секачей не представляли интерес. Охота велась за молодыми самцами. Их убивали ударами палок по носу. Пена крови заливала морду, а глаза их вываливались из орбит. Веселых холостяков и подростков убивал остров любви. Несостоявшиеся женихи поднимались-скользили по деревянному пандусу мокрому от крови, слез, и воя, чтобы в последнее мгновение сквозь боль узнать материнскую любовь самок. Самки ластами, телом, криком своим защищали молодых котиков.
Эти сцены потом являлись зверобоям во снах. Одни становились импотентами и кончали жизнь самоубийством, другие – сами зверели. Начальник острова Марат Мануйлов не менялся: трезв, вежлив и влюблен в единственную женщину на острове – Ксению, русскую красавицу двадцати лет. И была на острове негласная договоренность: Ксения – ничья. Восемнадцать мужчин спустя три недели одиночества готовы были убить того, кто нарушит табу.
Чернобельский каждое утро на шлюпке замерял глубины течения вокруг острова, рисовал изобаты, но как увеличить его – не знал. Ну разве что затопить одну-две баржи… Но где их взять? То-то и оно. И – потом – вокруг скалистое дно.
Однажды, перед рассветом, когда море еще не проснулось, раздались русские женские голоса.
Хор невест России.
Рабочие в чем спали выскочили из барака. А ничего не видно, молоко пролилось на глаза.
Когда туман рассеялся, островитяне увидели белоснежную шхуну под японским и советским флагами. Из переговоров по рации выяснилось: двое ученых и переводчик прибыли на десять дней, а с ними ящики с саке и курами. Случился нерабочий день. К вечеру все было выпито и съедено. И тут пришла телефонограмма с Сахалина: «Какие такие японцы?! Как они могли высадиться на острове без таможенного досмотра?! Отправить их в Южно-Сахалинск!»
Утром следующего дня японцы поплелись в шлюпку. Вдруг матрос наклонился и зачерпнул горсть песка в бушлат.
– А ну высыпь, – сказал зверобой.
– Это наш остров, – ответил по-японски матрос.
– На Сахалине такой же песок, – усмехнулся переводчик, – на мысе Терпения, у Маяка.
– Слышал?! – обернулся Чернобельский к Мануйлову, – Марат!
Ксения стояла рядом с начальником острова и, смеясь, что-то нашептывала ему.
– Придет «Дозорный», доставит Матросова и тебя на «Маяк», – сказал Мануйлов, – заметь, сам напросился. Ксения, дашь им на дорогу хлеб.
– Картошку могу отварить.
– Спасибо, Ксения.
– Этим не отделаешься, – Мануйлов весело подмигнул, – черный песок привези, а если черная галька, то гальку. Да, Ксения?
Легко смотреть в серые глаза Ксении: ни короткая прическа, ни овал лица, во всем сквозила мальчиковость, – ничто не отвлекало твой взгляд. Это спасало ее от серийных насильников сначала в детдоме, потом в интернате и позже в кулинарном ПТУ. Когда нет родных и близких, выжить становится самоцелью. Это как большой спорт. Праздник всех униженных и оскорбленных похоже всегда с ней. Она думала, что не будет бояться, но судьба распорядилась по-другому. Это, когда завербовалась поварихой на этот чертов остров «Тюлений», одна среди тридцати мужчин. Вдруг стала желанной для всех.
Остров любви – это каждый из нас, тварь живая – это остров любви: кайра в небе, котик в океане, человек в дороге. Но вот они собрались вместе – явился ад.
Мануйлов влюбился в Ксению. Спасенье: работал – с ног валился. Если он старался ее избегать, то девушка искала встреч с ним.
На острове любви можно погибнуть, если ты любишь. Здесь на один квадратный метр смертей и любви было больше всего на свете. На лежбище котиков – этой коммуналки – в два-три слоя копошащихся тел – во время спаривания давили новорожденных. А те, кто выживал – возвращался через год на остров и становился добычей людей. Каждое утро поднимались на помост бойни те, кто был опьянен любовью.
Между тем, у одного из японцев пропали часы. Вечером лежали на подоконнике, а утром, как волна слизала. Но волны не было.
– Украсть никто не мог, – убеждал Мануйлов.
Часы обнаружили в рюкзаке молодого рабочего. Но Мануйлов приказал всей бригаде искать часы, а сам зарыл их в песок под окном японцев. Каково же было его удивление, когда они и там пропали.
На мыс Терпения зверобой Матросов и Чернобельский высадились с «Дозорного», за ними пообещали прийти через день.
– За час доберетесь до маяка, – сказал на прощание старпом «Дозорного».
Больше часа шли по зыбкому пляжу, по рассыпанной черной гальке. Порывистый ветер то и дело валил их с ног. Шаг за шагом они поднимались вверх от уреза воды, пока опять не вышли к воде. Берег озера они приняли за берег моря и теперь кружили до ночи в снегопаде.
– Давай ляжем и уснем до утра, – Лева сел на заснеженную гальку.
– Поднимайся. Замерзнем, – Матросов схватил Леву за ворот бушлата.
– Я устал.
– Я тоже устал, но спать нельзя.
Под утро они вышли на военную базу.
Поднялся переполох. Караул принял их за диверсантов.
Секреты базы, ну, разве что разведение свиней и коз. Ничем другим на базе не занимались.
По радиостанции Чернобельский связался с Мануйловым.
– Японец прав, галька подходит, присылайте баржу и белую краску.
– А краску зачем? – удивился Мануйлов.
– Чтобы движение гальки под водой отследить с самолета.
На маяке жена смотрителя их угощала пельменями с мясом кайры – гадость из гадостей.
В июле на северном мысе острова Тюлений затопили баржу, отсыпали гальку. Несколько раз прилетал «кукурузник» и летчик докладывал о миграции «меченой» гальки. Через неделю она появилась у баржи, в ветреный солнечный день. В этот день японских ученых забрал их корабль. Опять пили сакэ, закусывали копчеными курами и расставались, как старые друзья.
В августе – разгар забоя «холостяков» – кончилась соль, а с ней и смысл промысла. Утренние набеги на лежбище прекратились, загон опустел, рабочие загорали и мечтали о доме. Долгими днями наблюдали за жизнью котиков, и может быть, впервые с удивлением обнаружили, как похожи семьи котиков на семьи людей. Так кончилось лето.
По ночам изморозь покрывала скалу и первые льдины стали окружать остров.
Мануйлов велел сворачивать промысел.
На рассвете «Дозорный» подошел с пограничным катером. Солдаты высадились зимовать, и это было страшнее мыса Терпения. Ледяное сало быстро заполонило остров и зверобоям нужно было торопиться.
В командире пограничников Чернобельский узнал рыжего лейтенанта, хотел было поздороваться, но тот и солдаты прошли в столовую.
Налетел снежный ураган, и зверобои с трудом грузились на «Дозорный», Матросов с Чернобельским забились в кают-компании. Все ждали Мануйлова и Ксению.
Шутки сменила злость, беспокойство и тревога.
Тем временем на острове разыгрывалась драма.
Пограничники заперли Ксению в подсобке кухни.
– Мы без нее не уйдем, – сказал Мануйлов, – под суд всех отдам.
– Я тебя, падла, пристрелю и зверью брошу на жратву, – бесноватый пограничник тыкал автоматом в Марата.
– Лейтенант, что ты молчишь?! – взвыл Марат.
– Мы бабу оставляем на зимовку, – оскалился другой солдат.
– Лейтенант, что ты молчишь!
– Если затянет льдами «Дозорный», – бледный как снег, выдавил из себя лейтенант, – вы будете зимовать с нами, а у меня для вас еды нет.
– Мы без Ксении не уйдем!
– Пристрелю падла! – закричал бесноватый, – ты ее поимел, теперь наша очередь!
Двух моряков на шлюпке отправили с «Дозорного» на остров.
Они вернулись перепуганные и ничего толком рассказать не могли.
– Слушай, – обратился старпом к Леве, – ты знаешь лейтенанта, поплыли со мной.
– Может, я ошибся.
Старпом усмехнулся, почувствовал: Лева боится.
– Значит так, – быстро и решительно сказал старпом, – ты мужик или нет?
– Я мужик.
Леве очень не хотелось встрять в передрягу. Ну, почему он такой везучий на приключения?!
– Тогда – за мной! – старпом поправил кобуру на поясе.
Только стрельбы не доставало. Лева жалостливо посмотрел на Матросова, но взгляд Володи был холоден.
Шлюпка возвращалась к острову по тихой воде.
Вот уже кого Мануйлов не ожидал так этого Чернобельского.
– А ты здесь зачем?
– Мы с лейтенантом в самолете…
Распахнулась дверь столовой, красномордый от выпитого пограничник направил автомат на островитян.
– Отваливайте или перестреляю!
– Я вас всех под суд отдам, – Мануйлов сжал пистолет.
– Отваливай, татарская морда, с этим очкастым жидом! – бесноватый пограничник лязгнул затвором автомата.
– Я брат лейтенанта вашего, – закричал Лева.
Бесноватый захлопнул дверь. И вовремя. Еще мгновение – и Мануйлов бы выстрелил.
Внезапно потемнело. Надвинулась туча и ослепительная молния вонзилась в море. Ухнуло снежным зарядом, да так густо расстреливало остров и море, что казалось, все закружилось в дьявольском танце.
– Закурить дайте, – попросил Мануйлов.
Лева достал пачку «Явы».
– Последнюю не беру.
Мануйлов обернулся к старпому, кричавшему по радиотелефону одно и то же: «Громче говори!»
– Что на катере? – спросил Мануйлов.
– Ледяное сало затягивает, ити их мать.
– Маневрируют пусть. Ждать, – приказал Мануйлов.
– Так сколько ждать-то?! – старпом расстегнул бушлат и стал нервно чесать волосатую грудь. – И катер погубим, и сами подохнем.
– Я сказал ждать. Ты-то, Лева, на хрена сюда приперся? Разве ты его брат?
– Вроде того, – пожал плечами Чернобельский.
– Так чего же ты его с самого начала не остановил?
– Когда?
– Да как только увидел!
– Он меня не узнал с такой бородой.
– Упустил!
– Да какая разница?
– Жопа! Разница большая. Остановил бы его тогда, а теперь они с Ксенией…
– Знакомый, брат – какая разница?
– Ну, раз нет разницы – иди к ним. Стучи в окно, брат.
– А, если они ему пулю в рыло? – старпом оторвался от телефона.
– С чего это он в брата стрелять будет? – Мануйлов подвел Леву к окну. – Стучи, кричи его имя.
– Андрей!
– Громче, твою мать! – Мануйлов свободной рукой прижал лицо Чернобельского к стеклу.
– Андрей!
За окном проплыло лицо лейтенанта. Лева замахал руками, ему показалось, что Лом узнал его.
Раздался выстрел. У Левы подкосились ноги, и Мануйлов отбросил его в сторону.
– Живой?
Чернобельский ни жив, ни мертв от страха.
– Это не в него, это там, – сообразил старпом.
Стреляли в столовой еще два или три раза. Наконец дверь распахнулась, пограничники вынесли истекающего кровью бесноватого. Лейтенант Андрей появился в дверном проеме, поддерживаемый Ксенией.
– Ну, кто тут мой брат? – спросил белый как луна Андрей.
– Так и есть, – старпом толкнул Леву навстречу лейтенанту.
– Брат? – Андрей смотрел на Чернобельского.
– Что? – у Левы пересохло во рту.
– А разве не так ты меня назвал? – удивился лейтенант.
Лева никак не мог вспомнить, когда это он назвал его братом, но молчать становилось опасно, и он сказал.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.