Текст книги "Александр I"
Автор книги: Александр Архангельский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц)
Очень скоро ему предоставится такая возможность.
ГОД 1812.
Июнь. 12.
Вильно.
Во время бала под открытым небом (специально сооруженная накануне деревянная галерея при проверке прочности рухнула; строители ее скрылись) Александру сообщают, что Наполеон перешел Неман. Царь просит шута найти ему укромный уголок – и рыдает в детской; затем, не подавая виду, продолжает участвовать в веселье; ночью отдан приказ по армиям.
Первые поражения.
Путем взаимной переписки
Еще до падения Сперанского, в самом начале 1812-го, между ним и государем состоялся примечательный разговор.
Царь, памятуя о неудачном опыте Аустерлица, спросил: стоит ли ему лично участвовать в грядущей войне. Сперанский холодно, последовательно и честно проанализировал все резоны, отдал должное гению Наполеона и подытожил: лучше воздержаться и предоставить вести войну Государственной думе, специально для того созванной. Александр спокойно выслушал, кивнул и более к разговору не возвращался. Однако спустя несколько дней (по свидетельству Я. де Санглена) поделился с приближенным своим возмущением: «Что же я такое? – Нуль! Из этого я вижу, что он подкапывается под самодержавие, которое я обязан вполне передать наследникам моим»[155]155
Там же. С. 13–14.
[Закрыть].
Но прошло всего полгода, и ранним утром 6 июля нагрянувший было в войска Александр Павлович обнаружил на своем ночном столике незапечатанный конверт. Составитель царских манифестов Шишков, полицейский министр Балашов и неизбежный граф Аракчеев умоляли государя покинуть армию и вернуться в Первопрестольную.
Прислушаться к их доводам – для Александра значило не просто пожертвовать возможностью восстановить утраченное в 1805–1807 годах равновесие и лично вытеснить из пределов европейской истории того, кто вытеснил было из пределов мировой сверхистории его лично. На политическом языке той эпохи это значило публично признать, что идеи, воодушевлявшие первое одиннадцатилетие его царствования, не выдержали испытания глобальной войной. Что не состоялась утопия либеральной монархии, начинающейся там, где остановилась консервативная революция. Но можно сказать и больше: последовать совету приближенных, направиться из армии не в столицу Российской империи Санкт-Петербург, а в столицу Русского царства Москву – значило символически вернуться к государственной традиции «доимперской», допетровской Руси, вызвать к жизни опасную, непознанную силу русского национального духа. То есть перенести в область практической политики то, что на рубеже веков заново открылось европейской культуре, вступившей в эпоху предромантизма: идею неповторимости национального опыта, энергию народности – и превратить битву империй в Отечественную войну[156]156
Впервые войну 1812 года назовут Отечественной в 1813 году; см.: [Ахшарумов Д. А.] Историческое описание войны 1812 года. СПб., 1813.
[Закрыть].
Звучит это странно; на современном политическом языке «имперское» и есть самодовлеюще-русское. Идеология Империи и впрямь свободно оперирует понятиями Отечество, коренной народ, господствующая церковь. От имени этого самого Отечества, этого самого народа, этой самой церкви Империя поглощает чужие пространства и ограничивает остальные народы в их этническом самовыражении. И все же – это именно она оперирует, она поглощает, она ограничивает. Великорусское во всех его проявлениях – в том числе военном – естественная основа российского. Но основа, незаметно подчиненная «общему делу» сотворения Империи. Равно как господство господствующей церкви в империи Российской аккуратно ограничено нуждами последней. Даром ли патриаршество уничтожается в самом начале петербургского периода, восстанавливается в год падения Империи, в конце 1917-го, и вновь редуцируется в 1927 году, сразу после того, как сформируется «ложная империя» СССР? Даром ли в 1941-м непрошеный кремлевский вождь, объявив мировую войну отечественной и преподнеся ее как «второе, исправленное и дополненное издание» 1812 года, тут же поменяет маску мудрого восточного деспота на облик православного русского монарха? И – не имея физической возможности помазаться на царство – для начала вызовет из исторического небытия Русскую православную церковь, чтобы золотые блики куполов заиграли на его челе, как некий отблеск царской благодати? А затем позволит избрать патриарха, чтобы в полуязыческом массовом сознании возникла параллель «его святейшество» – «его величество», и политическое подобие харизмы как бы перешло с православного первоиерарха на коммунистического первоправителя?[157]157
Патриарх – не папа, никакой особой, в сравнении с любым епископом, благодатью не «располагает», но важна будет не «мистическая реальность»; важен будет внешний эффект ее присутствия.
[Закрыть]
Будущее многое объясняет и обнаруживает в прошлом, хотя бы и пародийно. Александр Семенович Шишков, совершенно не собираясь противопоставлять «имперское» – «русскому», не сознавая и не чувствуя противоречия между этими началами национальной жизни, тем не менее предлагал Александру I стать не просто самодержавным императором, правящим наднациональной (при всей ее русскости), надконфессиональной (при всей ее православности) Державой, но именно русским царем. Предлагал не только как политический практик, но и как сочинитель, при всей своей старомодности чуткий к веяниям времени[158]158
И в этом он полностью совпадал со своими оппонентами и пересмешниками из литературного окружения Карамзина. Недаром именно они, убежденные западники, стали самыми активными участниками процесса формирования новой национальной идеологии и породили одну из самых популярных патриотических легенд времен Отечественной войны, о русском Муции Сцеволе, отсекающем себе клейменную Наполеоном руку (Сын Отечества. № 4). По убедительному предположению историка А. А. Ильина-Томича (Кто придумал русского Сцеволу? // Родина. № 6/7), источником заметки был не реальный случай, а набросок карикатуры знаменитого гравера времен Отечественной войны Ивана Теребенева; перед нами, так сказать, упреждающая подпись к картинке, растиражированной два месяца спустя.
[Закрыть]. Ибо только человек, причастный опыту предвоенной словесности, мог стать идейным вдохновителем незапечатанного послания, а никак не Балашов, единственной целью которого была отправка небоеспособного государя в тыл. И тем более не Аракчеев, чьей главной заботой оставалась личная безопасность Александра Павловича. («Какое мне дело до Отечества, – бросил он в раздражении, – скажите лучше, не угрожает ли это Государю?»)
Шишков понимал движение исторического времени как вечное возвращение к истокам. Он был таким же упоенным поэтом богоустроенного Русского царства, как Державин – певцом богоугодной Российской империи; он славил непреходящее прошлое с таким же энтузиазмом, с каким Гаврила Романович восхвалял торжествующее настоящее. Что же до будущего, то к переменам и уновлениям в строе государственной жизни России Шишков относился с таким же ледяным скептицизмом, как его литературный супостат Карамзин. Взятая сама по себе, в отрыве от обстоятельств Отечественной войны, его политическая философия была не менее (если не более) утопична и чужда трезвения, чем программа усчастливления России на путях свободы и прогресса. Но в истории бывают минуты, когда неуместное становится уместным, фантастическое – реальным.
В конце концов, концепция национального языка строилась на том же принципе; даже этимологию он предпочитал называть кругом знаменования. Последовательно осуществить его языковую программу было невозможно: ради этого пришлось бы совершить насилие над логикой саморазвития русской речи. Но грянул гром «грозы 12 года», Шишков начал составлять государевы манифесты – и неосуществимое осуществилось. Яростный фон надвигающейся национальной войны погасил излишнее напряжение традиционного велеречия, применил его к обстоятельствам места и времени. Завершится война – и все вернется на круги своя, на круги знаменования. Но пока, здесь и сейчас, сию минуту, в ее тесных пределах, – эта стилистика возможна и даже желанна:
«Соединитесь все со крестом в сердце и оружием в руках, и никакие силы человеческие вас не одолеют. Тогда погибель, в которую мнит Наполеон низринуть нас, обратится на главу его, и освобожденная от рабства Европа да возвеличит имя России!»[159]159
Воззвание к Москве и Манифест о всеобщем ополчении от 18 июля 1812 года.
[Закрыть]
То же и с ретроспективной утопией «Русского царства».
Фантазии на тему обратимости политического времени в лучшем случае невоплотимы, в худшем – опасны. Но принародное напоминание об ушедшем в небытие Московском царстве в дни Отечественной войны – это не возвращение к прошлому; это приближение к будущему. Ибо демонстративно «русифицировать» политику – и не переменить характер взаимоотношений властителя и народа, не сломать придворную перегородку – попросту невозможно. А сделав первый шаг навстречу общенародию, трудно, почти невозможно удержаться от новых шагов в том же направлении. Если бы Шишкову сказали, что ближайшим послевоенным следствием его консервативной программы может стать не реставрация допетровских порядков, а преодоление дворцового безгласия и непредсказуемое обновление российского общества, живой поиск современных форм политической жизни, он бы возмутился или пришел в неописуемый ужас. Но дело обстояло именно так. И слава богу, что так.
Угадал ли Александр I скрытые мотивы шишковского послания, принял ли их близко к сердцу? Судя по его дальнейшим действиям – да. Во всяком случае, послетильзитская пора отрезвления еще не завершилась; царь готов был считаться с реальной расстановкой сил; он склонил голову перед волею обстоятельств – и, покинув армию, решился «опробовать» новый, рискованный, быть может, совершенно чуждый ему лично поворот в политике.
Он был вознагражден за это.
ГОД 1812.
Июль. 7.
Смоленск.
Горожане поднимают из Успенского собора икону Божией Матери и переносят ее в здание Городской думы, где служат всенощную.
Июль. 8.
Царь в Смоленске.
На пути из Перхушкова в Кремль
Погруженный в тяжкие раздумья, русский царь в 9 часов пополудни 11 июля выехал с последней станции на пути к Москве – из Перхушкова. Выехал попозже, чтобы ни с кем в дороге не встречаться, ничего не видеть. Только смутное скольжение ночных теней по обочине.
Александр Павлович всегда избегал непредсказуемых встреч с подданными из простонародья, ожидая от них тайного подвоха. (Встречи с поселянами и поселянками во время загородных прогулок – дело другое; там он оставался неузнанным, там его приветствовали как простого русского барина, как частного человека, увенчанного не короной Российской империи, а широкополой шляпой; такие пасторальные маскарады были ему по вкусу.) Не покушения он страшился; нет: народ – не ближайшее окружение, к чему его бояться? Но кроме цареубийственного кинжала есть цареубийственное народное безмолвие. В нем, как в вате, глохнут порывы к общегосударственному творчеству и чуть слышно звучит напоминание о совершенном в ночь с 11 на 12 марта 1801 года. Потому Александр Павлович предпочитал, чтобы ему подавали подданных в минуты всеобщего ликования, когда патриотический подъем растворяет в себе личную волю граждан, сливает их в царелюбивую массу, которая на грассирующее приветствие «здог'ово, бг'атцы» отвечает тысячегрудым выдохом: «ааааааааасть!».
Летом 1812 года рассчитывать на патриотический подъем не приходилось – потому-то выезд из Перхушкова и был сознательно затянут допоздна.
Но за первым же поворотом в ясном июльском сумраке замерцали сотни и сотни церковных свечей. Прослышав о приближении государя, окрестные батюшки выводили своих прихожан к пути его следования; то затихая, то вспыхивая, перекатывалось из конца в конец пасхальное песнопение: «Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его… яко исчезает дым, да исчезнут…»
И так – несколько часов кряду, до глубокой ночи.
Это мирное пение под настежь открытым небом, это зыблющееся мерцание сопровождали царя до самой Москвы, и невозможно было не понять, что на сей раз его Россия, его Русь будет незыблема, немирна, закрыта для врага. Вышедшие к пути его следования русские люди видели в нем не похитителя престола и не грозного судию, не частного человека и не великого императора, но благословленного Церковью монарха, доброго отца общерусского семейства. И он не мог, не имел права обмануть это доверие и обязан был победить в войне. Не ради вселенского самоутверждения, не ради мести Наполеону, а ради блаженства быть принятым и понятым своей страной, своими соотечественниками, согражданами.
И откуда царю было знать, что спустя два месяца ему предстоит пережить зеркально перевернутое повторение июльской сцены. Сведав об оставлении Москвы, столичные жители встретят Александра у входа в Казанский собор абсолютным, загробным молчанием. И поседевший за одну ночь государь, набравшись мужества, нырнет в ледяную воду того самого безмолвия, которого избегал всю жизнь, пройдет сквозь строй, а после станет демонстративно прогуливаться по петербургским проспектам без всякой охраны, показывая, что не страшится неправедного гнева, верит в победу и призывает верить и не страшиться – всех.
ГОД 1812.
Июль. 11.
Поздний вечер.
Царь в Москве.
Июль. 12.
В 9 утра царь выходит на Красное крыльцо, кланяется столпившемуся народу и во главе шествия, под пение стихиры «Да воскреснет Бог…» и колокольный звон, направляется к Успенскому собору.
Назначенный 24 мая московским губернатором Федор Ростопчин расцелован в обе щеки. Аракчеев уязвлен.
Конечно, и поведение Александра Павловича в Москве, и самый маршрут, избранный им для возвращения в Северную столицу, были столь же театрально продуманы, сознательно соотнесены с символическим кодексом эпохи, сколь и все его публичные жесты. Визит в Москву взывал к древней русской истории, ее тайне, ее силе, ее непрерывности. Утренний выход на Красное крыльцо и лобызание нелюбезного, но демонстративно-русского градоначальника Ростопчина указывали на то, что война идет народная, что вопрос стоит не просто о государственных интересах, но именно о судьбе нации. Шествие во главе молящегося народа свидетельствовало о благодатности, православности грядущей (и неизбежной!) победы, о «вовлеченности» небесных сил в противостояние двух царств, двух народов, двух государей. Даже исполненная энтузиазма встреча 15 июля с депутациями московского дворянства и купечества, буквально всколыхнувшая страну и гениально описанная в «Войне и мире», – даже она была очевидно сценарной…
Собственно, другим «социальное поведение» властителя и быть не может: не имеет он права молвить словечко в простоте, пренебречь арифметическим подсчетом следствий своих демаршей. Но, кажется, на сей раз в поступках царя, помимо расчетов и раскладов, помимо кунштюков и эффектов, было заключено еще что-то, для него важное, сокровенное, едва ли не впервые в жизни открывшееся ему на пути из Перхушкова в Кремль.
ГОД 1812.
Июль. 22.
Приезд в Петербург.
Август. 4–5.
Бои за Смоленск. Отступление русских армий, едва успевших соединиться.
Июль. 12.
В Або успешно проведены переговоры с наследным принцем шведским Бернадотом; это дает возможность перебросить русские войска в Ревель.
Вожди победителей
И тут логика рассуждения, по счастью совпадающая с хронологией, подводит нас к очень важному (если не ключевому) эпизоду Отечественной войны, взятой в «царском» ее ракурсе. Эпизод этот сам собою напрашивается на сравнение с падением Сперанского и назначением Шишкова; неясно только, по смежности или по противоположности. Попробуем разобраться.
Известно, сколь отчаянно сопротивлялся Александр I утверждению графа Кутузова на пост главнокомандующего. У этого сопротивления были и личные причины, и внеличные. Во время Аустерлицкого сражения 1805 года старый полководец вежливо прогнал молодого императора с поля боя, что, впрочем, не спасло русскую армию от поражения. Кроме того, граф был участником последней земной трапезы государя императора Павла Петровича – смотреть ему в глаза царю было неприятно. Кутузов, далее, слишком мало воевал на европейских фронтах; почти вся его военная биография связана с восточной политикой России: Крымом, Турцией, Бессарабией; грандиозных сражений он не выигрывал, а пик его карьеры вообще связан с умело осуществленной в Бухаресте во время переговоров с Оттоманской Портой дипломатической миссией[160]160
См.: Шапкина А. Н. Полководец М. И. Кутузов и Бухарестский мир // Российская дипломатия в портретах. М., 1992.
[Закрыть]. То есть с хитростью, а не с героизмом, с тактической ловкостью придворного, а не с мужественной стратегией военачальника, полевого командира. Это во-первых.
Во-вторых, и в-главных, в армии имелся гораздо более молодой, но и гораздо более опытный (особой, «европейской» опытностью) военачальник, Михаил Барклай де Толли.
В «Войне и мире» Барклай назван немцем. Это двойное обвинение: в принадлежности к «сухой» нации, столь нелюбезной горячему русскому сердцу Л. Н. Толстого, и в чуждости России.
Это двойное обвинение – и тройная неправда.
Прежде всего, Барклай был шотландцем. Затем: он родился в пределах Российской империи, в Риге (1757) – здесь его предки поселились еще в середине XVII века. По-русски он говорил с акцентом, но свободно – в отличие от одного из претендентов на пост главнокомандующего, природного немца и соубийцы русского царя Павла I Л. Л. Беннигсена, которого никто из «партии», составившейся в среде генералитета и получившей наименование «русской» (хотя лучше бы называть ее антибарклаевской)[161]161
Д. Дохтуров, М. Платов, братья Тучковы; особенно же П. Багратион и А. Ермолов, бывший пружиной интриги.
[Закрыть], в «немецкости» не обвинял. Наконец, «национальная принадлежность» и «верность Отечеству» тогда не были еще намертво связаны; даже служба по найму в иностранной армии была делом обыкновенным и предполагала, что, пока офицер несет ее, он рассматривает интересы государства-«работодателя» как свои собственные.
Больше того, важнее того: именно Барклай математически точно просчитал скифский, уклончивый, заманивающий характер неизбежной войны с Наполеоном. Еще в 1807-м, в Мемеле, Барклай сообщил царю свои идеи[162]162
См.: Тартаковский А. Г. Неразгаданный Барклай // Звезда. № С. (Отдельное изд.: М., 1996.)
[Закрыть]. Наполеон выигрывает все «лобовые» сражения. Стало быть, нужно растянуть его армию на многие километры, использовать пространственные преимущества России, рассредоточить, распылить боевую энергию противника. А там, истощив силы и измотав его, дать генеральное сражение, которое и решит исход войны. Значит, последним рубежом русского отступления может стать Волга; соответственным образом следует реорганизовать армию и систему укреплений на границах. Историк А. Г. Тартаковский слышит отголоски этой – столь важной для судеб России, но не зафиксированной ни в одном документе, а потому для нас как бы безмолвной, – беседы в лейтмотиве других речей Барклая и Александра той поры. Менее важных, а значит, гораздо лучше документированных.
Весна 1807-го: разговор в Мемеле между Барклаем де Толли, находящимся на излечении после ранения в битве при Прейсиш-Эйлау, и знаменитым историком Бартольдом Георгом Нибуром, советником главы прусского правительства.
«Если бы мне пришлось действовать против Наполеона… – я вел бы отступательную борьбу, увлек бы грозную французскую армию в сердце России, даже на Москву, истощил бы и расстроил ее и, наконец, воспользовавшись суровым климатом, заставил бы Наполеона на берегах Волги найти вторую Полтаву»[163]163
Там же. С. 144.
[Закрыть].
Начало 1812-го: Александр, разговаривая с посланником берлинского двора майором Кнезебеком, как бы случайно бросает:
«Скажите королю, что я не заключу мира даже в том случае, если меня оттеснят до Казани»[164]164
Цит. по: Надлер. Т. С. 181.
[Закрыть].
22 июня 1812-го: ответ Александра шведскому наследному принцу Бернадоту:
Очевидно, именно этот дар предвидящего расчета заменил Барклаю (подобно Сперанскому) недостающие для продвижения регалии и восполнил недостаточную родовитость. В 1810-м он был назначен военным министром, спустя два месяца после вступления в должность подал записку «О защите западных пределов России», где окончательно сформулировал цель и средства «скифского плана»: «…избрать… оборонительную линию, углубляясь внутрь края по Западной Двине и Днепру», имея Москву «главным хранилищем, из которого истекают действительные к войне способы и силы»[166]166
Там же. С. 145.
[Закрыть].
2 марта 1810 года записка была высочайше одобрена, и последовало распоряжение приступить к детальной разработке военно-стратегической стороны плана. О моральной стороне дела должен был позаботиться сам государь. Не знаем, позаботился ли. Во всяком случае, до шишковско-балашовского послания Александр Павлович воздерживался от окончательных идеологических формулировок, как бы по инерции довольствуясь политической эсхатологией Синодального объявления 1806 года. Но в том и дело, что «трясиноподобный» план Барклая, на первом этапе войны исключавший возможность славных реляций, сам собою обессмысливал и традиционную этику имперского милитаризма, и дотильзитскую мистику «современного Армагеддона». Лозунгу славы российского оружия он заведомо противополагал идеал жертвенности и самоотречения. Публицист Лезюр глубоко заблуждался: какой может быть всемирный заговор в проселочной пыли русских дорог, в черноте родных пепелищ? Об Антихристовой сущности про́клятого (и прокля́того) Буонапарте хорошо размышлять до скифской трагедии – и сразу после нее. Во время затяжного отступления, с боем или без боя сдавая свои города, лучше думать о чем-то более теплом, домашнем – и в то же время высоком, ради чего не так страшно умирать. Так железная логика Барклая де Толли, холодно сцепляя причины и следствия, подводила план к тому же смысловому рубежу, на какой с пафосом указывал русофильствующий Шишков: к идее войны – народной, национальной, Отечественной[167]167
Слава богу, тогда еще не сомневались, что народ, нация, Отечество существуют, что это не фикции, не псевдонимы, обозначающие конгломерат групп, движимых своими социальными интересами и культурными предпочтениями. Тогда верили в страну как в неслучайное единство – и по вере своей получали.
[Закрыть]. То есть такой, во главе которой в августе 1812-го встал не генерал Барклай де Толли, а будущий фельдмаршал Кутузов.
И тут мысль наша начинает двоиться. С одной стороны, с другой стороны…
С одной стороны, Александр I поступил безобразно, когда, покидая 6 июля войска, оставил вакантным место единого главнокомандующего тремя русскими армиями. На Барклая, который стоял во главе самой крупной из них, был военным министром и автором самой идеи единого главкома, все стали смотреть как на основного претендента. А значит – как на виновника отступления, в котором видели тогда не гениальный тактический маневр, но постыдный стратегический просчет. (Содержание записки 1810 года, естественно, не оглашалось.) Но никакой реальной власти государь Барклаю не предоставил; и чего стоили после этого слова из личного письма полководцу: – «Я передал в ваши руки, генерал, спасение России»?[168]168
Цит. по: Тартаковский А. Г. Неразгаданный Барклай. С. 142.
[Закрыть]
…Иди, спасай. Ты встал – и спас…
Вновь приближенному досталась роль громоотвода; карьерная пауза не только давала врагам Барклая возможность начать плетение интриг; она провоцировала их на это.
Знал Александр Павлович об умонастроениях «русской партии» во главе с Петром Багратионом? Несомненно.
Мог предвидеть, что Барклаю припишут в лучшем случае недостаток патриотизма, в худшем – подготовку измены? Должен был!
Удивился бы, прочитав письма Багратиона Ростопчину:
«Барклай, яко иллюминатус, приведет к вам гостей… я повинуюсь к несчастию чухонцу»;
«…он подлец, мерзавец, тварь Барклай…»[169]169
Там же.
[Закрыть]?
Нимало – хотя в переписке с императором Багратион был предельно сдержан и личных выпадов против Барклая себе не позволял.
Понимал ли мотивы, Багратионом двигавшие? Распробовал ли причудливую смесь предельной амбициозности и предельной же самоотверженности? Угадал ли в Багратионе – готовом одновременно и клеветать на конкурента, и жизнь положить за други своя – желание быть если и не главнокомандующим, то хотя бы символом русской гениальности, новым Суворовым? Желание это сказалось даже на стилистике писем Багратиона, по-суворовски скоропалительных, афористичных, рубленых: «Бойтесь Бога, стыдитесь, России жалко! Войска их шапками бы закидали!»[170]170
См: Записки А. П. Ермолова: 1798–1826 / изд. подг. В. А. Федоров. М., 1991.
[Закрыть]
Бесспорно.
Разделял ли взгляд Багратиона на способ ведения войны, изложенный тем в специальной записке, которая была представлена ранней весной 1812 года и в которой предлагалось сделать ставку на прямой встречный удар, на упреждающую атаку – в Восточной Пруссии и Герцогстве Варшавском?[171]171
Генерал Багратион: сб. документов и материалов. Л., С. 130–138.
[Закрыть]
Ни в малейшей степени. До самой последней минуты он мыслил Барклаевыми схемами, лишь слегка уточненными. (Только в дни отъезда из действующей армии Александр Павлович перестал считать Волгу последним допустимым рубежом отступления и «назначил» на эту роль Смоленск. Что вполне понятно. Если идея Отечественной войны «надстраивается» политическим мифом русского царства с неформальной столицей в Москве, то именно Смоленску суждена роль «ключей от Москвы», – по счастливому и проницательному замечанию Кутузова.)
Так почему же тогда Барклай не стал главнокомандующим? Почему Александр – по крайней мере в июле и начале августа сохраняя расположение и доверяя генералу – не распростер над его головой свою царственную сень, почему обрек на одиночество, непонимание, ропот? Почему предпочел Кутузова, которого не любил и которому ни на грош не верил? Причем предпочел до Смоленской трагедии, вину за которую «мнение народное» взвалило на Барклая?
Самое время перейти к тому, что «с другой стороны».
С другой стороны, политик, стоящий во главе огромной державы, к несчастью, иной раз просто вынужден уклоняться от моральной ответственности, перелагать ее на других, чтобы сохранить за собою роль символа грядущей победы. Не ради самоублажения – ради целесообразности. Конечно, к этой государственной необходимости могут примешиваться (и почти всегда примешиваются) иные, личные, мелкие мотивы – честолюбие, страх перед судом истории, зависимость от мнения толпы холодной, зависть к чужой славе. Но вопрос о том, следовало или не следовало царю в июле-августе скрываться за спиною Барклая, и вопрос о том, в какой мере при этом проявились самые дурные его свойства, – это два совершенно разных вопроса. Значит, и ответы нужно давать разные.
На вопрос о мере: в полной. Особенно осенью, после отъезда Барклая из армии, когда он будет сознательно брошен на произвол общего мнения, и Александр не сделает ни одного этикетного жеста, дабы спасти личную и служебную репутацию великого стратега, как весной не позаботился он о чести Сперанского.
На вопрос же об «игре в прятки»: следовало. Увы, сомневаться в символе – значит сомневаться в победе; человек может быть слаб, а символ должен быть безупречен.
Сдавая Барклая на съедение «русской партии» и отступая в широкую спасительную тень Кутузова, Александр не отрекался от главного – от плана скифской войны. Именно этот план (а не результаты московского и питерского голосований), кажется, решил участь и Барклая, с которым царь во всем соглашался, и нелюбезного царю Кутузова.
Новейшие исследования показывают, каким образом недовольство Барклаем провоцировалось и «спускалось» в солдатскую среду генералитетом[172]172
См:. Тартаковский А. Г. Неразгаданный Барклай.
[Закрыть]. И все равно – сыграть на одном только нерусском звучании фамилии полководца было невозможно. (Фамилии других претендентов на роль главкома, Багратиона и Беннигсена, столь же экзотичны для русского слуха.) Хорошо это или плохо, но русский солдат, особенно участвующий в народной войне, больше нуждается в таком командире, по слову которого не страшно пойти в бой и отдать жизнь, чем в командире, способном детально продумать рекогносцировку. Даже если этот довод не в пользу русского человека, не считаться с данностью невозможно. На поле боя приходится командовать не идеалом, а реальным войском, состоящим из реальных людей. Из таких, какие есть. Барклай превосходил Кутузова как военный стратег, он был несопоставимо умнее и тем более образованнее Багратиона, но он действительно не годился в вожди народной войны, хотя и был истинным творцом одержанной в ней победы.
Главнокомандующим в «скифской» войне должен быть не суровый, гордый и честный викинг; главнокомандующим в «скифской» войне должен быть – скиф. Не Барклай – Кутузов, который сам о себе говорил: «Наполеон может меня победить, но перехитрить – никогда». Связанный с мифологизированной фигурой Суворова[173]173
Любой русский полководец времен Отечественной войны должен был конструировать легенду о своем преемстве по отношению к Суворову, чтобы казаться – и быть! – «легитимным» военачальником, подобно тому, как русскому поэту желательно было начинать свой путь в большой словесности с благословения Державина. Так, считалось, что князя Петра Ивановича Багратиона, чья биография вообще до предела запутана (высказано даже сомнение, а был ли он вообще сыном князя Ивана Александровича Багратиона; см.: Ивченко Л. «Известный вам князь Багратион» // Родина. № 6/С. 40–41), Суворов заметил и благословил в Очаковском сражении, тогда как Суворова при штурме Очакова не было!
[Закрыть], не лезущий на рожон, но и от смерти не бегающий, популярный в войсках, Кутузов олицетворял собою «идеального народного полководца». И уже не столь важно, был ли им на самом деле. (Впрочем, конечно же был!)
В конце концов царь утвердил Кутузова главнокомандующим; в соответствии со своей тактикой обходного маневра тот немедленно перенес план войны на Калужскую дорогу, 22 августа занял позиции под Бородином, 24-го выдержал бой за Шевардинский редут, а 26-го в 5 с четвертью утра началось великое сражение, в котором военно-техническому, стратегическому, численному преимуществу Наполеона была противопоставлена национальная «манера» ведения боя. В тактике русской стороны основной упор был сделан не на атаку, не на оборону, а именно на противостояние; ту малоподвижную неприступность, которая некогда решила дело на реке Угре. Многие историки убеждены в том, что с чисто военной точки зрения битва была русскими проиграна; но несомненно и то, что Кутузов сумел создать в войсках впечатление победы, как создал он его при отступлении к Ольмюцу в 1805 году. А значит – и впрямь морально победил. Точно так же после ухода французов из Москвы ставка Кутузова была сделана именно на уклон от генерального сражения, игру с разными дорогами – старыми и новыми; то есть на ту привычную русскую пассивность, которая в иные эпохи оборачивается косностью, в иные – немыслимым долготерпением, в иные – религиозной непреклонностью, в иные – предательской слабостью и равнодушием, но которая непреодолима и без учета которой любое государственное делание обречено на неуспех.
ГОД 1812.
Август. 30.
Александру поступает сообщение о победе в Бородинском сражении.
Кутузов произведен в генерал-фельдмаршалы, ему пожаловано 100 000 рублей.
Смертельно раненному князю Багратиону – 50 000.
Барклаю де Толли – орден Св. Георгия 2-й степени.
Нижним чинам – по 5 рублей на человека.
Естественно, Кутузову «помогли» создать маску мудрого народного полководца, больше похожего на «плебея» Крылова, чем на самого себя – вальяжного вельможу позднеекатерининских времен, умело собиравшего дань монарших милостей[174]174
Задерживая «победную» реляцию о Бородинском сражении, Кутузов подгадывал, чтобы приятное сообщение было получено Александром Цавловичем точно в день его тезоименитства 30 августа, и награды оказались более значительными. Это не хорошо и не плохо; это просто поведенческая норма конца XVIII столетия. Когда Наполеон аттестовал Кутузова «старым северным лисом», он не вкладывал в свои слова негативного смысла, скорее наоборот. И когда Александр именовал князя одноглазым хитрым сатиром, он столько же порицал нелюбимого полководца, сколько и характеризовал эпоху, Кутузова породившую: эпоху пышного упадка Империи.
[Закрыть]; точно так же, как Денису Давыдову помогли создать маску поэта-партизана; не в том дело. Главное – было из чего эту маску создавать!
Кутузов словно специально был предназначен для того, чтобы сочинить о нем солдатскую песню:
Как заплакала Россиюшка от француза.
Ты не плачь, не плачь, не плачь, Россиюшка,
Бог тебе поможет.
Собирался сударь Платов да со полками,
С военными полками да с казаками…
На часах долго стояли, да приустали.
Белые ручушки, резвы ножечки задрожали.
Тут спроговорил-спромолвил да князь Кутузов:
«Ай вы вставайте ж, мои деточки, утром пораняе,
Вы умывайтесь, мои деточки, побеляе…
Вы своего же французика побеждайте!»
Не восточная звезда в поле воссияла,
У Кутузова в руках сабля воссияла.
В нем «узнавался» добрый фольклорный персонаж; его имя было удобоупотребимо в песне рядом с именем казачьего атамана Платова. И это обстоятельство в народной войне, особенно в роковой ее период, как ни странно, многое решало: логика истории заведомо неформальна. И то, что Александр, чей «острый ум» и впрямь постигал Барклая и чье сердце отторгало Кутузова, все-таки решился на «замену», означало переворот в его отношениях с Россией. При всех мыслимых и немыслимых оговорках.
Едва ли не впервые в своей жизни царь предпочел суровую реальность идеальным схемам. И был вознагражден за это военной победой, одной из самых значительных в тысячелетней истории страны.
ГОД 1812.
Сентябрь. 1.
Совет в Филях. Кутузов делает вид, что спит. Решение: отступать за Москву.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.