Электронная библиотека » Александр Чаковский » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 14 августа 2024, 21:00


Автор книги: Александр Чаковский


Жанр: Книги о войне, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)

Шрифт:
- 100% +

…Было уже поздно, когда я вернулся в «Асторию». Но я не чувствовал усталости. Я знал, о чем буду писать в газету.

22 января

Три дня я ничего не записывал и ничего не передавал в редакцию. Затем взял ленинградские газеты за неделю и прочел их залпом.

На меня обрушились самые противоречивые, самые парадоксальные, с точки зрения «здравого» смысла, вещи. Я прочел, что населению в этом месяце не выдается ничего, кроме двухсот граммов хлеба, что в оперетте идет «Баядера», театре драмы – «Дворянское гнездо», а в театре Ленсовета – «Идеальный муж», что действуют четырнадцать кинотеатров, что военный трибунал приговорил к расстрелу шесть человек за ограбление продуктовых магазинов, что композитор Асафьев работает над музыкальным оформлением спектакля «Война и мир», что исполком Ленсовета рассмотрел план первоочередных восстановительных работ в городском хозяйстве и объявил выговоры за срыв снабжения населения кипятком и что все детские сады и ясли переведены на круглосуточное обслуживание детей…

Я прочел все это и, только оторвавшись от газеты, вспомнил, что нахожусь в городе, окруженном плотным кольцом блокады, и мне показалось, что я стою перед чем-то огромным, очень сложным и очень простым и кристально чистым и что всех книг и всего виденного мною недостаточно, чтобы до конца понять это.

Потом я перечитал все, что записал в эти дни, и, дойдя до последней даты, вспомнил, что прошла неделя.

И мне так захотелось увидеть Лиду, поцеловать ее и посидеть с ней несколько минут молча, как сидят уставшие от долгих скитаний, а потом говорить с ней, говорить без конца.

Может быть, потому, что она была самым близким и самым понятным мне человеком, я верил, что она расскажет мне то, чего я не знал, и покажет то, чего без нее я не мог бы увидеть.

И она уже казалась мне неотделимой от города.

Мне хотелось поскорее увидеть Ирину Вахрушеву. Я не любил ее раньше, потому что не любил людей, которые слишком много и слишком громко смеются. Мне была не понятна любовь Лиды к этой девушке. Я старался возможно реже встречаться с Ириной. Мне было известно, что она вышла замуж и ждет ребенка, но мужа ее я никогда не видел. Сейчас я знал, что Ирина единственная, кто может помочь мне отыскать Лиду, и все же где-то в глубине души мне была неприятна встреча с ней – такие люди, как Ирина, редко меняются. Я боялся снова услышать ее резкий смех и жаргонные словечки. Я думал обо всем этом, идя к Вороновой.

Я пришел к Вороновой под вечер. Двери открыла мне сама Ирина Вахрушева, но было темно, и я не разглядел ее.

– Давайте руку, Саша, здесь темно, – сказала она. У нее был хриплый, простуженный голос.

Она провела меня по коридору и открыла дверь в комнату.

Теперь мы стояли друг против друга. На ней была ватная стеганая куртка, валенки и шапка-ушанка.

– Здравствуйте, Саша! – Ирина протянула мне руку.

Она смотрела на меня в упор, не произнося ни слова. Я видел только ее глаза. У нее всегда были большие глаза, сейчас же они стали какими-то неестественно огромными, занимая почти половину ее маленького лица.

Она смотрела на меня не мигая, не произнося ни слова. Большой портрет Лиды висел над нами.

– Здравствуйте, Ирина, вот мы и встретились,

– Да, – коротко сказала Ирина своим хриплым голосом. – Но где сейчас Лида, я не знаю.

Я почувствовал комок в горле.

– Сядьте, – продолжала Ирина, опускаясь на диван. – Мы работали вместе на заводе, она кончила курсы сестер. Потом она уехала в армию… Писем не пишет. Вот и все, что я о ней знаю.

Она говорила спокойно и, мне показалось, жестко.

– Скажите, Ирина, – спросил я, с трудом подыскивая слова, – может быть, вы знаете… какой военкомат?..

Ирина покачала головой.

– Военкомат-то я знаю, да вряд ли вы там что-нибудь узнаете. Все произошло так быстро… У нее ведь мать умерла и ребенок, у Лидуши…

Мне казалось, что голос ее дрогнул, когда она произнесла это имя… Она сняла шапку, и я увидел ее рыжеватые волосы, закрученные на затылке.

– Я знаю, – сказал я. – Она писала. Это было единственное письмо, которое я получил.

– Она не знала, куда писать, – произнесла Ирина и посмотрела на ее портрет.

Несколько минут мы сидели молча.

– Так. Ну, расскажите о себе, Ирина… Как ваша жизнь?

– Живу, – резко ответила Ирина.

– Ваш муж на фронте? – спросил я.

– У меня нет мужа.

– А ребенок? Я помню, вы ждали ребенка.

– Был. – Ирина опустила глаза.

Я молчал.

– Вы работаете на заводе? – спросил я.

– Да. В цеху. Помощником начальника.

– Так… – Я снова не знал, о чем говорить. – Вот мы и встретились.

– Вот и встретились, – повторила Ирина. – Только ее не хватает. – Она снова посмотрела на портрет.

– Вы очень изменились, Ирина, – сказал я неожиданно для себя. Этого не надо было говорить. Это звучало бестактно.

– Изменилась? – переспросила Ирина, точно не понимая этого слова. – Да, наверно. – Она встала и надела ушанку. – Ну, простите, пойду на завод.

Мне стало страшно. Я схватил ее за руку.

– Подождите, Ирина, – просил я, – ведь мы не виделись так долго. Подождите! Ну, расскажите мне что-нибудь! А потом я пойду.

Мне показалось, что пальцы ее дрогнули в моей руке.

– Рассказать? – переспросила Ирина. – Я не знаю, что рассказать вам. Да и что вы хотите знать?

– Все. Все, что относится к ней, к вам, к Ленинграду.

Ирина молчала. Своими большими немигающими глазами она смотрела на портрет Лиды, висящий на стене.

– Расскажите, – повторил я. – Ведь я новый человек в Ленинграде и почти ничего не знаю. Рассказывайте про все: про войну, про блокаду, про себя, про Лиду…

Ирина медленно повернула голову, переводя взгляд с портрета на меня.

– Хорошо, – согласилась она, и мне показалось, что слово это было ответом не на мою просьбу, а на какие-то ее собственные мысли. – Хорошо, – повторила Ирина, – слушайте.

Вот что рассказала мне Ирина

«Когда я пять лет тому назад приехала в Ленинград, поступила в институт и поселилась в этой квартире, моим соседом был Иван Иванович Иванов, старый мастер. Он жил вот за этой стеной с женой Пелагеей Григорьевной. У него было двое детей: Михаил, парень лет двадцати трех, и дочь Лена. Михаила я почти не видела: он учился в институте за городом и приезжал домой поздно вечером; Лена работала на том же заводе, что и отец.

Мне почти не приходилось разговаривать с Ивановым, да я и не стремилась с ним встречаться. Он был высокий, чуть сутуловатый, глаза у него были маленькие и злые, а усы огромные, с опущенными концами.

Я уже привыкла к тому, что если за стенкой какой-нибудь шум, машина ли швейная стучит, или что другое, – значит, Иванова нет дома. Как только он возвращался, наступала тишина. Из разговоров с моей хозяйкой и с Пелагеей Григорьевной я поняла, что Иванов был именно таким рабочим, о которых вы так любите писать в газетах: он проработал на заводе тридцать лет, и отец его тоже был рабочим и тоже проработал на этом заводе много лет.

Хотя я и не симпатизировала этому человеку, но он возбуждал во мне любопытство.

Постепенно я узнала, что Иванов всегда просыпался в пять утра и пил чай из большой кружки, что он заговаривал с женой первым и что она ждала, пока он с ней заговорит, что за чаем он читал газету и что она должна была быть аккуратно сложенной, что он шел на завод пешком и что ему хотели подарить автомобиль, но он отказался, сказав, что для него это не нужно, а для детей – разврат.

Он возвращался домой вечером и читал технический журнал, в котором я однажды с удивлением обнаружила статью, подписанную: “И. Иванов, мастер”. Как-то, зайдя к Пелагее Григорьевне за бельем, я застала Иванова. Сказать откровенно, я испугалась и хотела уйти, но Иванов посмотрел на меня своими колючими глазками и сказал:

– Чего же бежать-то, ведь за делом пришли, – и стал расспрашивать меня, кто я, откуда, и я чувствовала себя так, будто я в школе на экзамене.

Но ничего страшного не случилось; я поговорила с Ивановым минут пятнадцать, освоилась. Словом, все шло хорошо до тех пор, пока он не спросил, нравится ли мне Ленинград. Я ответила, как обычно отвечала на этот вопрос: что, мол, много мостов, будто город не на земле стоит, а висит в воздухе.

Тут глаза Иванова сделались еще меньше и злее. Он постучал по столику костяшками пальцев и сказал:

– Вон-на!.. Висит, значит! Ну, выдай ей, Пелагея, белье.

Тогда я ушла, прижимая к груди ворох выстиранного белья, и никак не могла понять, чем я рассердила этого сумасбродного старика. Только потом я узнала от Пелагеи Григорьевны, что для старика не было развлечения большего, чем показывать приезжему город. Он водил его вдоль Лебяжьей канавки, и мимо Инженерного замка, и по набережной Невы. Иванов любил Ленинград и считал себя коренным ленинградцем.

После этого случая я старалась не встречаться с Ивановым. Он был какой-то степенный, медлительный, неразговорчивый и злой. Мне казалось, что и живет он как-то медленно. А я… впрочем, вы помните, какая я была. Я решила просто не замечать Иванова.

Мне казалось тогда, что я очень весело и очень счастливо живу. В институте меня любили, подруг было много, я никогда не была одна, вечерами пропадала в театрах или на концертах, легко окончила первый курс института и перешла на второй. За мной ухаживало много студентов, но я терпеть не могла ухаживаний и в душе была уверена, что непременно влюблюсь в того, кто совершенно не будет за мной ухаживать.

И вот я познакомилась с одним врачом. Это было на вечеринке, на второй день ноябрьских праздников в тысяча девятьсот тридцать девятом году. Он был старше меня лет на десять, сидел, как бирюк, в углу комнаты, совсем не танцевал. Мы разговорились.

Это был Григорий, мой будущий муж, вы не знали его. Мы поженились весной тысяча девятьсот сорокового года и жили вместе вот в этой комнате… За месяцы нашего знакомства с Григорием я почувствовала, что мне стало как-то иначе житься, я все время ощущала на себе внимательные глаза Григория… Постепенно у нас стало бывать все меньше и меньше людей, и все чаще мы проводили вечера втроем: Григорий, я и Лида… С каждым днем я все более привязывалась к моему Григорию и скоро стала ощущать его как часть самой себя…

Наступил тысяча девятьсот сорок первый год. Почувствовав беременность, я выписала сюда маму. Затем началось ожидание ребенка, хлопоты, хождение по врачам. Летом у меня родилась девочка. Григорий настоял, чтобы ее тоже звали Ириной. К этому времени я уже окончила институт, защитила проект и получила назначение на тот самый завод, где мастером был мой сосед Иван Иванович Иванов.

На заводе меня сделали сменным мастером, и я, кажется, неплохо работала, хотя у меня всегда было чувство, что главное в моей жизни не завод, а мой дом, мой муж, моя любовь…»

Ирина встала и медленно прошлась по комнате. Мне показалось, что она движется, как лунатик, ничего не видя, руководимая каким-то седьмым чувством.

«Когда радио передало весть о войне, – продолжала Ирина, – я сидела за столом и писала докладную записку директору завода об усовершенствовании в конструкции нагревательных печей, Григорий сидел напротив и читал книгу. Я посмотрела на него, не говоря ни слова. Григорий встал и протянул ко мне руки, но я отстранила их и только сказала: “Не надо, не надо!”

В тот же вечер Григория призвали, и ночью он уехал на фронт, успев лишь на несколько минут забежать домой.

Помню, я на прощание долго смотрела в его глаза и потом долго ходила по комнате, как слепая, натыкаясь на вещи. Потом мне стало очень холодно, хотя стояла июньская ночь, я закрыла окно и, дрожа, забилась в угол кушетки. Потом проснулся и заплакал ребенок, и я стала кормить его грудью, а когда ребенок заснул, мне показалось очень трудным встать с кушетки, и я так и осталась до конца ночи сидеть со спящей девочкой на руках.

Теперь мне казалось, что вся моя жизнь сосредоточилась в дочке. Я думала, что в ней заключена наша любовь, наше счастье, наше будущее…

Этим летом в городе было особенно много цветов, их продавали всюду – на площадях, перекрестках и в скверах. Днем в городе было по-прежнему оживленно и народу становилось все больше. Это прибывали в город жители оккупированных районов. Но вечерами, в темноте, ощущалась тоска и гнетущая пустота.

Я по-прежнему работала на заводе и внешне будто бы была все такая же, как всегда, только часто стала думать о том, не слишком ли уж легко я жила раньше.

С завода каждый день исчезали люди. Прощаясь с человеком, я уже не знала, увижу ли его завтра. Места у станков пустели, а потом их занимали подростки.

Я видела, как затихает завод, и мне казалось, что кровь убегает куда-то из моих жил, что вокруг меня образуется какое-то мертвое пространство.

Потом я узнала, что завод эвакуируется на восток и что в городе останется только два цеха. Директор завода спросил меня, хочу ли я уехать.

Вопрос этот показался мне бессмысленным главным образом потому, что я не представляла себе, как можно уехать, когда Григорий будет писать мне по ленинградскому адресу. Кроме того, я каждый день просыпалась с мыслью, что, может быть, сегодня приедет Григорий в отпуск на день или два.

Я ответила, что никуда не поеду, и через несколько дней получила назначение помощником начальника одного из остающихся цехов.

Как-то я провела на заводе почти круглые сутки, упаковывала и отправляла оборудование, потому что был приказ закончить эвакуацию в кратчайший срок.

Но вечером ко мне в цех пришел Иванов и ворчливо сказал, что дочка моя заболела, что он даже привозил к ней врача.

Я помчалась домой. После бессонной ночи у меня кружилась голова и было горько во рту, а дневной свет резал глаза. Дома, у постельки Ирины, я застала врача, мать и Пелагею Григорьевну. Врач успокоил меня, сказав, что все позади и никакой опасности уже нет.

Я села на кушетку и тут же заснула и проснулась только на другой день вечером. Меня знобило, и голова разламывалась от боли, но я встала и, узнав, что Ирочка спокойно спит, снова помчалась на завод. Войдя в цех, я почувствовала головокружение и упала, а когда очнулась, то поняла, что лежу на кровати в комнате Ивановых, и услышала голос Ивана Ивановича. Он сказал:

– Тебе бы надо тоже уезжать, Пелагея.

Она ответила тихо, но твердо:

– Я останусь пока, Иван Иванович.

Я лежала, не открывая глаз, и прислушивалась, но больше в комнате никто не сказал ни слова.

Я пролежала в постели несколько дней, а когда встала, то оказалось, что у меня пропало молоко, и Ирочку пришлось перевести на искусственное питание.

Теперь мне все чаще и чаще приходилось оставаться на ночь на заводе.

Я с ужасом вспоминаю сейчас, что, может быть, не дала Ирочке того, что должна была дать. Но кто пережил это сам, тот простит меня. Ребенок был моей радостью, моим счастьем. Ирочка была для меня частью Григория. Когда я смотрела на нее, я радовалась, что она растет, и думала, что с каждым пережитым днем она ближе к новым, счастливым временам. Но иногда мне казалось, что завод заслоняет от меня все и я уже не вижу перед собой ничего, кроме заводских стен.

Правда, в глубине сознания я все же жила надеждой, что эта страшная ночь кончится и снова настанет радостный день – и свет, и цветы, и Григорий.

Фактически я жила сейчас в двух мирах – мире воспоминаний, далеком, теплом, уютном, и в сегодняшнем – холодном и темном.

Я устроилась в комнате в полуподвальном заводском помещении, и у меня там не было ничего, что напоминало бы мою прежнюю комнату, только моя любимая маленькая подушка и портрет Григория. Впрочем, я и бывала-то здесь редко. Все время я проводила в конторке и по суткам не спускалась вниз. Я стала забывать, как выглядит город, потому что никуда не выходила с завода, и только часто звонила домой, справлялась о здоровье Ирочки.

Однажды меня вызвали к телефону. Говорила Иванова. Она сказала, что только что принесли письмо на мое имя, на нем адрес полевой почты… Я бросила трубку, не дождавшись конца фразы. Я только успела крикнуть начальнику цеха, что уеду часа на три. Я помню, стоял осенний вечер. Смеркалось. Город медленно погружался в темноту. Дул резкий ветер, деревья на заводском бульварчике стояли голые, и облака висели очень низко. Я вскочила в громыхающий трамвай и в первый раз почувствовала, что отвыкла от города, от трамваев и от неба над головой. У меня стучало в висках, когда я думала о письме. Трамвай шел очень медленно, я стояла, стиснутая со всех сторон, и твердила про себя: “Чтоб только он был жив и здоров… Чтобы он был жив и здоров…”

Остановка была несколько дальше моего дома, но я соскочила на ходу, взбежала по лестнице, перескакивая через ступеньки, и стала звонить и стучать в дверь.

Мне открыла Иванова. Письмо было у нее в руке. Я схватила письмо, бросилась в комнату, на ходу разрывая конверт.

Там было всего несколько строк. Комиссар части извещал, что Григорий Александрович Лебедев, военврач второго ранга, геройски погиб в бою под Кингисеппом.

Я дважды прочитала эти строки, и мне показалось странным, что я продолжаю все видеть и слышать и что все предметы вокруг приобрели какую-то назойливую осязаемость. Я сразу не отдала себе отчета в том, что произошло, и поймала себя на мысли, что в эту минуту я думаю о чем-то другом. Потом воспоминание, что в такую минуту я подумала о чем-то другом, сводило меня с ума. Мне показалось, что потолок стал ниже, и стены обступили меня теснее, и все вещи в комнате жмутся ко мне, и мне стало страшно. Потом я посмотрела на кушетку, и мне показалось, что Григорий сидит там и протягивает ко мне руки. Я вскочила, стала отступать и, ударившись затылком о стену, закричала. Вбежала Пелагея Григорьевна. Ей ничего не надо было объяснять, она попыталась обнять меня, но я оттолкнула ее руки и сказала голосом, который сама не узнала:

– Ну, я пойду.

Я медленно, натыкаясь на вещи, прошла мимо Ивановой, вышла в коридор и стала спускаться по лестнице, не захлопнув за собой дверь. На стене лестничного пролета огромными красными буквами было написано: “Будь готов к тушению зажигательных бомб”.

На улице было уже темно, шел дождь, и я несколько раз сталкивалась с прохожими. Теперь мне хотелось долго и громко плакать. Я мечтала поскорее прийти в свою комнату и зарыться лицом в подушку.

Я хотела пройти через цех в свою комнату, но в цехе ко мне подошел мастер и сказал, что пришла группа новых рабочих и начальник цеха просил меня расставить их на места. В этот вечер так и не пришлось поплакать, и я уже никогда потом не плакала.

Иван Иванович Иванов должен был уехать с заводом. Но он не поехал. Он считал несолидным для человека своего возраста менять местожительство без каких-либо основательных причин. Он полагал, что раз в Ленинграде остаются гражданские люди и некоторые цехи тоже остаются, то для него нет исключительных причин уезжать из города. Так он и заявил при мне директору. Дочь его уехала с заводом, сын же его с первого дня войны был на фронте.

Иванова назначили старшим мастером в цех, где я была помощником начальника.

Это его, видимо, неприятно поразило сначала, но потом он смирился, решив, что, очевидно, он, Иванов, сам по себе, а я – сама по себе. Мне пришлось назначить его, привыкшего работать над тонким материалом, руководить группой молодых рабочих, которые делали проволочные колючки для заграждений. Весь цех делал колючки. Они загромождали помещение, круглые, как дикобразы. Иванов стал еще более угрюмым, Я знала: он был влюблен в свое тонкое мастерское умение, дающееся прилежанием и годами. Он редко хвалил. Для колючек не надо было умения. Наблюдая за ним, я видела, как он поднимал колючку и, прищурясь, смотрел на нее, точно прицеливаясь, куда бы приложить свое мастерство. Потом пожимал плечами и бросал колючку на пол.

После смерти Григория Иванов стал как-то добрее со мной. Я, кажется, начинала понимать этого угрюмого старика. Следуя своим раз навсегда установленным представлениям о человеке, Иванов считал, что каждый, не хлебнувший горя и не боровшийся за свое место в жизни человек – еще сырой материал, «сыроежка». Я слушала, он часто спорил по этому вопросу с сыном-студентом, который утверждал, что человек создан для радости и что в том-то и счастье нашей эпохи, что человека оберегают от горя.

“В том счастье, в том и несчастье”, – пробурчал Иванов, и спор прекратился.

Теперь, узнав о моем горе, Иванов не пошел ко мне с сочувствием, но стал первым здороваться со мной.

Первый артиллерийский снаряд упал в наш цех в середине ноября. Это было ночью, я спала у себя внизу, а когда прибежала в цех, то увидела облако красноватой пыли, воронку в цементном полу и куски окровавленной одежды, разбросанные по всему цеху.

На другой день в цехе был поднят каменный пол и вырыты блиндажи. Потом обстрелы стали все чаще и чаще, и скоро к ним привыкли, как привыкли и к фугасным бомбам.

Потом пришла зима. Наступил голод. Теперь я чаще ездила домой: надо было отвозить часть пайка матери и дочке. Для меня было счастьем привезти Ирочке конфету, а потом стало счастьем привезти ей кусок хлеба. Заходя домой, я видела почти невесомую тень Пелаген Григорьевны и высохшую, сгорбленную фигуру матери. В квартире было темно, и я ощупью пробиралась по лестнице, открывала дверь своим ключом, чтобы не заставлять мать делать лишние движения, проходила в комнату, положив на стол кусочек хлеба, уходила.

Однажды, придя домой, я никого не застала в комнате. Я подумала, что, очевидно, мать с дочкой ушла в магазин. Я присела на кушетку и услышала какой-то методический стук в соседней комнате. Он больно отзывался в моих висках. Я вышла в коридор на цыпочках и заглянула в соседнюю дверь.

Я увидела широкую спину Иванова. На столе горела коптилка. Мастер сбивал какие-то доски.

Я не могла больше оставаться одна в холодной и темной комнате. Я тихонько постучала в дверь и вошла. Иванов обернулся, увидел меня, но ничего не сказал, а продолжал заколачивать гвозди. Он бил точными, тяжелыми ударами.

– Что вы делаете, Иван Иванович? – спросила я.

Иванов повернулся и сказал:

– В цеху отпросился гроб сделать. Для нее. – Он кивнул головой в угол.

Я посмотрела туда, в темный угол. Там стояла кровать, и, только присмотревшись, я различила какое-то легкое возвышение.

– Иван Иванович! – воскликнула я и пошла к нему.

– Ну, ну… – сказал Иванов, отстраняясь от меня, точно в испуге, – все там будем…

Поздно вечером Иванов и я отвезли тело Пелагеи Григорьевны к братской могиле, взрытой динамитом в мерзлой земле. Мы шли молча по безлюдным улицам под холодными звездами. Гроб на санках легко катился по снегу, надо было только чуть-чуть тянуть за веревку. Весь обратный путь мы не произнесли ни слова.

Немного позже произошло самое страшное. Однажды, подымаясь домой по лестнице, – я уже не взлетала по ней, как раньше, а шла медленно, отдыхая на каждой площадке, – я у самой двери наткнулась на что-то мягкое. Я очень испугалась и стала стучать в дверь, забыв, что у меня есть ключ. Потом я взяла себя в руки, отперла дверь, зажгла в коридоре коптилку и вышла на площадку. У двери, прислонившись к стене, на корточках сидела моя мать, и ветер шевелил на лбу прядь ее седых волос. Я, кажется, закричала, бросилась к матери, – она была холодна. Очевидно, она обессилела, не смогла открыть дверь и замерзла.

Я втащила тело матери в комнату и услышала плач ребенка. Я была одна в квартире. В полутемной комнате на кушетке лежала моя окоченевшая мать, а в постельке плакал голодный ребенок. Я схватила девочку и попробовала согреть ее, но это было уже бесполезно. Ребенок заплакал сильнее. Я положила дочку обратно в постель и больно укусила себе руку, чтобы не потерять сознание.

Потом я услышала шум отпираемой двери и увидела на пороге высокую фигуру Иванова. Я вскрикнула, бросилась к нему и обняла.

– Ну, ну… Чего уж тут… – глухо сказал Иванов, так же, как в прошлый раз…

Ночью мы отвезли мать в гробу, сделанном из столовых досок. Иванов вез санки, а я несла Ирочку. Мы шли молча, как и тогда…

Что Ирочка не дышит, я заметила, уже подымаясь по лестнице. Иванов шел за мной, и я ему ничего не сказала. Вошла в квартиру, даже не заметив, что дверь была не заперта, – я забыла ее закрыть, уходя. Войдя в комнату, я увидела Лиду, которую не видела уже месяца три. Она сказала, что похоронила мать и дочку, а теперь совсем одна и вот пришла сюда. Мы долго сидели молча, а потом Лида тихо сказала;

– Что же теперь нам делать?

Иванов помог мне похоронить и мою дочку. Как прошла потом ночь – я не помню.

Когда на следующий день, едва волоча ноги, мы с Лидой вышли на улицу, на морозный воздух, я увидела, что из руки, которую тогда укусила, почему-то опять идет кровь. Я подняла какую-то бумажку, валявшуюся на снегу, и залепила руку. Придя на завод, я обнаружила, что эта бумажка – маленькая немецкая листовка и что в ней Ленинграду предлагается сдаться. Я, помню, внимательно, по складам прочла ее и вдруг засмеялась в первый раз с начала войны…

– Что с тобой? – спросила Лида.

Не помню, что ответила ей. Кажется, ничего.

Лида осталась на заводе.

В течение трех месяцев, что я ее не видела, она окончила курсы медсестер. Мы договорились, что она будет медиком в команде МПВО у нас на заводе. Я поселила ее на моей койке – сама я редко ночевала внизу.

Внешне Лида мало изменилась. Правда, она сильно похудела, но в привычках своих осталась такой же, как и была.

И все же она казалась мне другой. Не знаю почему, но я считала ее как бы своей совестью. Это трудно передать, но она влияла на меня своими поступками. И, – теперь мне кажется это странным, – мы с ней редко говорили о близких нам людях: я – о Григории, она – о вас. Может быть, она умышленно избегала этих разговоров, сознавая, что счастливее меня…

Я знала, что она пишет вам письма, и знала, что безответно. Я тоже писала письма туда, в пустоту, – я не могла иначе, – и они оставались у меня неотосланными…

Скажу прямо: это она помогла пережить мне тот страшный вечер.

Она делала все спокойно и быстро, поэтому я никогда не знала, где предел ее силам, ее терпению.

Лиду очень любил Иванов. Сначала я не понимала почему, – такие разные люди, – но потом поняла: старик любит, точнее уважает, все настоящее…

Как мы работали! Я не знала, откуда у меня бралась сила. Если бы мне раньше сказали, что я буду руководить цехом, я подумала бы, что надо мной смеются. А сейчас… Я отвоевываю людей у смерти, я слежу за каждым: тверда ли сегодня его походка, не дрожат ли его руки, не подозрительно ли задремал он в перерыв? Я в курсе домашних дел каждого моего работника, я выкраиваю ослабевшим крохи дополнительного питания, отправляю в больницы тех, кто не выдержал борьбы, хороню погибших…»

Ирина замолчала. И странно, только теперь я почувствовал, услышал, как звучит ее голос.

Ее рассказ так захватил меня, что я будто не слышал слов, но видел, чувствовал все, что она рассказывала.

– Мне надо на завод, – проговорила Ирина. – Если хотите, поедем вместе. Мы там коммуной живем. Лида тоже была с нами…

– Поедем, – согласился я.

…«Поедем» осталось от мирного времени. Мы шли пешком через весь город. Было поздно, когда мы подошли к заводу.

– Вы подождите, я сейчас организую пропуск.

Она ушла, и я остался один у проходной будки.

Передо мной был огромный, неестественно тихий завод. Я не слышал обычных для металлургического завода шумов: ни визга вагонеток на подъездных путях, ни грохота в цехах – было тихо, будто завод спал.

Вскоре с пропуском вернулась Ирина.

Мы вышли на заводской двор. Было так темно, что в двух шагах от себя я уже ничего не мог различить.

– Мы пройдем через цех, – сказала она из темноты. – Осторожнее, голову!

Сначала мы свернули в какой-то проход, где было совершенно темно, потом вышли в коридор, и я внезапно зажмурил глаза от яркого света. Прямо передо мной, в огромном высоком цехе, прокатывали сталь. Бело-красная лента металла ныряла под валки, появлялась с другого конца, где ее клещами подхватывали человек десять рабочих, и снова ныряла обратно. Мне уже давно не приходилось бывать в прокатных цехах, и неожиданное зрелище расплавленного металла, фонтанов искр и двигающихся кранов ошеломило меня. В цехе, видимо, шла напряженная работа, но рабочих было немного.

– Подождите минуту, – сказала Ирина.

Я видел, как она подошла к нагревательным печам и двое рабочих дотронулись до кепок при ее приближении. Она что-то говорила им, показывая на печь. Затем она вернулась ко мне и сказала:

– Ну, пошли.

Проходя по цеху, я увидел в полу какие-то люки, прикрытые металлическими плитами.

– Что это? – спросил я Ирину.

– Блиндажи, – ответила она. – Я вам о них говорила.

Мы миновали цех и по узкому проходу спустились в подвальное помещение. В большой квадратной комнате вдоль стен стояли кровати. В дальнем углу висел противоипритный костюм. Рукава его были раскинуты. Он походил на распятого человека. Посредине стоял стол и топилась железная печь. Около нее на корточках сидела девушка в гимнастерке с расстегнутым воротом. Она смотрела на горящие поленья, и огоньки бегали в ее зрачках. Она встала, когда мы вошли.

– Здравствуй, Леля, – сказала Ирина, – мы сегодня еще не виделись. Познакомься: это товарищ с Волховского фронта.

Леля протянула мне руку и, когда я пожал ее, тряхнула головой:

– Леля.

…Мы сидели на кровати втроем: Леля, Ирина и я, на других кроватях сидели девушки – бойцы противовоздушной обороны, пришедшие после своей смены. В котелке на печке кипел кофе – мутная бледно-коричневая жидкость. На столе были сложены порции хлеба – двенадцать маленьких ломтиков, и одна из девушек резала эти ломтики на еще более маленькие и клала на раскаленную печь. Пахло горелым хлебом. Потом откуда-то появились табуретки, и все сели к столу. Девушка, которая поджаривала хлеб, разлила кофе в металлические кружки и раздала всем по ломтику. Я тоже получил кружку и кусочек обжигающего пальцы хлеба.

Ирина сидела рядом со мной. И мне почему-то вдруг захотелось, чтоб она улыбнулась. За все время, проведенное вместе с ней, я не только не слышал ее смеха, который так не любил раньше, – я не видел ее улыбки. Мне хотелось, чтобы она улыбнулась именно сейчас, в этой комнате, когда топится печка, и дымятся горячие кружки, и хлеб обжигает пальцы. Я уже готов был сказать ей об этом, но в это время Ирина обратилась к девушкам:

– Ну вот, сейчас мы поужинаем, а потом расскажем товарищу о Лиде. Расскажем, как она жила здесь. Он очень хотел ее увидеть, а вот не пришлось…

Мне стало не по себе. Я хотел было остановить Ирину, сказав, что не нужно устраивать «вечер воспоминаний», но в это время Леля воскликнула:

– Я сплю сейчас на ее постели!.. А раньше наши постели стояли рядом… Мы о многом с ней говорили. Было время, когда я хотела уехать из Ленинграда, уж очень тяжело было. А она меня отговорила. Я даже помню, как она сказала: «В жизни, говорит, один раз проходишь настоящую проверку: человек ты или ни то ни се». Ух, как она меня в работу брала! «Главное, не распускайся», – говорит. Я знала, ей самой тяжело было. Мать у нее умерла и ребенок… А все-таки осталась в Ленинграде. И я вот осталась. А сейчас не жалею…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации