Текст книги "Это было в Ленинграде"
Автор книги: Александр Чаковский
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Потом пришла ее дочь, маленькая женщина с кукольным, удивленным лицом. Обе они наперебой рассказывали мне о пережитом.
Я спросил, почему же они тогда так рвутся в Ленинград.
– Ну, – ответила мать, – ведь это же наш город…
Потом я сидел у окна и смотрел на пролетающие самолеты. Мне казалось, что все они летят в Ленинград. Я думал о том, что мог бы быть в одном из них, и тогда через полтора часа я был бы уже в Ленинграде.
Я снова отправился в штаб гражданской авиации. Но там мне повторили то, что я уже слышал утром. Я бесцельно побродил по деревне, вернулся засветло и рано лег спать.
Утром позвонил майору. Он ответил, что говорил обо мне в штабе, но там не знают, когда будет самолет.
Я не пошел больше в штаб, а направился прямо на аэродром, чтобы узнать, не ожидают ли самолета.
На площадке аэродрома было пустынно, и, только приглядевшись, я увидел боевые машины, замаскированные хвоей.
Я спустился в землянку оперативного дежурного.
Он не сказал мне ничего утешительного. Вчера самолетов не было, а будут ли сегодня – неизвестно.
В это время я услышал нарастающий гул. Я выбежал из землянки и увидел три самолета, снижающиеся над аэродромом. Через несколько минут самолеты сели, и три летчика направились к землянке.
– Куда? – спросил я стартера.
– На Питер, – ответил тот. – Вот подзаправятся и полетят.
Я спустился в землянку. Трое летчиков в меховых комбинезонах сидели на нарах и курили. Через каких-нибудь двадцать – тридцать минут они улетят. Я обратился к ближайшему летчику, курившему папиросу. Но он замотал головой, как только узнал, в чем дело. Нет, нет. Он не может. Самолеты перегружены. Он не может взять ни одного человека. Второй летчик также отрицательно покачал головой.
Третий, тот, что курил трубку, поднялся и вышел из землянки. Я пошел за ним. Летчик шел большими шагами. На нем были собачьи унты. Я догнал его у самолета.
– Послушайте, – попросил я его. – Я корреспондент, и у меня ответственное задание…
– Я это слышал, – произнес летчик, не вынимая трубки изо рта. Он сказал это так равнодушно, что я готов был его ударить.
– Но вы не слышали другого, – в отчаянии почти крикнул я. – У меня в Ленинграде… человек… жена… может быть, она уже умерла. – Я закусил губы. Мне было трудно говорить,
Летчик вынул трубку изо рта и внимательно посмотрел на меня. Потом он сказал:
– Садитесь.
Я бросился к самолету, но, уже ухватившись за поручни лесенки, вспомнил, что мои вещи и посылки в деревне. Все рушилось. Я побежал к летчику и рассказал ему, в чем дело.
– У вас есть тридцать минут, – предупредил он.
Я бросился в деревню. Задыхался. Знал, что не успею. Услышал сзади сигнал и обернулся – шла машина. Встав посреди дороги, остановил ее. Вскочил в кабину, и мы поехали. Я сказал шоферу, что он должен отвезти меня обратно с вещами. Тот согласился. Если бы он не согласился, мне кажется, я заставил бы его любыми средствами…
Когда мы возвращались на аэродром, моторы «дугласов» уже ревели. Я бросился к крайнему самолету. Летчик с трубкой в зубах стоял у лестницы. Один «дуглас» был уже в воздухе, а другой только что оторвался от земли. Шофер помог мне втащить мешки. Когда я уже собрался шагнуть в кабину, летчик наклонился к моему уху и сказал:
– Я ждал вас лишних две минуты.
Я пожал ему руку…
В кабине по обе стороны, на длинных скамьях, сидело человек пятнадцать военных. В проходе стояли ящики. В центре – лесенка, уходившая под слюдяной колпак. В колпаке был укреплен пулемет и под ним сиденье для пулеметчика. По бокам, на скамьях, тоже стояло по пулемету. Летчик влез в кабину следом за мной, на ходу выколачивая трубку, втянул лесенку, захлопнул дверь и прошел в кабину управления. Затем моторы заревели сильнее, и самолет покатился по полю аэродрома. Пулеметчик полез в колпак и уселся на своем сиденье. Его ноги, обутые в унты, свешивались вниз. Я смотрел в окно и видел, как неслось мимо нас снежное поле и как мы отделялись от него, сначала едва-едва, а потом снег остался далеко внизу.
Я посмотрел на часы. Теперь каждая минута приближала меня к Ленинграду на три-четыре километра. Мне хотелось перевести стрелки часов сразу на полтора часа. Через полтора часа я должен приземлиться в Ленинграде, если все будет благополучно. Я был уверен, что так и будет. Из окна кабины я видел, как из-за огромного крыла самолета появляются иногда два истребителя. Мы шли под прикрытием четырех МиГов.
Теперь мы летели над Ладогой – «дорогой жизни» Ленинграда. Небо было чистое. Облака виднелись только у горизонта. Мы шли так низко, что я ясно видел колонны автомашин внизу и зенитки, расставленные на трассе. Лед был настолько близко, что мне казалось – мы не летим, а мчимся по льду.
В стороне от трассы я увидел внезапно взметнувшийся фонтан снежной пыли и снега, ставшего вдруг черным. Это била по трассе немецкая артиллерия. Через несколько минут мы миновали Ладогу, и самолет поднялся выше. Мы пробыли в воздухе больше часа и теперь летели над деревянными строениями. Истребители уже не прикрывали нас, они повернули обратно. Я не заметил, когда самолет пошел на снижение. Я посмотрел в окно, когда мы уже шли над аэродромом, и увидел стартера с флажком в руке.
Мы были в Ленинграде.
Я вышел из самолета первым. Еще не успели подставить лесенку, как я выпрыгнул. Кто-то бросил мне мешки. Я связал их, взвалил на плечо и пошел по снежному полю аэродрома. Стартер махнул мне флажком, когда я проходил мимо, и крикнул:
– Ну, как там, на Большой земле?!
Я махнул ему рукой:
– Ничего, воюют.
– Подождите, – крикнул стартер, – сейчас в город пойдет машина.
Вскоре я увидел машину. Она неслась по дороге, и я уже слышал, как позвякивают цепи на колесах.
Это была полуторка. Она остановилась метрах в десяти от меня. Я не успел даже руки поднять, как шофер, высунувшись в разбитое окно кабины, крикнул:
– Ну, давайте быстрее!
Я схватил мешки и, волоча их по снегу, побежал к машине. В кузове сидело несколько летчиков в меховых комбинезонах. Один из них помог мне влезть. Мы ехали несколько километров по равнине, потом мимо нас промелькнули разбитые деревянные строения; в одном из них я с трудом узнал павильон автобусной станции. Мы проехали еще несколько километров, и я увидел трамваи, стоящие на кругу. Я постучал по верху кабины, машина остановилась. Я вылез и пошел к трамваям.
Уже стемнело, и, только подойдя к вагонам, я понял, что напрасно торопился. Трамваи стояли здесь очень давно и совсем не собирались отправляться. Оконные стекла вагонов были выбиты, на ручках и на веревке, прикрепленной к бугелю, серебрился иней, и рельсы были глубоко занесены снегом. Но я все-таки рассмотрел, что это девятый номер. Когда-то он проходил через самую оживленную часть города.
Я опустил мешки в снег, присел на трамвайную подножку и горько пожалел, что слишком рано оставил машину. Быстро темнело. До города оставалось километра три. Где-то била зенитная артиллерия, но звуки выстрелов были не такие, как в поле, а сливались в сплошной рокочущий гул.
Ленинград лежал передо мной холодный и суровый. Крыши домов и купола казались вылепленными из снега, и над ними медленно скользили лучи прожекторов.
Я встал, взвалил мешки на плечи и пошел в город. Мне очень хотелось встретить кого-нибудь и спросить, далеко ли до центра. Так бывает на лесных фронтовых дорогах: идешь и знаешь, что до части столько-то километров, а все равно хочешь кого-нибудь встретить и спросить, чтобы просто услышать человеческий голос.
Стало совсем темно. Я долго шел по безлюдным улицам. Зенитки умолкли, и послышался беспрерывный равномерный стук, будто в каждом доме сидел дятел. Потом выяснилось, что это метроном, включенный на радио. Наверно, это имело какое-то условное значение. Позже я узнал, что равномерный, медленный ритм метронома сменялся учащенным в моменты воздушных тревог или обстрелов.
Я долго шел. С трудом узнавал улицы. Они все были пустынные, заснеженные, безмолвные… Я не заметил, когда кончился Литейный и оказался на углу Невского.
Последний раз я был тут год назад. Ночью на этой улице было светло как днем. Сияли два ряда молочно-белых фонарей, окна домов, фары машин, и можно было читать газету. Сейчас только яркие звезды мерцали в далеком и холодном небе.
Я всматривался в дома, мне хотелось перекинуть хоть маленький мостик в прошлое, в светлый и шумный мир, потонувший сейчас в снегах и мраке. Я вспомнил, что здесь, на углу, стоял киоск справочного бюро, где мы с Лидой однажды заказывали справку.
Перешел через дорогу. Киоск стоял, маленький и остроконечный, как часовня. Стекла были выбиты, и окна напоминали пустые глазные впадины…
В редакцию фронтовой ленинградской газеты я пришел, изнемогая от усталости.
Меня провели в кабинет редактора. В огромной уставленной черной кожаной мебелью комнате за большим столом сидел седой худощавый человек. На столе горела лампа «молния». В углу топилась железная печь.
Я представился и рассказал о своем поручении. Редактор спросил меня, где я устроился. Я ответил, что пришел прямо с аэродрома.
– Идите-ка в «Асторию». Там хоть холодновато, но жить можно, – сказал он. – Прямо туда и валяйте. А утром приходите, поговорим подробно.
Я вышел в коридор вместе с редактором.
– Что это? – спросил он, увидя мои мешки.
– Посылки, – ответил я, – прямо не знаю, как их доставить.
– С посылками медлить нельзя, – заметил редактор, – здесь каждый час дорог. Оставьте-ка адреса, утром машина повезет газеты и доставит ваши посылки.
Я отдал ему листок с адресами.
До гостиницы «Астория» было совсем близко. Огромное здание из серого камня выглядело мрачно. Витрины были доверху засыпаны песком и забиты досками. В темноте громоздился Исаакий. «Ну вот, – подумал я, – круг и замкнулся. Вот из этого окна мы смотрели на собор. Вот тут, на площади, сейчас заваленной сугробами, когда-то зеленел сквер…»
Я протиснулся в узкий проход, оставшийся от двери, забитой досками. На меня пахнуло холодом и сыростью. Я огляделся. Где-то вдали, как лампада, горела коптилка. Я подошел к огню. В нише, за столом, сидела женщина. Она была в шубе с поднятым воротником и повязана платком так, что лица ее не было видно. Мне показалось странным спросить обычное: «Есть ли номера?» – и я спросил, можно ли мне устроиться недельки на две. Женщина отвечала медленно и устало, и голос ее, доносившийся из глубины шубы и платков, звучал тускло и глухо.
Мне дали комнату на втором этаже. В темноте, ощупью, пробрался на второй этаж. В дали коридора показалась красноватая точка, и я услышал гулкие шаги по каменному полу. Пошел навстречу огню и скоро поравнялся с высоким человеком в шубе внакидку. Он помог найти мой номер и быстро пошел по коридору, прикрывая огонь ладонью.
Я открыл дверь, чиркнул спичкой и зажег коптилку. Язычок коптящего пламени почти не давал света. Все же я различил, что стою в большой комнате, и увидел двуспальную деревянную кровать. Это было почти все, что мне хотелось сейчас увидеть. Я сел в кресло, стоящее у столика, и вынул из кармана маленькую фотографию. Поставил карточку на стол, прислонив ее к чернильнице. При свете коптилки родное лицо казалось чужим. Потом подошел к кровати. Одеяло и подушки были холодные и сырые. Стал раздеваться, коченея от холода, залез под одеяло и сверху укрылся полушубком.
Но спать не мог. Лежал и думал о том, как медленно тянется ночь, и о том, что когда-нибудь настанет утро и я пойду туда, за Нарвскую заставу. Было совершенно тихо, и казалось, что только один я живу в этом здании, огромном, как собор, и холодном, как колодец.
Потом мне показалось, что слышу звуки рояля. Я подумал, что это галлюцинация, но все же приподнялся и прислушался. Сомнений быть не могло, я слышал рояль. Играли где-то далеко, и в абсолютной тишине звуки доносились до меня тихими и прозрачными, как кристалл. Это был лейтмотив Шестой симфонии Чайковского. Было страшно лежать в этом холодном здании, во мраке, тишине и холоде, и слушать самое трагичное, что когда-либо было создано композитором.
Эта симфония повергла меня в смятение и тогда, в те далекие времена, когда горели огни и люди жили по-настоящему. Я попытался вспомнить, когда я слышал ее в последний раз, и стал перебирать события последнего перед войной года, но потом все это ушло куда-то вглубь, и только рояль звучал, и мне казалось, что это я сам играю; я ощущал холод от прикосновения пальцев к клавишам, и аккорды звучали у меня в ушах; а потом уже не стало ничего – ни звука, ни клавишей, а было ощущение чего-то огромного, громоздящегося в ночи, как Исаакий… Затем начали бить зенитки, сначала далеко и глухо, как морской прибой, а затем близко, как удары в барабан. Потом я заснул, а когда проснулся, мне захотелось снова услышать рояль, но было тихо, совсем тихо и холодно – так, как не бывает даже на улице, а только в больших и высоких домах, где много мрамора и металла.
Потом я подумал, что, перелетев Ладогу, я попал в грозный и пока еще не понятный мне мир, где стреляют зенитки, медленно бродят люди и по ночам слышатся звуки Шестой симфонии. Впервые я ясно ощутил, что ни одна минута, проведенная мною в Ленинграде, не принадлежит мне лично. Ни одного впечатления, ни одного факта не смел я утаить от пославших меня людей, людей, от которых зависит судьба таких, как Лида.
В эти минуты я испытывал чувство гордости, такое сильное, острое, какого не испытывал никогда. Я был горд честью, которая выпала на мою долю, довернем, которое мне оказали люди, пославшие меня сюда, на один из важнейших участков великой битвы.
Я встал, зажег коптилку, достал лист бумаги и карандаш из полевой сумки и напивал заголовок моей первой корреспонденции:
«Самолет приземлился в Ленинграде…»
Холодный зимний свет падал в окно. Я быстро оделся и вышел на улицу. Дул резкий ветер. Исаакий был покрыт огромной снеговой шапкой. Я решил до всяких дел пойти туда, за Нарвскую заставу. Пошел по направлению к Невскому. Проходя по улице Гоголя, увидел мемориальную доску на стене одного из домов. Там было написано: «В этом доме жил и скончался Петр Ильич Чайковский 25 октября 1893 года».
Навстречу мне двигалась женщина. Я не различал ее шагов. Они были настолько мелки, что казалось, женщина медленно плывет по снегу. Теперь я видел, что она что-то тащит за собой. Я не сразу понял, что это. Женщина тащила за собой доску, к которой был привязан длинный, похожий на спеленатую мумию, сверток. Я поравнялся с женщиной и пошел медленнее. Она даже не взглянула на меня. Она смотрела вперед – сквозь меня, сквозь дома. Казалось, что она видит что-то впереди, скрытое от меня. Я посмотрел ей вслед и пошел вперед, а когда обернулся, свертка уже не было видно, и женщина, как серая тень, на фоне сугробов медленно плыла в предрассветную мглу.
Я вышел на Невский. Утром он выглядел еще более безлюдным. Мне показалось, что я читаю какую-то фантастическую книгу о последнем дне мира, о том, как в результате космического похолодания прекратилась жизнь на земле и города стоят вымершие, заносимые снегом.
В центре следы разрушений не очень бросались в глаза. На Невском надо было присматриваться, чтобы увидеть разбитый дом. Но чем дальше удалялся я от центра, тем больше встречалось домов с развороченными стенами и зияющими провалами лестничных клеток. На улицах стояли троллейбусы. Занесенные снегом, они были похожи на суда, затертые льдами.
Окна подвалов и полуподвалов были заколочены досками или заложены кирпичом с маленькой амбразурой посредине. Ко многим домам, как нарост, приросли неуклюжие сооружения, похожие на утюг, тоже с амбразурами посредине.
Изредка мне встречались люди. Они шли медленно, с трудом передвигая ноги. Я всматривался в их лица и у многих встречал тот же взгляд, который поразил меня при утренней встрече: устремленные вперед глаза, казалось, проникающие сквозь снега и камень. Я несколько раз собирался остановить первого встречного и заговорить с ним. И в самую последнюю минуту язык мой прилипал к гортани. Мне почему-то казалось стыдным выводить этих людей из молчания, и я боялся, что мы не поймем друг друга.
Часа через два я добрался до Нарвской заставы. Занесенное снегом шоссе было перерезано шлагбаумом, и по обеим сторонам узкого прохода стояли часовые с автоматами на груди. Я предъявил документы и вышел за шлагбаум.
Раньше я хорошо знал этот пригородный район. В предвоенные годы он сильно разросся. Сейчас это была равнина с горбами занесенных снегом дзотов, с редкими трубами, чудом уцелевшими от снарядов, одиноко торчащими прямо из снега. Снег кругом был в черных пятнах – следах артиллерийских разрывов. Заиндевевшие трамвайные рельсы, выгнутые в скобы, торчали над снегом. Справа высилась баррикада из трамваев, изрешеченных осколками. Трамваи стояли, засыпанные песком, их окна были превращены в бойницы. По обеим сторонам дороги тянулись маскировочные сети.
Тот дом я увидел издалека. Он стоял среди таких же, похожих друг на друга, домов. Я не узнал его, но угадал, почувствовал. Его стены были разворочены снарядами, балконы снесены. В провалах стен виднелись лестничные пролеты. На крыше был сорван, очевидно снарядом, большой лист железа, и он, перегнутый пополам, раскачивался на ветру, похожий на огромное воронье крыло.
Мне стало страшно. Страшно потому, что я только сейчас понял, насколько бессмысленно было пытаться отыскать ее здесь, на поле боя…
И все-таки я шел и шел и как будто бы ждал чуда, – но чуда не совершилось, и полуразбитый, обледенелый дом стоял передо мной, и воронье крыло билось на холодном ветру…
Я пошел медленнее. Теперь мне хотелось, чтобы расстояние между мной и домом не сокращалось. Я шел к дому, потому что не мог не идти, потому что он притягивал меня, но мне было страшно знать, что через несколько минут я вплотную подойду к этой могиле из холодного камня и снега.
Я стал думать о том, что, может быть, в доме еще есть кто-нибудь из прежних жителей и я смогу разузнать о ней.
Минуя надолбы и баррикады, я подошел к дому. Вблизи он казался огромным. Я различал трещины на кирпиче и видел край комода, высунувшийся из провала в стене. Вот тут была дверь, в которую я входил так часто. Тут был асфальт. Подходя к дому, Лида ускоряла шаг и шла впереди. Вот здесь она останавливалась и искала ключ в сумочке… Я вошел в провал. На лестнице не хватало многих ступеней. Там, где не хватало нескольких ступеней подряд, их заменяла перекинутая доска. Я стал медленно подниматься.
Над лестницей тянулись провода. У окон на лестничных площадках сидели невидимые снаружи бойцы, припав к пулеметам. Внизу, в подвале, чуть слышно всхлипывала гармошка и высокий женский голос пел песню. Мне было приятно слышать женский голос и мирную песню. От этого становилось теплее. Я поднимался все выше и выше. Наконец я дошел до четвертого этажа. На этой лестничной площадке мы обычно останавливались, чтобы взглянуть на Финский залив. Потом она открывала дверь…
Теперь двери не было. Я вошел в комнату и осмотрелся. Я не мог обнаружить ни одной детали, напоминавшей мне о прошлом. Ничто не говорило мне о том, что вот здесь стоял низкий плюшевый диван с подушками, которые она сама вышивала, а здесь – письменный стол с моей фотографической карточкой… Потом я подумал, что вон там, у стены, лежала ее умершая мать, и за дверью – ребенок, и она ходила от одного трупа к другому и плакала, стоя на лестничной площадке, если еще не разучилась плакать… Потом пеленала мать и привязывала к доске и шла так, как шла та женщина, – мелкими шажками, точно плыла…
У окна, замаскированного так, что снаружи оно совершенно сливалось со стеной, сидел спиной ко мне боец. Перед ним была стереотруба, справа висели телефон, таблицы и карты. Я очнулся от воспоминаний, услышав, как боец говорит в телефонную трубку:
– Послушайте, пожалуйста… Опять правее трубы стреляют… Те же данные, пожалуйста… Прошу дать огонь…
Он замолк и припал к окуляру. И через секунду я услышал пушечный выстрел, а затем разрыв. В это время вошел второй боец и сменил первого у трубы. Тот нехотя оторвался от окуляра, повернулся, заметил меня и, взглянув на петлицы, отрапортовал:
– Гвардии старшина Каирбеков. Кто вы такой, прошу сказать.
Я улыбнулся его манере выражаться и предъявил документы. Воспоминания кончились. Начинался рабочий день.
– Военный корреспондент будете! Очень хорошо! Беседовать будете? – спросил он.
Но мне сейчас не хотелось ни о чем беседовать. Мне хотелось постоять еще немного в этой комнате, в которой раньше заключалось для меня так много, и уйти, чтобы никогда больше не возвращаться.
Но Каирбеков уже отвечал за меня:
– Конечно, будете беседовать! Вот ящик, садитесь, пожалуйста… Только лучше не садитесь. Мы сейчас вниз пойдем. Там в дзоте мой друг сидит. Тоже нерусской национальности… Казах. Мухтар зовут. Очень интересный человек. Пойдем, пожалуйста.
Каирбеков уже вышел на лестницу, очевидно не представляя себе, что я могу не пойти за ним. И я действительно пошел. Через несколько минут мы остановились у двери.
– Войдем, пожалуйста, – предложил Каирбеков, ныряя под мокрый полог. Я полез за ним.
В маленькой кабине у амбразуры сидел спиной ко мне боец. Другой, зажав между ног котелок, хлебал деревянной ложкой дымящийся суп.
– Прошу познакомиться, – сказал Каирбеков, – мой друг Мухтар. – Он добавил несколько слов по-казахски и два по-русски: – Военный корреспондент.
Мухтар поставил котелок на стол и встал.
– Гвардии ефрейтор Тажибаев, – отрапортовал он по форме и, застенчиво улыбнувшись, спросил, не хочу ли я есть. Мне было стыдно признаться, но в этот момент я почувствовал, что здорово хочу есть. То, что я не ответил сразу, Каирбеков, видимо, принял за согласие, тут же вытащил из кармана ложку, обтер ее куском газеты и подал мне.
– Сначала будем есть, потом беседовать, – сказал Тажибаев.
Второй боец так ни разу и не обернулся. Он припал к амбразуре у пулемета. Я видел только его широкую спину. На стене над амбразурой висел пестрый женский шарф. Над ним крест-накрест были прикреплены две еловые ветки.
Мне не хотелось спрашивать, как попал сюда этот шарф. Сейчас мне хотелось молчать и ни о чем не думать. Мне было хорошо, и я перестал чувствовать холод разбитого дома. Опять, как когда-то в поезде, мне показалось, что все теряет глубину, плывет, находится на поверхности, и голова не кружится от страха перед черным и холодным пространством. Я только боялся, что меня начнут расспрашивать и мне придется отвечать, но меня никто ни о чем не спрашивал, будто мысли мои были видны всем.
– Послушайте, – спросил я неожиданно для самого себя, – что это за платок? – Я произнес это, и мне стало обидно за вырвавшиеся помимо моей воли слова…
– Так… платок… – медленно и нехотя отозвался Мухтар, и я был ему благодарен.
Я сидел, опустив голову. А когда поднял ее, то увидел, что Каирбеков уже ушел, а Мухтар сидит по-прежнему, поджав под себя ноги, и слегка покачивает головой…
Уже стемнело, когда я вылез из дзота, унося с собой историю жизни Мухтара Тажибаева.
Над Финским заливом поднялся туман, и казалось, что все кругом – и снег и туман – слилось в одно целое.
Я вернулся к дому и решил зайти в подвал, откуда недавно слышалась гармонь. Оказалось, что в подвале была кухня. Девушка-повар выслушала меня, покачала головой и сказала:
– Мы здесь не так давно стоим, а до нас были другие. А когда тут гражданские жили, я и не знаю. – Она вытерла ладонью пот со лба: в подвале было жарко.
…Я шел в город и видел, как рассеивается туман и солнце, подчеркнутое двумя прямыми линиями облаков, спускается в Финский залив. Огромные аэростаты, точно диковинные рыбы, медленно поплыли в небо.
Дойдя до заставы, я обернулся. В полумраке были видны только смутные очертания покрытого маскировочной сеткой дома.
Я пришел в гостиницу и зажег коптилку. Понял, что не могу спать, и сел писать очерк о Мухтаре Тажибаеве. И написав первые строчки, я понял, что это и есть то, что было необходимо делать.
Утром я отвез на телеграф очерк о Тажибаеве и подумал: «Вот я узнал что-то еще об одной жизни, но ничего не узнал о жизни той, которая была частью меня самого».
Было еще рано, когда я пришел в редакцию, но сотрудники уже работали: где-то стучали машинки, и я слышал голос, кричащий позывные в телефон.
Я подробно договорился с редактором о том, как буду работать и передавать корреспонденции в свою газету. Потом я спросил, где сейчас помещается адресный стол. Редактор улыбнулся моей наивности и ответил, что никакого адресного стола нет, сотрудники на фронте, а сам «стол», наверно, сожгли на дрова. Тогда я спросил, какая же существует возможность разыскать человека.
– Возможность одна, – шутя ответил редактор, – снять блокаду и выиграть войну.
Затем зазвонил телефон на столе, и он протянул одну руку к трубке, а другую – мне. Я ушел.
Оставался еще один путь. Лидины знакомые. Два адреса были записаны в моем блокноте. Отыскивая страницу, на которой были записаны адреса, я натолкнулся на аккуратно сложенный листок. Развернул его. Там было написано одно только слово: «Пробьюсь». Это была памятка разбитого параличом лейтенанта Андрианова.
И снова шел я по пустынным заснеженным улицам. Изредка встречались люди. С кофейниками, электрическими чайниками, самоварами и бутылками они двигались к Неве за водой.
Я видел, как женщина, идущая мне навстречу, остановилась, прислонилась к стене и медленно стала сползать в снег. Я подбежал, чтобы помочь ей подняться, но она была уже мертвая. Чайник, который она несла, бесшумно зарылся в снег. Я обернулся, чтобы позвать кого-нибудь, но никого не было.
Стоял около трупа, не зная, что предпринять. Женщина лежала на снегу. У нее было совсем молодое лицо. Седая прядь волос, выбившаяся из-под платка, казалась заиндевевшей, нос заострился, и кожа на щеках была дряблой. У нее были длинные ресницы, тонкие брови…
В конце улицы показалась полуторка. Я сошел с тротуара, чтобы остановить машину. Поравнявшись со мной, шофер затормозил. Из кузова медленно вылезли два человека. Я следил за тем, как они вылезали, как молча подошли к трупу и подняли его. Затем двое мужчин медленно забрались в кузов. Шофер дал газ, и машина двинулась, поднимая снежную пыль. Скоро она скрылась за поворотом.
Начинался буран. Взрыхленный снег у стены – там, где упала женщина, постепенно становился ровным и белым. Чайник был уже занесен снегом, и только блестящий металлический носик торчал наружу.
Я прошел дальше, по направлению к штабу. По дороге мне встретилось несколько морских патрулей, небольшое подразделение пехоты и отряд всеобуча, занимающийся на площади. Немолодые люди, видимо рабочие, в пиджаках и ватных куртках, подпоясанные веревками и ремнями, изучали стрелковое дело. У одного из домов человек заделывал кирпич, выпавший из стенки дзота, пристроенного к дому. Он старательно обмазывал кирпич полузамерзшей, крошащейся, не похожей на известку массой.
Потом я увидел женщину, выходившую из булочной. Она несла хлеб – маленький кусок, не более двухсот граммов. Она держала его в одной руке, а пальцем другой чертила на нем какие-то линии. Затем она остановилась, повернувшись лицом к стене. Я видел, как шевелятся ее губы. Женщина шептала, обращаясь к хлебу.
– Тебя я съем, тебя оставлю Лене, а вот тебя я съем, а тебя вот тоже Лене… – И палец ее делал на хлебе какие-то дольки.
Я быстро пошел, стараясь убежать от этого шепота.
Стучал метроном. В городе было спокойно, и метроном стучал строго размеренно. Надо мной висели обрывки трамвайных и троллейбусных проводов, и в них завывал ветер.
Было уже два часа, когда я подходил к штабу. Не сразу узнал его: гигантское здание было сплошь прикрыто маскировочной сеткой. Засыпанная снегом, она делала штаб неразличимым даже вблизи. Здесь, в этом здании, знакомом каждому по бесчисленным описаниям и кинофильмам, был центр обороны Ленинграда.
В полумраке комендатуры у окошка бюро пропусков и телефонных будок толпились люди.
В коридорах штаба горело электричество. Я настолько успел отвыкнуть от электрического света, что даже тускло светящиеся лампочки резали глаза.
По коридорам торопливой походкой проходили люди. Чаще всего это были военные, но встречались и люди в гражданской одежде. Здесь был партийный, советский и военный центр обороны Ленинграда. Из этого исторического здания осуществлялась постоянная связь с Москвой. Сюда приходили директивы Ставки Верховного главнокомандования, указания Центрального Комитета партии.
Я стоял у стены коридора и смотрел на проходящих людей. По их лицам, походке, одежде я старался определить, кто они, чем занимаются.
Вот поспешно прошел полковник с папкой под мышкой, без шинели, несмотря на холод, – наверно, здешний, из штаба обороны. Вот идут двое, в полумраке не видно их лиц. Они в полушубках и тулупах, накинутых сверх полушубков, – эти наверняка только что с Ладоги, ехали на машинах, привезли продовольствие, которое послала Ленинграду страна. Вот эти, в унтах, в полушубках поверх шинелей, очевидно только что прилетели, – наверное, привезли приказы из Ставки… Мимо меня прошли двое в ватных, туго перепоясанных куртках, с полевыми сумками в руках, которые теперь для всех заменили портфели. Когда они прошли под тускло горящей лампочкой, я разглядел их лица, исхудавшие, с ввалившимися, но пристальными, спокойными глазами. Я услышал обрывок разговора.
– Как приедешь, соберешь народ, – говорил один из них, – надо рассказать людям…
Они прошли. Наверно, партработники…
А я все стоял и смотрел. Мне не хотелось уходить отсюда. В эти минуты мне казалось, что я совсем близко от Москвы и от миллионов советских людей, от которых отделяло нас кольцо блокады.
Наверно, я простоял бы так очень долго, но в эту минуту подошел какой-то подполковник и, окинув меня быстрым и строгим взглядом, спросил:
– Вы что-нибудь ищете, товарищ капитан?
Я козырнул и ответил, что хотел бы пройти в отдел связи.
– По коридору пятая дверь направо, – ответил подполковник.
Я пошел, чувствуя на спине его пристальный, строгий взгляд.
Быстро отыскав нужный мне отдел, я договорился о связи.
Теперь я был свободен до вечера и мог отправиться на розыски. Я решил идти по первому адресу. Это было в другом конце города, но я твердо решил сегодня хоть что-нибудь узнать о Лиде…
Уже темнело, когда я разыскал этот дом. Было очень трудно рассмотреть в полумраке его номер. Я поднялся по темной каменной лестнице на четвертый этаж. Пахло сыростью. Я зажег спичку. Впереди был длинный коридор с множеством дверей. Я подошел к первой двери. Она была закрыта на висячий замок, и под замком висела картонка с большой сургучной печатью. На черной табличке значилось «36». Это был именно тот номер, который я искал.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?