Электронная библиотека » Александр Чанцев » » онлайн чтение - страница 13


  • Текст добавлен: 27 апреля 2018, 18:00


Автор книги: Александр Чанцев


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 13 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Гумусовый горизонт

Бессонница у меня какая-то – с другой стороны: ночью засыпаю, но в 4–5 уже просыпаюсь.

«Еда говеная» – есть в этом какой-то всеобъемлющий смысл.

Пенсионерка-инвалид смотрит на социальные афиши на станции туристического замка. О чем она думает? О чем эта чужая жизнь? Только во имя Его же.

Тени людей в тату с утра.

Подъезжала к аэропорту, видела три самолета, свежевзлетевших, такие хорошенькие, их, как собачек, хочется погладить в воздухе.

Так красиво, что почти не больно.

Ресницы – подношение весеннему костру. Отрастут, как хвост у ящерицы.

Только орошенные цветами голые ветки сливы образуют рогатку, целят белыми камушками в такие же белые облака. Те, тучные, только посмеиваются на ветру, как волжские сухогрузы от детских камней.


Логика уязвима, безумие – никогда.

Провел целый день за починкой компьютера. К вопросу о зависимости от технологий – компьютеры-то людей никогда не чинят.


Интервью кукушки.

Сирень подтягивается на лучах солнца – почти дотянулась – за уши, расти большой!

Утром росу на траву, как блеск на губы.

Сколько описывали закат, а он все тот же.

Прости меня за то, что я есть. Дай мне стать тем, что я не есть. Ибо ты есть.

Смерть никогда вдруг. Всегда – процесс. Замедленные съемки последнего кадра.

В вечном желании пассажиров наших пролезть, толкаясь, пихаясь, в другой конец вагона или салона, где ровно так же набито, – не тяга ли к русской утопии, Беловодью?

Куст жасмина кланяется дождю, а тот порезался о новую листву: цветы пиона – будто огромные красные капли.

Они так хотели быть вместе, но вместе было против.

Все уходят от тебя к кому-то. Мертвые – к мертвым, живые – к живым.

Названия противоопухолевых препаратов звучат как имена созвездий (the fault in our stars, да).


Женщины приносят жизнь одним путем. А вот смерть могут приносить разными.

Кстати, если нельзя перечитывать книги, которые нравились раньше, то к музыке это не так относится.


Детские глаза связаны с карандашом (Бурлюк о Хлебникове).

Не подвиг совершить, а найти силы зубы почистить.


Женщины больше ревнуют к молчанию.

«Писать эссе, роман, рассказ, статью – значит обращаться к другим, рассчитывать на них; любая связанная мысль предполагает читателей. Но мысль расколотая их как будто не предполагает, она ограничивается тем, кому пришла в голову, и если адресуется к другим, то лишь косвенно. Она не нуждается в отклике, это мысль немая, как бы не выговоренная: усталость, сосредоточенная на себе самой» (Чоран, записные книжки). Писал о Чоране и – стал бессоннить сам. Нет, «по личным причинам». Ирония в духе Чорана?


Новые возможности ада.

Трясогузки, развлекаясь, скатываются-сбегают со ската металлической крыши. У Иоанна Лествичника было, что как тяжелые птицы не летают высоко, так и грех держит от неба. А эти – легче легкого. Кажется, что смеются даже.

Шум вертолета и шмеля – одно.

Сегодня на ливне черемуховые духи.

The unbearable of being.

Все дети в осознании смерти.


Облизывать Эйфель, петушок на палочке.

Вот думаю, что детей отличает непримиримость в чем-то, они могут переключиться на другое, забыть на какое-то время, но они не умеют смиряться в принципе с чем-то, что их не устраивает, они протестуют. Взрослые же только смерть не могут осознать, но смириться со всем могут.


В старой официальной бумажке о смерти. Род смерти: от болезни/самоубийство/в результате военных или террористических действий/род смерти не установлен. Да, действительно, она во всех языках разного рода, лингвисты спорят.

Если в горе с тобой никого нет, то почему в счастье должен быть?

Героиновая ломка сухих глаз.

Сердце-резиновая грудина-мешковина. Растягивается-пустеет, никнет, бьется никто.

На даче все заросло, как в Эдеме.

Мой мертвый дед взбирается на меня, как я когда-то ребенком ездил у него на шее. Матрешечка на цирковой сцене, все выше и ниже. И так ты тоже уходишь камнем в землю. Готов ли я жить за них? На миг забыв о своей смерти?

Дольше всего люди говорят о том, что они не хотят об этом говорить.

Да ладно, она взрослая девочка! Но совсем взрослых девочек не бывает.

Моя бабушка, маленькая от времени, ходит по большой пустой квартире, увеличенной смертью деда. С которым – 69 лет, страх и «Лева! Нина!», если пять минут не слышали друг друга. Этот мир пересолен болью.

Самолетные люди спят, как куклы со сломанными шеями.

Лямки бюстгальтера – постромки.

Все изменения вкуса чаще всего – деградация.

Ты никогда не переживешь свои последние ботинки.


Сада зимой плоды.

Батай (читаю «Сумму атеологии» – и даже в названии игра) это, конечно, имперсонатор Ницше. Со всеми – и +. Как Ницше своим сверхчеловеком пытался дразнить Бога.


Сумасшедшего пластика выдает раньше слов.

Секс грубое дело? Из самых тонких одно! А вот аскеза как раз проще и груботканее – религиозная ли, по убеждениям…

Тугое небо твоего живота. И еще там пчелы, звезды и тарахтящие тракторы, старые советские спутники.

«Одно из преимуществ посмертия: самим выбирать себе лица» (Питер Уоттс. «Ложная слепота»).

В очереди в банке видел мужичка средней степени потертости с портретом А. Аствацатурова заставкой телефона.

Нобель. До конца недели чувствовать себя в том же ФБ Марьей Иванной, проверяющей стопку сочинений целой параллели на тему «Боб Дилан и я».

Мой «меломанский стаж» начинался с Высоцкого на старом советском (но начинка – крутая от «немцев»!) магнитофоне родителей. Сейчас же несколько дней уже слушаю Джульетту Греко, любимую певицу мамы. Так замкнулся круг.

Еще при жизни написать на своей могиле «I am a fake!»

Сочувствие врагам – я-то ненавижу себя больше их.


Бадминтон осенних листьев. Какой красивый воздух!

В Риме смотреть Остию, Ватикан и как закат вырезает из бумаги теней собор Петра.


Беззащитность сна: и внешние напасть могут, и изнутри все тебя рвут.

Да и мертвые открывают дверь-сон, с тобой, в тебе, ты для них, в них, полой статуей, пустотой съеденного шоколадного зайца.

Она такая добрая, что обнимет даже кактус.

В Марокко очень жесткая водопроводная вода. Океан иссыхает. Только в грязноватой пене волн слышны еще тени древних песен. Стены осажденного города разрушены, но за ними ничего нет. Варвары разочарованы. Куда повернуть им теперь свое нашествие, сколько еще кочевать? Каждая святыня мечтает быть паломником. Они заваривают прошлогодние листья, напиток сереет от капли молока. Ловят глазами пылинки в ветре пустыни. Скрывают в бурнусах друг от друга свое разочарование. Даже дети не пройдут за ними этой дорогой, потому что они сами так и не поняли, что делает дорогу дорогой. Холод ветра хранит костер. Над беспокойными во сне мертвыми булькает пузырями песок. Сезоны сменяются в песках незаметно, как текст без запятой, как пергамент дюн.

 
«Кианея, родная,
беспечальное вспомни слово,
каким завершали мы столько писем,
выразили столько прощаний…
И снова я ставлю его в конец,
единственное мое желанье:
Будь здорова, прости».
 

На ладони стали сильнее видны вены. Проступили изморозью, как тени зимних веток. Таким подводным палимпсестом под трамвайными линиями судьбы. Да, я знаю умные слова, за которые в незнакомой ночной компании бьют сильнее, чем за мат. Вены проступили в тот день, когда все было по-прежнему.

Когда же заснут все сны?

Все заемное – только боль твоя.


Вчера лето, завтра Новый год. Пробел.

Любовь умирает, как. Тяжко. С улучшениями. Бредом. Привычкой – и жить ему, и – как же, невозможно жить без него. С грязью даже без больниц. С чужими людьми. Долго-долго внезапно умирает любовь.


Перед суицидниками повесить знак «это не переход!»


Снеговики лепят людей, дети помогают.

Ребенок плачет, не понимая еще, что он будет счастлив только сейчас.

Ветки пишут на небе невидимыми чернилами. Все проявит ночь.

Мед снов вытекает из ночи. Призраки скользят по глазному яблоку в серебряных коньках.

Вдох выжигает кислород между прошлым и будущим. Дыша рот в рот со смертью, наконец-то принять.


Жизнь человека висит на очень маленьких крючочках. Таких, как раньше женские корсеты застегивали.

За каждым кустом, как мальчик со спичками, прячется Господь.


Снег обелит все грехи.

Утром на эскалаторе мужичок вослед отчаливающему поезду: «Стой! Подожди! Кому сказал?!» Главное – верить в себя, да.

Чем мрачнее явь, тем ярче сны.


Ночью из-за отделенных снегов плач ребенка, как волчий вой.

После нескольких ночей любви елку раздевают. Та стесняется. Выбегает на улицу. Прячется за сугробы или у помойки.

Почему некрасивые люди так любят фотографироваться?

Клитор – шарик жвачки, из которой лепили удовольствие.


А все зависит от очень маленьких вещей. Книга – от точки…

Гербарий снежинок.

Пыльца мертвых

Старик путает, забывает слова. Ребенок все время хватает новые. Будто один отдает, а другой берет. А они – ничьи.

Поймешь политику, только когда та станет историей.

Эта жизнь – как заветренный салат, оставшийся от праздника где-то там.

Волосы и ногти растут и у умершего? Что удивляться, ведь они – тоже мертвое!

«Children are less surprised by unusual things that they are by ordinary, conventional ones». Tuomas Kyro. Beggar and the Hare.

Роберт Антон Уилсон, РАУ – Берроуз для телезрителей.

Дети – кальки калек.

Главная философская проблема XXI века – самоубийство робота.


Хочу разрезать себе лицо. Разодрать его каким-нибудь крюком. Почему именно лицо, не знаю. В детстве резал бритвой себе руки. Но это просто так, часть детского безумия и безумной свободы. А сейчас – лицо. Предъявить? Убить остатки красоты? Подозреваю маску? Отголоски фильма «Без лица» где-то перегноем в подсознании? Говорю же, не знаю. Хотя – может быть, отвращение к тому, что смотрит себя. Суть я. Ведь не на плечо же смотришь в зеркало, не коленка же есть я. Значит, я – это лицо, а остальное тело почти не виновато.

Спарагмос.


Дети могут все.

Взрослые – это дети, у которых остались только выковырянные у кукол глаза.

Нет сил на пробелы.

Что за офисная порнография есть вместе, курить? Как у женщин манера в туалет вместе ходить?

Много близких к святости – дети, старики, собаки. Но смерть к ней ближе всего.

Ребенком ты хочешь стать взрослым. Взрослым – вернуться в детство. Человек утверждается только на разломе.

Дам тебе власть над миром. Невозможно. Она только у детей. А у них отнимает мир, забирает.

Обижаться на людей так же глупо, как и на вещи.

Симки обрезают, будто зубы рвут.

Приглашения на литературные вечера. Я не успеваю читать, что пишут писатели. А вы хотите, чтобы я слушал, как они мне читают!

Дуршлаг неба с налипшими мухами вертолетиков и макаронными следами самолетов.


Услышим ли мы мелодию Бога, если мы ее ноты?

«Jem Finer recently created a piece of music that runs for a thousand years» (David Byrne. How Music Works). Так творец не знает своего создания.

Ад обнажается с похмелья, распахивается перед тобой. Отбрасывает исподнее иллюзий. И даже у ужаса есть запах (он не горелый, ведь все протухло). Вся правда, только без прикрас.

Могил кресты, как ворон хвосты. Снег заметает заячьи следы.

Бог и то на цыпочках.

Читает скоропись убегающего снега.

Спрашивает ветром, отвечает деревом.

Она спускалась в подъезде и почти слышала, как из нее капает кровь, которая еще недавно была ее ребенком. Ступени были чуть тверже воздуха.

Около кладбища на повороте автобус притормозил, и он успел рассмотреть. Следы недавнего праздника, это ж была родительская суббота, точно. На одной скамейке даже спали. Полная старуха, худая женщина без возраста и мужик. Мужик заснул, перегнувшись через спинку скамейки, будто куда-то полз вверх, хватался. За stairway to heaven. Полная женщина спала, надежно обхватив его рукой.

Птицы в воздухе лестницу ткут.

Я проснулся от того, что за окном что-то скрипело-билось. Там, где была стоянка, стоял парусник, а прямо под окном моей многоэтажки билось море! Прямо в паре метров, как в Гданьске! Но трапа не было. Видимо, свалился в волны.

Мортидо? Я видел столько смертей, но не видел ни одного рождения. Поэтому – суицид о. Потому что – смерть нельзя принять, с ней – невозможно жить! (И как у Бланшо самоубийство есть крайняя возможность, утверждение жизни, максимальная витальность, распространяющаяся, понятно, и на смерть, то есть смерть как утверждение жизни, жизнь в пределе. Так жизнь есть утверждение смерти. Банальность смерти-зла.) Лествица суицидо.

По лестнице из дворца римского прокуратора в Иерусалиме восходил Иисус на суд Пилата. Поэтому подниматься по ней можно только на коленях. По любой ступени подниматься нужно на коленях. Потому что всякая лестница – или лествица, или в подпол ада. Или часовые стрелки (их удельный вес – тяжелее распятия на крестном пути).

Если переписать слова людей, они не станут своими. А если переписать слова Бога, не только твоими станут, но и животворящим Словом можно стать.

Ну что мне сделать, чтобы ты меня полюбил? Стань ею.

Рай для всех, а ад индивидуален? Родной ад больнее.

«Подобно тому, как в момент крещения человек погружается в купель с водой, прообразуя смерть ветхого человека, и восстает из купели, прообразуя воскресение нового человека в жизнь вечную, так и земной музыкальный звук должен умереть в безмолвии сердца для того, чтобы родиться в виде нового небесного звука. Смертью физического звука является тишина, молчание или безмолвие, а поэтому-то безмолвие и есть та купель, в которой, умирая, музыкальный звук рождается в виде певческого богослужебного звука». Владимир Мартынов. Культура, иконосфера и богослужебное пение Московской Руси.


Трясет, потряхивает, но хуже давит. Голову снаружи и изнутри. Даже сдавлено зрение. Вечная слепота депры? Психика? Опухоль? Белка мира таки добралась до орешка головы.

«Фактическое одиночество с другой стороны снимается не тем, что “рядом” со мной случился второй экземпляр человека или возможно десять таких».

Интереснее гораздо не что имел в виду Хайдеггер, а посмеивался ли в бородку Бибихин, переводя его.


Постоянно думать о смерти означает, что в тебе мало жизни, а вот о суициде – что ты уже немного мертв. Бесконечный суицид прервет только смрт как сансара.

«Тот, кто покинет этот город, тот, кто забудет про снег, про расположение улиц и их названия, забудет день, забудет ночь, про непрочерченные линии невидимых проводов, обман пломб на железных дорогах, фейсбучные сети, тротуары рек, и про оркестры входящих в порт барж, кто не захочет узнать ничего из спичек и отчуждений, и того, что принято называть монгольским сыром или корой расшитого иглами дерева, тот, кто способен рассмеяться легко и броситься с причала, как лингво пчел, плыть плотно среди льдин, опираясь на сахар, соль, плавники пучеглазых подводных рыб, тот, кто способен бороться с водой густой, преодолевать лицо пустыни, хохотать над миром слепых, трудиться праздно посреди земли, и стараться трудно в зелени луны и воздуха, тот, кто способен найти медь, олово и мышьяк для бронзы, полотенце и четыре круглых квадрата…» А. Бычков. Вот мы и встретились.


Ландыш – самый медленный цветок. Он распускается почти всю зиму под неусыпным контролем кроликов (поэтому у них красные глаза). Он для тех, кто ждал, ждал, а потом уже забыл, что ждет.

Москва сера, как лицо работяги с похмелюги. Серый снег, серая земля, единство. Окружная. Уходящие вдаль, в заборы сугробы. Машины тоже в налете, как язык. Покрыты пеплом вулканических газов. Перхотью с крыльев моли. Умирающей всегда в демисезон, тот узкий затянувшийся период, что похож на тонкую щелку в двери, из которой досадливо дует. Пыльцой с мертвых.

Книга, которую начнешь читать в этот сезон, всегда пропустит его вперед. А летом будет уже не то, как пальто не по погоде.

В которых спешат сейчас нараспашку люди с траченными долгими месяцами лицами. Сквозняки забегают в пустые склады погреться, люди – за шаурмой, пластиковыми стаканчиками чая или кофе. Кадят чайным пакетиком, дирижерят ложечкой. Греют руки, как над костром. Пытаются отделить запахи от дыма, дорогу – от направления. Адрес – от того, что сейчас больше всего кажется выходом.

Дым от тех же привокзальных шашлыков имеет так же мало с его источником, как прошлые месяцы – декабрь, январь, февраль, март – с зимой, ее началом или концом.


Мне нравится, что расширили так улицы в центре – хоть на велосипеде, хоть пешком, хоть их хипстерские самокаты. Мне нравятся эти поздние москвичи – офисные, девушка, пожилая пара, молодежь. Модная гастарбайтерша спрашивает в круглосуточном магазине минеральную воду без газа, только пять литров, другая бутыль ее не устроит, «пойду в другой магазин. Спасибо!» Мне нравится эта Москва, и нравится ее нравить. Потому что в другое время только ненавидишь, а как иначе?


Мальчики, тусующиеся на Тверской, между собой. «Хей, у меня скоро день рождения! Мне уже 18 будет!» А мне через год «пятый десяток пойдет».

Проходя мимо, думаешь – согласились бы они на обмен? Возможности моего возраста, деньги, секс, институт позади. Хотел ли бы обменяться я? Скорректировать – эти самые мои возможности.

Наверное, сделка бы все же не состоялась. Но все равно так сложно поверить, что все правильно.


Ребенок сообщает родителям, что она взрослая, а они маленькие. Смеется – «вы маленькие!» То есть она пойдет на работу, а они в садик? Да! Но они все равно пошли следующим утром на работу. Они же маленькие, они не послушались.

Быстрые победы. Несбывшиеся посты. Через мутное стекло.


Все больше дней похожи на забытую в парке детскую варежку. Ее подняли и повесили на дерево, но даже если найдут, то ребенок из нее скоро вырастет.

Апрельский дождь пополам со снегом и ветками скребется в окно ногтями, изъеденными грибком.

Если тут и должен быть какой-то смысл, то мне не выучить язык, на котором о нем говорят.


Кто-то ищет нянь, я – сиделку.

Весна машет потерянными детскими варежками. Снова хочется сбежать с уроков в парк.

Подделка рая хуже имитации ада.

Подступы к настоящему раю как узнать? Там будет табличка «по дорожкам не ходить!»

В России лучшие ремейки «Процесса»/«Замка» – «Приглашение на казнь» Набокова и «Очередь» Однобибла, – потому что «мы рождены, чтобы Кафку сделать былью»?).

В детстве ты мечтал стать дальнобойщиком, чтобы везде путешествовать. А стал тем, кто направляет потоки фур. Тот, у кого власть, всегда несвободен.

Голое платье лжи.


Земля – небо мертвых («Заххок» В. Медведева). Ад – наш рай. И все т. д.

«Я неизбежно являюсь атеистом той частью своей души, которая не приготовлена для Бога. Из людей, чья сверхъестественная часть души не пробуждена, правы атеисты, а верующие не правы». Была ли Симона Вейль аскетом или экзальтатом? Ее тетради писались для себя (из них уже в чистом виде в статьи), публикации (перед отъездом в Америку оставила другу с инструкциями) или среднее? Среднее – это то новое, то, как манифестируется человек в XX веке. Написал и опять ошибся…


Невысохшие чернила распускающихся листьев.

Чем ближе к современности, тем больше слов нужно учителям, чтобы донести что-то. Тома, передачи, лекции. Иисус – несколько прилюдных разговоров. Будда – несколько фраз ученикам (и то принц Гаутама был разговорчивее просветленного Будды). Зороастр – почти ничего. Изначальная мудрость, которая больше слов? Или нынешний шум, который не перекричать?

Танец мотылька и солнца ход – две подписи под удостоверением времени.

После детства я ни разу счастлив не был. Костры амбиций были. Успехи, сейчас уже не греющие, тоже. А счастья не было.

Умерли прадеды. Умер дед и бабушка. Родители. Но кто так решил, что за них всех должен остаться я один? Я могу достичь очень многого, но простоты их добра – никогда.

Изморось завязывается каплей росы, расцветает солнцем, окукливается пустотой дня, хоронится под пологом вечера. Кто не спрятался, я не виноват.


Всякая жизнь забудется, как сон. Жизнь известных – как кем-то пересказанный.

«Подлинное открытие заключается в том, что, когда захочешь, обретаешь способность перестать философствовать» (Витгенштейн. Философские исследования). И обрести (не «приобрести»!) ее сложнее.


Легче всего принять буддизм с его избавлением от страстей, утратой Я, растворением в нирване. Хотя бы потому, что сон – это единственное спасение уже сейчас.

Что мы увидим в самом конце, когда все снимут маски, смоют грим, отыграют роли? Пустоту в костюме Арлекина?

Трудно умирать только за одного себя.

А ведь вполне веселая штука, если бы не жизнь.

Не очень играла в куклы в детстве, но играет сейчас в ребенка.

Святителю Павлину Ноланскому в VI веке приснился ангел, издававший звуки с помощью колокольчиков. Проснувшись, епископ сравнил увиденные во сне колокольчики с одноименными цветами, которые и стали прообразом современных колоколов. Так просто. И так прекрасно все – от звука растений до сна павлина.

Федоровское воскрешение мертвых и Роза мира – самые гуманные и человечные учения, человечнее христианства, добрее любви.

Советско-японский винтажный sci-fi «Садовник».


Кажется, как и отчеты либералов о разговорах с народом в такси, комментарии к клипам Летова уже выделились в отдельный жанр. (Все сводится к политике, но к политике сводится – не все.)

Привыкай не к миру, а к тому, что он станет тебе абсолютно чужим.


Отрезать от себя куски других людей, из-under my skin.


斜陽 (перевод с воображаемого японского)


I thought of going to Kamakura

Just to see that empty beach of Enoshima

And our many years before laughter

Being washed away by the sun. You bet! Of course.

But hey, no! Kids emerge from the right

Two boys and a girl, playing and laughing and making noise almost equal to that of the ocean

As they pass by me

Trying not to drop their badminton, a big yellow ball and some other toys of the name I can’t even imagine

They run forward.

Smoking is strictly prohibited on the beach by the law of the Kamakura town council, please, use the designated area!


Вышел и состарился.

Поводок еще так действует. Убивать, зачеркивать, но не отпускать до конца.

С жизнью еще можно смириться, со смертью – никак.

То, что нас не убивает, делает сильней? И мертвей. Потому что жизнь – в слабости живет.


«Как напоминают нам вампиры, поцелуй воплощает в себе первичное желание пожрать другого, наполнить плотью другого пустоты, оставленные в теле скорбью и меланхолией – но также и сексуальным желанием». Драган Куюнджич. Кинотаф: кинематограф как вампир.

Каждый день стукаться головой о Дамоклов меч. Каждый день мое сизифство – нарастить чуть сдернутую кожу, а в кошмарах и мыслях бессонницы сдирать шрам, раскровыривать болячку, все дальше запутываясь в нитках швов.


Жизнь – одиночная камера с неопределенной датой казни.

С целями, но не целеустремленный.

Даже пятница – и то в кредит.

В утреннем парке старушке на лавочке женщина-проповедница читает Библию. На одиноких мысочках к Богу.

Му hate list:

1. Предательство

2. Лицемерие

3. Шрифт Calibri

Засыпая, скатываю одеяло рядом с собой и обнимаю его. Привычка больше тебя или меньше.

Бабушка лежит целый день, ибо с трудом может даже сесть. Я лежу, потому что смысла так мало. Мы всегда с ней были ближе всего в семье, которой уже нет.


«Искусство, с каким иероглиф срисовывает положение вещей, невероятно сложно, не проще вещества, к которому оно льнет, и по-человечески невозможно извлечь из иероглифа правила этого искусства; но что “дело обстоит именно так”, не надо долго догадываться, это в иероглифе кричит. Как именно “вот так”? Здесь сразу становится трудно или даже, как в непрочитываемых шведских наскальных иероглифических рисунках, невозможно объяснить способ перерисовывания, но неопределимая определенность этого “именно так” становится оттого лишь более манящей». Бибихин, «Витгенштейн: смена аспекта».

А минет она делала, будто зубами пиво открывала.


Каждую ночь под скальпелем бессонницы. Без хлороформа от дня.

Нет у меня никакого «внутреннего стрежня». Поэтому поручни над собой хочу. Повесить свое жидкое тело – или вызреет вино, или совсем стухнет. Медузой на прищепках, на прибрежном ветру.

Уже боюсь, когда обо мне думают другие. Они думают – для меня. Даже те, кто давно и близко знает меня, уверены, что знают, что мне нужно. Одна знакомая, например, уверена, что я должен преподавать в Японии или в Европе. Я преподавал последний раз в аспирантуре, у меня нет цели уехать. Но – каждый раз слышу и отказываюсь. Я не знаю, чего я хочу, но знаю, чего не хочу. Как между небом и землей в эпитафии одного романтика:

 
All that heaven has given us
All that uplifts us to heaven
Is too mighty for death
Too pure for the earth
 

*Карл Фридрих Шринкель – архитектор неудачливее Шпеера – мечтал и не построил все, построил – всего ничего.

**В пошлом и невозможном – в двух словах о всей жизни и смерти? – жанре эпитафии мне нравится только идея Уорхола со словом «Фикция» на могиле (и то не написали). И «Он лежит где-то здесь» Вернера Карла Гейзенберга – опять же между, ведь кто знает, где он.


Умытый дождем Берлин открывает окна, растит грибы, пьет свое пиво и слушает джаз на костях, прекрасный как никогда и всегда город вот.

«Сверхчеловек никогда не означал ничего иного, кроме следующего: следует освободить жизнь в самом человеке, ибо сам человек есть некий способ ее заточения». Делез, «Фуко».


Дитя мира отлежало щеку, та розовеет – полоска рассвета над забором.

Кто ночью обнимет мертвеца? Поправит одеяло, пот сотрет с лица.

Покровка – Москва 2014–2017

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации