Текст книги "Желтый Ангус (сборник)"
Автор книги: Александр Чанцев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)
Магазин (hardcore mix)
«Глубину зеленых глаз сестры я высчитывал бесчисленное множество раз, это волшебное число я знаю наизусть и повторяю его по ночам.
Будущего у меня нет – думал я и искал невозможного. Я начал измерять глубину глазного дна у людей, которых встречал, в надежде, что произойдет чудо, что появятся глаза ее цвета и глубины, от которых я мог бы на свой вопрос получить ответ, который сестра мне уже никогда не даст».
Милорад Павич, «Русская борзая»
Сезам автоматических дверей, кондиционируемый холод дружелюбного морга, зеркала, в которых отражаешься на фоне жизнерадостных баклажанов и перевязанных розовыми бантиками новорожденных арбузов… Магазины всегда успокаивали. Началось все с Лили, его старшей сестры, которая, когда ее бросал очередной бойфренд, шла в мебельный, заодно выводя его погулять. Они тонули в мягкости диванов, листали воображаемые книги под торшерами, которые всегда были ярче домашних, запивали позаимствованным из домашнего бара джином дым сигар их (тоже выдуманного, ну да это другая сказка) отца, и она показывала ему ту симметричность, присутствовавшую в расположении мебели в салоне, которой так не хватало в жизни. Он любил симметричность: его первые детские рисунки были геометрическими фигурами. Квадраты, шестиугольники, треугольники разнообразных углов и наклонностей – он рисовал их на твердых набоковских карточках, потом заштриховывал в строгом порядке, который ему показала Лили: сначала штрих пересекающихся линий, потом штрих диагональных пересечений, пока белого не останется. Уходило по нескольку шариковых ручек, но емкая синева фигур того стоила, а истраченные чернила одуряюще били в нос. Позже, когда его рисунки начали выставляться, а девушки, хоть и не бросали, но утомляли теми часовыми паломничествами в модные бутики, во время которых он должен был тащиться, вися на руке девушки наравне с сумочкой, ему ужасно не хватало мебельных Лили. Он нашел себе другое отдохновение, более примитивное, приспособленное для его вкусов так же, как в детстве ему иногда перешивали вещи Лили, – непоэтическая любовь к пиву и простые супермаркеты.
И сейчас до замкообразной горы распродающегося пива с сидром он решил идти окольным путем, через весь магазин. Он опробовал все бесплатные пробники, кусочки ветчины с салатными листками, проколотые, как бабочки в коллекции, зубочисткой. Когда его картины еще никто не покупал, а Лили уехала, он ушел от матери, вечно больной и перерабатывающей, срывающей усталость теперь на нем одном; ушел неизвестно куда, ибо ничего не умел, даже бродяжничать, что тоже было наукой и тем еще дерьмом, потому что также требовало знакомств и связей, ведь не от рождения же человек знает, где подработка по утилизации строительного мусора по 4$ в час. Улыбнуться разливающей детский йогурт работнице – и можно взять еще пару стаканчиков, отвлекая ее глаза на свою улыбку… Подсматривая и зарисовывая ту задумчивость, охватывавшую домохозяек при выборе продуктов, что делала их загадочными королевами… Главное – подгадать время: не шумные сейлы и не воскресные затоваривания семейных, а эти послерабочие визиты офисных девушек. Их отпустила работа, их еще не ждут дома, и они медлят, как при поцелуе…
На кусках колотого льда дышала мертвым воздухом свежая рыба. Самодостаточной, как натюрморт самой себя, ей не нужно было пробуждать аппетит, даже эстетический. Эдам вспомнил, что в его недавнем сне с мертвецами на дне реки, в глазах которых плескалось отражение его и облаков, проплывавших над ними, не было рыбы, а будь в композиции сна хоть одна рыба – сон вмиг приобрел бы совсем другой смысл, ожил и оживил бы.
Мимо скучных отделов приправ и печений, долой их! Другое дело сырно-колбасное разнообразие форм и цвета, рядом с которым плавное скольжение его тележки почти прекратилось. Раблезианское, возрожденческое и бальзаковское изобилие недаром привлекает эстетов, раза в три превзошедших первоначальный размер своего тела. I dreamed I saw Dali with a supermarket trolley… He was trying to throw his arms around the girl… Синий кубик сыра падает на дно тележки. Тележка – как уютнейший одноногий костыль; о, он давно разгадал хитрость стариков, ходящих с не так уж нужными им палочками, – волшебным жезлом эти палочки поддерживали их, как рука матери в детстве… или старшей сестры. Он вспомнил, как они катались с Лили наперегонки в обезлюженных закоулках супермаркетов; разгонялись и вспрыгивали на подножку тележки, ребенок и девушка-подросток… Это стало его первой подсмотренной картиной – детские силуэты вдоль полок с товарами в погоне за скидками на эмоции… от родителей вместо карманных денег дисконтная карта на чувства…
Овощной отдел звал, ничего нельзя было поделать (хотя и не стоило – единственное из саморазрушений, таящих выздоровление). Почти все овощи говорили, как у Джанни Родари… Персики не скрывали своего родства с тем отливавшим наглой бронзовой потертостью персиком в скульптуре в Центральном парке, где они гуляли. Персик держала в руке нагая бронзовая женщина, которую почему-то прозвали Евой, – работы анонимного художника (вряд ли так было изначально, скорее это какой-то непризнанный Шемякин из художественного колледжа был безумно рад, что городской муниципалитет решил бесплатно разместить здесь его скульптуру, с табличкой с его именем, которая утерялась, отбитая местной шпаной). Персик (как и с полусотню других скульптурных собратий по туристскому несчастью по всему миру) полагалось потереть и загадать желание. Что они и сделали, о загаданном желании не став говорить не из-за приметы, а скорее из-за усталости, к тому времени давшей первые ростки. Для сил ли бороться с ней Лили добавляла в еду (их мать не умела, но при этом очень любила готовить, изобретать новые блюда, проводить все выходные на кухне, чтобы потом накопившуюся и приготовленную к семейному ужину усталость срывать на них, отчитывая ни за что и за все) красный жгучий перец. Эдам шутил, поглощая после стаканами воду, что у него сгорели губы и он ничего не почувствует при поцелуе. Тогда-то она его и поцеловала впервые – розовый, слегка припорошенный, как заиндевевшие окна изб на картинах русских художников, белым налетом язычок у него во рту, непрошеный, но милый в общем-то гость, томящийся от смущения, отчего не проходит в квартиру и только мнется, переминается с ноги на ногу, кивая на зазывания хозяина, но все еще топча слово welcome на половичке. После долгих его странствий по его рту у него начинался голод, как когда перекуришь и сигареты съедают ощущение сытости. Тогда же началась и усталость, хоть ее перечные поцелуи и жгли, как забытая в губах сигарета.
Усталость, похожая на то, как не отвечаешь на письма знакомых, – нечего сказать, нет сил писать, да и тот человек не ждет ответа, понимая: это такой негласный закон, известный всем, то есть никаких обид, ибо говорить не о чем и вежливее будет не ответить, – и так постепенно из записной книжки выписываются адресаты. Ему казалось, что ее сердце пахло красным перцем и индийским карри через кожу и что этот запах и сейчас еще с ним, после тысячи просмаркиваний. Он часто вспоминал ее. Большой рот, в чем-то развратный, если бы не очень грустный изгиб, опрокинутый лук какого-то античного героя. Ее слова напоминали улей пчел. Иногда, во время ссор, они походили на метко пущенные пули. A vampire or a victim – it depends on who’s around… Смеялась она как-то носом, отчего надо было отодвигать подальше пепельницу, не то пепел будет рассыпан по всему столу («Знаешь, как пепел надо собирать?», – самоуверенно слюнила она палец и действительно ловко подцепливала на него горку свалившегося пепла. Никогда не учила и не считала себя старшей в детстве, а вот сейчас…). Веки были очень толсты, поэтому слеза, скапливающаяся в углу глаза, скатывалась всегда неожиданно. Приходилось устраивать «проверку» Лилиных глаз, что иногда могло рассмешить, даже заставить не плакать…
А потом ему негде было жить, поэтому он как-то зашел к ней. День был – холодно и ярко, как он любил. Оранжевый желток солнца уронен в стакан с холодной водкой. Вокруг солнца небо просто белое, а на горизонте, где море и еще холоднее, – очень голубое. В вагонах метро отопление еще не отключили, на улице – ветер. It’s cold outside, but brightly lit. Skip the subway, let’s run – over ground…
У станции, как всегда, кричали. Торговцы хот-догами, агитаторы-коммунисты и агитаторы сдавать кровь. Ветер выхватывал их голоса из кульков мегафонов и, помусолив, выбрасывал, как скомканный конфетный фантик.
Винный магазинчик у станции. Его держит китайская семья. Между стеллажами пробираешься, как между спинами в час-пиковом автобусе. Продавщица – этакая ворчливая мамаша, готовая уже примерить одежды и манеры назойливой и доброй бабки – что-то внушает школьнице-ассистентке. Своей внучке? Он купил бутылку красного калифорнийского. Завернутого, с поклоном врученного.
А дома, в котором последние дни, из которого скоро съезжать, замирая под струями холодной воды, смотрел, как сперма смачным плевком шлепается о стену ванны. И начинает оплывать желтоватым, как воск со свечи… Грустно? Нет. Душем смыл только что вылетевший из него белёсый комочек, похожий на выплюнутую – «Хватить чавкать! Выплюнь сейчас же!» – ребёнком жвачку. Потом вымылся сам. До выхода спал. Один, без снов.
Пригородное метро здесь согрешило инцестом с железной дорогой, так что где-то две трети всей линии проходило по поверхности. Кукурузные поля с плохо выбритой щетиной прошлогодних стеблей… Поля для гольфа – мячик от замаха какого-нибудь крутого босса взмывал и летел, на время обгоняя поезд, а потом исчезая… Горы вдали – на их склоне притулилась небольшая вискарня… Аккуратно спрессованные горы однородного вещества, бывшего когда-то заурядным мусором, похожие на куличики из песочницы… Клочок кладбища – земля берется в аренду, стоит столько, сколько не заработать – надгробия были похожи на кубики Lego… Стая птиц – летела вместе с поездом, а потом резко ушла в бок… Будто ветром сдуло. Огромная гора с подъёмником – когда в детстве они с Ли туда вскарабкались, посмотреть, что там на вершине, сэкономили мамины деньги на нем… – интересно, на что потом истратили? – но пару дней потом не могли ходить… – вся заросшая бамбуком…
Бамбуком, штурмующим железнодорожное полотно со склонов гор, чуть не царапающим своими листьями-уклейками стены вагонов…
– Я просто хочу простых эмоций! Есть, спать, смотреть кино, слушать музыку… Чтобы и сон без кошмаров, и действительно выспаться, вставать не бледной немочью… Чтобы все это было – в кайф. Без воспоминаний, кто у тебя какими тонкими пальчиками эти диски брал, без этих техник, когда от любви тоскливыми дисками отслушиваешься… Какая там у тебя техника была, что нужно было слушать, когда тебя бросили? Pop U2, Portishead второй? Вот мне этого как раз и не надо! Что жизнь сложная, я уже и так поняла, более чем. Понимаешь? Простых чувств! Ощущений даже, как у белок, амфибий или не знаю кого. А все это у мальчиков с девочками… Я не знаю, простое оно или сложное. И не хочу сейчас разбираться. Мне оно сейчас – не надо! Может, позже. Не знаю.
– Я не хочу никой любви. Сразу – не хочу. Считай это испытательным сроком – как на работе. Ты ходишь на новую работу, но не знаешь, оставят тебя там или нет. Может, отработаешь три месяца, а тебя не примут. Вполне возможно. И никаких обид – потому что такие правила. Такое же должно быть и с любовью, я считаю. По-моему, это вполне справедливо. Я хочу отношений, но не хочу любви. Я хочу общаться с тобой. Хочу приходить с тобой в гости к моим друзьям. Хочу целый день с работы писать тебе мейлы – каждые полчаса, и чтобы ты на них всех отвечал. Хочу ходить с тобой в кино – и чтобы ты ходил на фильмы, которые нравятся мне. Да, я такая собственница, я знаю. Поэтому я и говорю об испытательном сроке – ты можешь сам тоже решить, нужна ли я тебе такая. Хочу, чтобы я могла позвонить тебе посреди ночи, сказать, что мне страшно и я хочу приехать к тебе. Но не хочу – понимаешь, не хочу – чтобы я должна была тебе звонить каждый день. Звонить, когда не хочу, звонить, когда мне нечего тебе сказать, потому что на самом деле я хочу целый день побыть одна. Bye, dear! I love you! – она передразнивает американское кино.
– Я этого не хочу! Ты мне интересен, но, может, это всего лишь очередной обман. Нет, ты здесь ни при чем – я сама часто очень себя обманываю. И больше не хочу! Я хочу отношений, а не любви. А там – что получится. Это как секс – незнакомые люди не спят друг с другом без сам знаешь чего. Так и здесь, когда еще нет доверия, надо предохраняться отношениями. Потому что когда сразу же любовь – это очень опасно…
– А может, я тебя никогда и не полюблю. И у нас будут просто отношения. Мы будем вместе ходить в то же кино и те же гости. И, в конце концов, станем лучшими друзьями. А потом расстанемся. Потому что наши отношения будут набухать и набухать, как нарыв. Но ни у кого из нас не хватит смелости вскрыть его. Потому что это мучительно и непонятно – не знать. Дойти до какой-то черты – и не переступить ее. А узнать можно – только переспав друг с другом. Но с друзьями не спят… Считается, что это жестоко по отношению к друзьям – спать с ними…
…Это она уже ему сказала после его бутылки. Калифорнийское – редкостная дрянь… И двух, извлеченных из-под ее письменного стола – она призналась, что одиноко, поэтому любит иногда и запас у нее всегда… И после того, как он не доел ее очередное экспериментальное – на этот раз корейское, алое от перца – кушанье. Нет, вкусно и не слишком острое, я люблю острое… Просто – я лучше поговорю с тобой! Она улыбается – «вывернулся»… И они пошли мыть посуду на кухню – она мыла, а он подавал и брал. И смотрел, как в огромные раковины стекала красная – красный перец и остатки вина – вода. И после того, как они с час гуляли и с час сидели в баре, ожидая, пока их квартирохозяин с первого этажа, не разрешавший никаких посетителей на ночь и следивший за этим из окна своей комнатенки на первом у входа, заснет и они смогут назад. Подходили к окнам его каморки и смотрели, как перед его замершей тенью плясали ТВ тени. И они таки пробрались. Обступая оставшуюся на полу посуду, сели у кровати и стали смотреть на улицу, не зажигая света. Ее комната на углу и в две стены окно – смотришь, как из капитанской рубки. Они смотрели, как лунные лучи, опасливо обнюхиваясь, постепенно забирались с холода в темное нутро комнаты обогреться. А за ними, нагловатые, будто в пятнашки играя, забегали огни неоновых реклам. Чтобы им было теплее, они включили нагреватель и взялись за руки. Он видел ее лицо, только когда по нему проскальзывали огни машин… Постепенно, как жидкости в коктейле, темнота в комнате и «не так уж и темно» на улице смешались… Они залезли на кровать, потому что стало холодно ногам, и стали еще выше над улицей. Слушали музыку из клуба напротив и махали мотоциклетным парням с девушками у входа в него – только те не видели. Как пепел с их сигарет тлеет в пепельнице, как угольки ночного костра в лесу. И после того, как они пару раз пролили вино на простынь – пятно разливалось черным – и просыпали пепельницу… И после того, как бокалы пустели, только наполнившись, а потом уже и не пустели, а просто стояли, забытые… И уж точно после того, как они все это – «утром вставай босыми ногами осторожнее» – просто скинули на пол. Да, именно тогда, завернутая в одеяло так, что видна была только челка, сигарета и глаза – блестели, когда сигарета вспыхивала – она ему это и сказала.
Комната была без душа – приходилось часто заходить к друзьям в общежитие, пока после наступления одиннадцати не выгонял дежурный, прокуренный до скелетообразности старик, оглашая все здание призывом «мистера Эдама» быстрее уходить, за кое амикошонство Эдам грозился-хотел довершить процесс мумификации старика. И без кухни, то есть с общественной, где, моя посуду, Эдам видел, как последний из тараканов из-за грязи и сквозняков собирает свой эмигрантский саквояж. Там же, у заиндевевших от китайского жира гигантских жестяных обмывочных, немка-лесбиянка (паспорт почему-то французский, а говорила только по-английски), думая, что она одна, любила поговорить с продуктами в холодильнике или овощами перед тем, как их порезать.
У Эдама бывали во время его бродяжничества периоды, когда он не отказался бы не только от этой еды, но и от таких собеседников, поэтому он, оценив общительность немки, скромно разворачивался, чтобы вернуться позже.
Их собственная комната напоминала модный клуб – стены ободраны до кирпичей, и в этом весь шик! Всегда полуприкрытые жалюзи шинковали луну или солнце соответственно, окно снабжало запахами – грозы и жареной рыбы. Запах жареного означал, что сосед-китаец опять взялся за готовку, которая скорее напоминала газовую атаку, но тут он приходил звать их за стол – и не отказываться же. Один раз он решил попотчевать их жареными свиными ушами. Лили выкрутилась, поведав, как она плакала над фильмом «Бэйб-2», ему же пришлось долго отказываться от добавки и, в конце концов, обидеть, так и не прожевав и неудачно попытавшись проглотить жесткие поросячьи хрящи…
Обрадовавшись переезду брата, Лили несколько недель колесила с ним по городу, набирая у знакомых, на свалках и распродажах всякие домашние вещи. Его задачей было тащить все это на-через метро, где на них все смотрели как на бомжей. Они целовались (благо за брата и сестру их мало кто принимал), отводя так косые взгляды, которые сменялись на возмущенное отворачивание. Телевизор, вентилятор, стерео… Стерео было, как ванна в известном русском романе про одного сумасшедшего и его любовницу, их тайной гордостью. Оба были насквозь, внутри и снаружи меломанами (что давало повод их матери, ненавидящей «все эти завывания» и предпочитавшей вкрадчивый гипнотизм никогда не выключавшихся «говорящих голов» по ТВ, открещиваться от родства с ними). С той лишь разницей и причиной для споров, что Эдам любил рок, а Лили считала его суть яблоком от великого древа классики. И сильно расходилась, доказывая это:
– Классику просто очень люблю, потому что выросла в ней. И не я одна! Из нее же выросли Beatles (как ни крути, а гармонии-то у Шумана хапали частенько) и последующие поколения. Да что там – даже вон Diamand’onKa твоя обожаемая и то. А минималисты у Арнольда Шенберга учились. А симфо-рок?
A Brian Eno твой любимый? Просто так, что ли, написал вариации на тему канона Пахельбеля (это барочная музыка, представь себе, еще более манерная, чем Бах). А всякий там Deep Purple и прочие старички-основатели?! A DOORS??!! Да разве всех упомнишь… А масса проектов – рок-группа и симфонический? Ох, да что с тобой говорить!.. Не понять тебе фугу Баха – фугу в суси-барах есть твой удел. А потом зарисовать натюрморты из ее косточек…
Рукою Лили копошилась у себя за спиной на столе, будто хотела прямо сейчас запустить в Эдама рыбой фугу, но, к его счастью, ядовитой японской рыбины среди настольного хлама никак не находилось, и рука возвращалась с сигаретой. После первой-второй затяжки Gitanes Blondes Лили продолжала более спокойно:
– Это философия, музыка сфер, золотая секвенция, которая на уровне золотого сечения Леонардо, это нераздельная вселенная звука, где и твои U2 лабают… Это привет пифагорейцам и… три диеза/бемоля у ключа – Троица, трихорд, семь нот – семь дней творения, двенадцать нот хроматической гаммы – двенадцать апостолов… А сонатная форма, разработанная Венской школой – Я и не-Я, вещь в себе – вещь-для-себя… Кант, Фихте, Шеллинг, Гегель в музыке… А полифония и контрапункт? – привет Бахтину… зря, он, наверное, эти термины взял, мог бы получше придумать… Грустно…
И Эдам, притушивая в пепельнице (у каждого была своя) которую уже за монолог Luskies Lights, шел ее обнимать-замирять. Не ожидал, непредсказуемо, как всегда, но на этот раз она не обижалась. С рукой, укравшей с ее волос ее запах, он шел к мольберту зарисовать эту эмоцию и эту летающую вослед Лилиным рукам-дирижерам музыку спора. Аромат тени, кофе – вскипел и развеял… По пути, заворачивая к холодильнику-бару нацедить им примиряющего бухла и со смущенной улыбкой-покашливанием, делал еще одну остановку у злополучной установки, чтобы скормить ее выползшей челюсти диск Portishead New York Live, концерт, на котором они оба были (хоть и раздельно, «попарно») и «дико обожали», так, что даже не приходилось слушать раздельно, деля музыку, как имущество при разводе, – она слушает симфонический оркестр, а он – трип-хоп…
А в паузах тишины между песнями можно было, хорошо прислушавшись, услышать отдаленный стрекот цикад… Радиотишина… Дневная усталость выходила в ночных судорогах, этих родных сестрах других ночных корчей… Все было в общем-то хорошо так, что даже страшно. Эдам хотел было довершить их неожиданно нагрянувшее (и оказавшееся довольно приятным) мещанское счастье приобретением на соседней помойке кошки, но натолкнулся на неожиданный, как стул во время снохождения, как ответ во время сноговорения, отпор Лили: «Ты и так кошачий тип, мне больше не надо. Чистокровная кошка», – заклеймила она его вскидом плеч, что на языке ее жестов можно было прочесть как «ну и бывают же такие типы!» И добавила больше про себя, чем вслух:
– А я, наверное, собака. Собака, которая долго жила одна и почти привыкла. Которой только недавно стали бросать кость, это ей так понравилось, что она захотела стать социальным животным. Собака с комплексом неполноценности и завышенной самооценкой, которая недоумевает, не выродок ли она, если у нее сразу все комплексы. Которая только взрослой сукой заработала себе на «Педигри» и боится опять когда-нибудь оказаться у помойки. Да, наверное, я именно такая сука. К тому же бродячая.
О кошке он, понятно, больше не говорил.
Белье себе она покупала в Tati. Оно было настолько антисексуально, что это могло показаться позой человеку, который не знал Лили. Что она вообще считала покупку одежды глупой женской привычкой (смешком в нос выводя себя из рядов этого племени – или отстраняясь, заходя за грани моветона и очевидного в дистанцировании от самой себя). Единственным исключением (и исключением реальным, ибо было куплено в самых stylish бутиках) было китайское платье, кимоно-ночнушка и кожаное (из той же козлячей кожи, что и знаменитые брюки Джима Моррисона) пальто до пят и с капюшоном («эльфийское», как прозвал его маленький Эдам еще в детстве). Еще она копила деньги на «Елаза дьявола» для них обоих – так прозывалась, по форме задних фар, одна жучиная маленькая автомодель. Кстати, про глаза сатаны она утверждала, что однажды их видела, и очень обижалась, вообще недоумевала: «Как вы догадались?», – когда друзья, которым она это рассказывала, предполагали, что видела она их во сне.
– Это были НАСТОЯЩИЕ глаза, они смотрели на меня во весь экран моего сна, это был точно ОН! Я утонула в них, не открывая глаз!
Не скупилась Лили лишь на алкоголь, он был вне ее понятия «расходы», как-то выведен из, по умолчанию ее и (еще бы!) Эдама, так что отложенные за неделю деньги исчезали и никогда больше не вспоминались за одну ссору, чаще всего выпадавшую на выбор «какого-нибудь милого места, на твой вкус, Эдам, я пойду, куда ты захочешь, только бы я хотела, чтобы это было уютное местечко, где вокруг очень шумели бы, можно? Почему я всегда, а ты никогда?..»
И «Глаза дьявола» не материализовывались в машину, а сон тот (она жалела, хотела еще увидеть также вблизи глаза Иисуса, чтобы потом рассказать ему, и он нарисовал бы два портрета; «Из-под закрытых век» – она уже даже придумала великодушно название для диптиха) уплывал.
Распродажи были ее гордостью, только там она могла купить за четверть цены что-нибудь модное. Пиком ее пренебрежения к одежде был балахон, одноцветный, с капюшоном и до пят (еще одна «эльфийская» вещь с прозрачным приветом к зачитанным в детстве Толкину и Льюису), из которого она не вылезала дома (летом его сменяла one piece майка – ее приверженность нерасчлененности) и в котором встречала впервые приглашенных на ужин собственного приготовления бойфрендов, ожидавших, в общем-то справедливо, что-нибудь а-ля little black dress, что было – когда она успокаивалась и соглашалась забыть исчезнувших – для них своеобразным испытанием и инициацией незадачливых ухажеров в «лиливость».
Открывая дверь их квартиры, Эдам шутил, что боится увидеть маленького коренастого лифтера, который непременно тут же даст ему под дых, – они создали легенду и толкали ее всем своим друзьям, что раньше здесь был отель, в котором останавливался Холден Колфилд в ночь своего несостоявшегося лишения девственности. Девственность, к слову, была самой популярной темой на их сборищах, как и на всех модных тусовках, – этакая легкая ностальгия по невозвратному, весьма абстрактному Эдему. I’ve got a hole in ту heart the size of a truck – it won’t be filled by a one-night fuck.
Шопинг занимал у них время, отводимое другими под театр и бары; продуктами был завален весь холодильник, они гнили и выбрасывались: было неэкономно и весело. Предаваться каким-либо мыслям считалось между ними моветоном. Разрешались только истории, преимущественно печального характера, так что рассказы о несчастных романах подходили как нельзя лучше. Она рассказывала о своих любовниках. Они все что-то писали, а последний еще и плотно тусовался с какими-то революционерами. После него она вскрыла себе вены (больше всего убивало сочетание краха любви и идеи революции, которую предало-провалило как раз руководство его ячейки), а когда он вытащил ее из ванны, она выгнала его из его же квартиры и спала в ней беспробудно недели две. Потом нашла работу, ушла в нее, заработала на квартиру – и позвонила Эдаму поздравить с очередным Рождеством. И так он впервые увидел шрамы на ее запястье. Во время удалой вечеринки, в атмосферу которой никак не вписывалось. Это было реальностью, от которой он убегал в своих картинах, поэтому он заслонился шуткой, что люди с серьезными намерениями режут не поперек, а вдоль, «учти на будущее, сестричка».
Любовь у них самих тоже случалась, как всегда бывает, как-то и – разочаровала. Сначала она, как всегда, выковыривала жемчуг мяса из нежных китайских пельменей, а потом и вдруг… После, отрываясь (припаянный потом, придавленный слабостью к ее размытому на фоне простыни телу – его выпавшие волосы на ее kiss marks) от нее, он пытался избежать этого уродливого зрелища: ноги раскинуты, как распахиваются проспекты для панорамного снимка туриста без Вергилия, а из нее замутневшим плевком медленно стекает слеза-сопля, белесый червячок страсти. Поза материнства… Запахивал одеялом и отворачивался: его сестра не имела права не быть красивой даже в этой вульгарной женской позе! Поза полноты пустоты. Это было так свойственно жизни – позировать намеренно уродливой, скрывая от посторонних глаз и тем самым взвинчивая цену настоящей красоте! Он пытался зарисовать это все равно, только оторвавшись от тела и вместе с телом, забыв их тела лежать слабо на простынях – от всего на свете, на полотне два на два, но размеров, что ли, не хватило… Или помешало то, что он считал, что не для того в нем созревал и, греясь его теплом, потом выплескивался, обжигая страстью, раскаленный мед. Не чтобы застыть сосулькой-эмбрионом в другом теле. Трубопровод пуповины захлестывает удавкой, младенец кричит… Дети рождаются уже мертвыми, а у настоящей любви может быть только одно последствие. Romeo wanted Juliet, Juliet wanted Romeo… Romeo in blood, кровоточащий, как Иисус… Как-то по телевизору он видел передачу о том, как людей готовят к рождению ребенка. Четверка предстоящих мам, стоя гуськом в бассейне, прижималась друг к другу животами, а будущие отцы проплывали у них между ногами и выныривали на поверхность. Это символизировало появление из чрева матери. Нет, присутствовать на родах Эдам никогда не пошел бы – хорошо, что их и не будет. Хотя, надо признать, они (она? или он? Не столь важно, они все равно давно убрали пограничную стражу с границ между собой) думали об. Но – были родными, слишком родными братосестрой (тот случай, когда родственность мешает… хотя как все это, наверное, пошло… да и не мешает ли родственность и в так многих других вещах?..).
Но потом вдруг, абсолютно без предупреждения (в отличие от уведомлений об отключении газа, электричества, а потом и вообще – скором сносе дома, что было уж совсем нечестно со стороны судьбы, и так игравшей белыми), все растения на окне решили избавиться от листьев, а все первые вещи вдруг стали последними и – надоели, что ли?..
А еще эти двери. По всей квартире он вдруг увидел незакрытые двери. Нет, не входная. А дверь в ванную, туалет, в комнату (скрипела на сквозняке) и даже под раковиной.
– Ты что, двери разучилась закрывать? Шутил Эд как можно более так, чтобы Ли не обиделась. Но она не обиделась, просто подумала над ответом и не нашла его. Так что он ходил и прикрывал за ней двери. А потом вдруг догадался – это все та усталость.
Так они поняли, что их шикарная каморка больше не защищает их от холода, студящего через тонкокожую перепонку окна. И стали собираться.
Уже несколько дней они собирали ее вещи и убирали в комнате. Сегодня была раздета кровать – все постельное белье, которое она купила за свои деньги, когда въехала, снято и в стирке. Из-под него вынуто и свернуто ее знаменитое одеяло с подогревом. Иногда под ним было душно, иногда, когда дуло из окон, классно, но чаще всего он боялся, что его сонного шибанет током. Прорезиненное одеяло, управляемое с пульта в изголовье – ей всегда было холодно.
Свернутое, одеяло с ее кровати запихнуто в большую сумку. А он, стоя на кровати, начал очищать заклеенные окна. Из окон ее комнаты – на углу здания – дома на краю света – очень дуло, поэтому, только въехав, она купила в хозяйственном клейкую ленту и заклеила все окна. В несколько слоев. Так что сейчас, отрывая эту ленту, он боится, что вместе с лентой он вырвет нафиг и саму раму. Или, если лента вдруг оборвется, отлетит на полкомнаты. Вот смеху-то ей будет…
– Осторожнее! Давай я буду тебя держать!
И она поддерживает сзади для подстраховки, обхватив руками за талию. Дедка за репку, бабка за дедку… Сцепив руки у него на животе, она прижимается к нему вся, притиснув голову к его спине.
А он все еще стоит, вцепившись, как идиот, в эти свисающие лианами ленты, и пытается подсчитать, есть ли у них время. Но она уже разворачивает его к себе.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.