Электронная библиотека » Александр Чанцев » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 27 апреля 2018, 18:00


Автор книги: Александр Чанцев


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Очень поздно, бессонница. Электронные зеленые цифры на микроволновке, когда выходишь на кухню, светятся вольером какого-то океана. У океана ведь не может быть имени – время стало водой, какое ему имя? Если покурить в окно, то запах потом будет как от чужого табака. На фоне луны бегают ошметки быстрых облаков, довольно быстро. Странно, что Там может быть быстро. Луна в них выглядит как-то глупо, как волосы на дне опорожнившейся ванны. Да кто говорит о смерти, только бы ее кусок до утра.

На крыльях красных звезд летели те открытки. Через трамвайные пути, через больничные замки. Кумач сверкал, гвоздика рдела – звезда летела. И штемпелела. К 7 ноября ведь я! Моя семья ждала меня: открыткой – пламенем звезды, букетом, яблоками с рынка, шампанским, соком и водой. Тобой и мной. Звезда летела и сотлела. Звезда – полынь от пыли-моли, звезда – волшебный говорун трескучей мебели в чехлах и снах, снегах и льдах. Впотьмах я шарю и ищу и горечь клея ощущу, когда заклею, опущу в почтовый ящик ту звезду. И буду рядом я стоять, чтобы звезду ту отыскать. Макулатурою принять и знать – письмо дойдет, придет, найдет.

«Человечество гораздо скорее еще средство, чем цель. Дело идет о типе: человечество просто подопытный материал, чудовищный избыток неудачников: руины», писал Ницше в «Воле к власти». Здесь интересно. Из этой фразы вышла добрая половина мыслителей прошлого века, от самых черных пессимистов (Чоран) до прекраснодушнейших идеалистов (тот же Че). Но где сейчас сама эта мысль? Только на полках небольших магазинчиков для интеллектуалов, если их еще не закрыли (как магазины, так и интеллектуалов). Можно констатировать ее полное отсутствие в общественном сознании. Более того, Система сделала смешной само подобное целеполагание – изменить мир, построить что-то, дать человечеству идею для собственного развития, позвать его за ней. Удел уже не городских интеллектуалов, но сумасшедших, любые фразы которых априори загоняются в маргинальное гетто их же имиджем.

Мировые революции чаще всего проходили под знаменем таких идеалистических идей – «свобода, равенство, братство». Зачастую их заимствовали напрямую из христианства – от отечественного тоталитарного мифа (и «миф» здесь – ключевое слово), стремившегося к всеобщему равенству и братству народов, до более локальных хиппи с их Make love, not war. А какие экзотические и прекрасные идеи предложили только наши визионеры: Николай Федоров призывал воскресить всех мертвых, Даниил Андреев мечтал о таком обществе Розы мира, где животных не только не будут убивать, но люди воспитают, поднимут их добротой до собственного уровня.

Есть ли сейчас хоть одна такая идея? Пожалуй, кое-где, и то по касательной. В мусульманском мире, в силу исторических причин еще озабоченном религиозной идеей. Ею же – цементированном, скрепленном. Скреплены, возможно, некоторые совсем еще племенные страны где-нибудь совсем далеко, на Африканском континенте – полным отсутствием, нерефлексированностью этой идеи (в том смысле, как Хайдеггер, говоря о Ницше, утверждал, что нигилизм отнюдь не есть отсутствие ценностей – как, мы помним, и атеизм есть не отсутствие веры, но вера в отсутствие Бога). И азиатские страны еще не до конца поменяли глубокую религиозно-социальную традицию на модные гаджеты.

Западный же мир давно отказался от самого помысла изменить мир. От больших идей Запад перешел к Think global, act local? И работает это так же, как лозунг из какого-нибудь маркетингового учебника, хреновенько, если честно. Равенство народов? Не шибко, еще и с намечающимся креном в сегрегацию уже белых. Уравнение доходов? Вообще никак, заявил же об этом Occupy Wall Street. Равенство полов, гомосексуалов? Ок, тут получается неплохо. А со свободой, хотя бы той же информации? Ассанжу грозит пожизненный, а его информатор Меннинг сидит в США в прозрачной клетке под неусыпным контролем и даже туалетную бумагу должен просить у охраны, рапортуя об этом. Протест как чаяние об идее выдавлен настолько, что у нас нет для вас Doors и Nirvana – получайте Jay-Z и Lady Gaga.

Это все примеры из американо-европейской жизни, во-первых, потому что они тут трендсеттеры, законодатели моды, во-вторых, у нас даже примеров не нужно, чтобы расстроиться. Впрочем, есть и важные различия. Америка не отказалась от религиозной идеи, у нас стало модно издеваться над Церковью. США пропагандирует – мы же охотно манипулируемся (делаем несусветную рекламу нагловатым девицам, захотевшим модного пиара). Хотя в Европе еще хуже – все большие идеи там заведомо маргинализированы как «неполиткорректные» (запрещено носить крест на работе в Великобритании).

Жизнь народов без идеи – даже хуже, чем жизнь нации без национальной идеи. Потому что жизнь ради «экономического благосостояния», увеличения ВВП, инновационного развития, даже ради экологических благ (экоорганизации как стойло для потенциально опасно инакомыслящих, где они будут под контролем спецслужб) и прочих симулякров – не жизнь так же, как работа в офисе ради абстрактного, не имеющего непосредственно к конкретному работнику никакого отношения роста доходности акций этой самой конторы. Во времена Маркса труд стал отчужден – сейчас вдобавок отчуждены все ценности. Они очень загодя и заботливо вынуты из рук человека, как камень из рук ребенка, который может вырасти в потенциального бунтовщика, а на его место вложен очередной iPhone. Ключи от нового внедорожника или квартиры.

Но все это – лишь средство. Связи, достижения цели. Целью не может быть даже благополучная жизнь с детьми и внуками, потому что 1) те увидят в качестве примера родителей без цели, с пустыми, удовлетворенными глазами потребителя, 2) на них может и кончиться эта жизнь, ведь на смену эволюции неизменно приходит энтропия.

«Смиренным, прилежным, благожелательным, умеренным: таким вы хотите человека? Хорошего человека? Но, чудится мне, это просто идеальный раб, раб будущего», писал Ницше, и с тех пор изменилось только то, что предсказание осуществилось, а Ницше не пишет, его не читают, а если и, то над этим модно смеяться, это странно и «пафосно». Смех, бывший всегда оружием преображения (привет «смеховой культуре» им. Бахтина), умело обращен Системой против инновационных духовных стратегий – когда в кадре появляется тот же хип, включается закадровый смех. Реквиемом по идее стал смех мертвецов. А с большой буквы пишется уже не Бог, но Система.

Можно ли смеяться в воспоминаниях?

Привитые яблони и груши, дальневосточный лимонник, жимолость. Даже и дыни – конечно, лишь робкой кислой зеленью успевающие вызреть. Хотя в августе я находил среди них и арбуз – меня будили, посылали посмотреть, «не выросло ли чего». Его хвостик веревочкой. Август, возвращенный в Москву, в школу. Хотя конец августа, когда уже хочется московской чистоты, горячей воды и тепла. Скудные хлопья искр из-под ночных колес – жатва осеннего лысого поля. Чайный кашель, моховая отрыжка – приезжали с дачи, тут ждал дом, было тепло. Не в смысле, что на даче похолодало, а что есть куда, когда кончается что-то. Вот грязные пакеты с урожаем, земля с сапог – Илья-пророк. Все немного дикие, и городской дом странно пахнет застоявшимся лаком, бетоном и пластиком. Быстро натопится. Гром гремит, земля трясется, поп на курице несется. Смешная суета, дорога за холмами за плечами. Да и черная простыня августовского неба, из дыр которого сквозит. А тут горячая ванна как мечта, как итог пор лета, потевших солнцем, но пора! Дача, пока, мы не будем помнить и быть друг для друга. До следующего лета, следующих лет. И еще вот что – мы не хотим утра. Там будет утро – и нас там нет. А потом, наконец и сейчас, август этих базедовых звезд на этой черноте неба, которое – одиночество, все умрут, все умрут без остатка, только ты, вернее, тоже нет, только одиночество). Без отчества – за тобой никого, только ошметки воспоминаний, только дула звезд.

Одиночество накормит тебя грудью, будет тебе заботливой старшей сестрой. Возьмет счет и все заплатит. Откроет все окна, скажет: «Иди!» И ты можешь уйти. А оно будет расти в твоем доме, неизменно, как ногти на покойнике. Нежное, как твой кот. Возьми его на руки – найдет твою ладошку. Глотая ту сосульку – согреет и поймет. И до конца не убьет. Нет, придушит и пойдет.

Робкая душа убьет тебя на рассвете. Придет разбудить и скажет: что ты лежишь, они ждут, надо идти. Лучи солнца будут как еще не прозвучавшая вспышка, там, за сараем, где угол углов. Птицы сначала вскриками, потом перекличкой, как в очереди. Такой нежный, тонкий, как ручка ребенка, в заботливой пригоршне дан тебе день. Поделись им до конца – на рассвете, на рассвете, когда церкви плывут в молочной лазури с пенкой кувшинок – отдай все что есть у тебя. Вой. Но. Отдай. На!

Мчаться на велосипедах по улицам «садовых товариществ», где какая дорогая – убитый песок, остатки асфальта или лужа с трубой. И какие участки – запущенные совсем иногда, шпана и привидения, или, ближе к деревне, в несколько этажей. Какой угол повтора, гора разгона, след камней в несколько метров, запятая кометы затормозить. Я умел ездить без рук, вставать на дыбы и тормозить с разворотом! И, главное, исследовать, куда ведут – перекресток, тупик, новые улицы или все закончится лесом, в объезд по нему. Водокачка, фургончик и злая собака, трансформатор и пруд. А в августе – собирать грибы! Кто еще знал, сколько их на просеках у заборов под деревьями под самым носом! И мечтать встретить девочку на следующей улице, в том, может, доме, где открытое окно вдыхает тюль и видно полпотолка чужой жизни. Она, конечно, будет, как в «Едином» Ричарда Баха, волшебное The One еще до U2. Я буду ездить, мы будем встречаться на средних улицах, оставлять записки на подъезде к поляне, на остановке «закат». Те мечты, конечно, были больше всего, что будет потом. Тела ведь не было – была только легкость. Я долго после детства держал велосипед – синий «Аист», ничего лишнего и мощный тюнинг, как сказали б сейчас – в своей комнате дома в Москве. Во время одной из генеральных уборок захотел минимализма или свободы, не помню уже. Разобрал и вынес на балкон. Потом мне в очередной раз сказали выбросить его уж наконец. Бардак, не пройти, все равно не буду кататься, а если и будешь, купишь же новый. Сколько можно хранить весь этот хлам? И я сам вынес его на помойку, подумав, что да, сохранять, действительно, нужно не так (Разобранный и сложенный, он стал меньше ростом, как скрюченный скелет старика, которого я нес перед собой на руках). Сохранил ли я его сейчас? «Сохранить», что-то маловато для гимна. Ручки антенной из свалки, сто слоев над хромом закрылков или цыганский утиль (мне всегда было интересно, как и куда уходят вещи, экология прошлого, вторсырье памяти). Той бабе пошлю сейчас запрос в Badoo или где, свидание с третьей фразы, если не совсем клиника после развода, что время терять. А он сейчас точно в самом лучшем велосипедном раю, где никогда не слетает цепь и на дачных просеках встречаются даже.

Слоны на туманных ногах танцуют в лужах, лужах. Видения исходят в снах, как с потом жар – ты пуст, мир снова нужен.

Фиалковые слезы выдавить испачканными чернильными пальцами, процедить через выдохшееся саше, рецепт собрать из взвившегося ночной бархатной бабочкой пепла от гадания по сожженному листку, на блюдце исключительно от спиритического сеанса на чердаке на ватмане звездного неба из старых ломких уже обоев.

Долгие походы с бабушкой по всем окрестным гастрономам и продуктовым, среди панельных домов зимой, по району, вылизанному до безлюдья и заплеванному людом оставшимся. В гастрономах в огромных холодильных камерах лежали консервы из морской капусты – в электрическом чреве, как проглоченная Левиафаном вместе с Ионой океанская ботва. Ионой-СССР. Металлические ряды матрешек – в холодильнике консервы, в них капуста. Бабка за дедку, то есть за меня – вытянуть, то есть «отхватить». Помню ранние черные зимние утра перед школой (школа почему-то всегда хранится в памяти в зимнем замороженном виде – как антипод летних каникул? В холодильнике надежней?) – мама пыталась изобрести что-то из ничего для «растущего организма» меня. Я прятал руки под себя, потому что было холодно. Не думаю, что от голода. Есть с раннего утра и перед волнением школы все равно не хотелось (даже иногда тошнило – токсикоз взросления?). Было как-то свободно (несмотря на уроки), как оно, понятно, бывает только тогда, когда еще мало тебя. Или слишком много? Как оно бывает, когда – уже взрослым – не ешь в своеобразной аскезе (каким богам?), подношении не духу, но скорее телу (освободиться от еды): наступает похожая легкость. Легкость слабости. Тогда не так. Голод в виде тех походов по дальним магазинам (только дольше будет гуляние!), оживленных рассказов взрослых («выбросили… записалась…») – это было даже весело. Поэтому завернуть красиво, например, что тот голод был – голодом по переменам, «ветру перемен» и т. д., было б именно «завернуть». Хотя да, в воздухе что-то было (Something in the air, поет Боуи из поздних дней). Как тот легкий голод «растущего организма». Морской капусте, кстати, я все простил («очень полезная, в ней йод», говорили мне взрослые), люблю до сих пор (хотя попадается чаще не в консервах, а в японском мисо). А вот руки под себя иногда подкладываю и сейчас, когда нервничаю. А голода тогда не было, он иногда бывает сейчас. Правда, я не знаю, как он называется. Может, это голод памяти, ее расстояния или изломанного угла. Где-то там, дворами за дальним гастрономом.

Где рядом парк – сахар снега залит топленым маслом солнца, лучи преломлены в его гранях. Так ослепительно, что вот распустятся почки. У старой развалившейся пристани, к которой раструбом льда брошен рукав дороги, переоборудованный зимними детьми под ледяную горку. А сбоку севшая на мель заброшенности баржа – на лебяжьей снежной подушке, пушкинский тулупчик из вьюги. Ледяной спуск с горки выносит далеко, на метры от берега, языком лижет тот другой берег – бабушка велит тормозить, дед ей обещает, подмигивая за спиной, а мне разрешает, «только смотри, где проруби». О, проруби легки – из них растет кактус затулупленного рыбака, их раструб распахнут горлом перед докторской палочкой, обрамлен трепыхающимися кроваво-жабрыми рыбками. Рыбка не разбивает лед – воду затягивает поземица холода, иллюминатор проруби, и вода как студень. «Пока Титаник плывет» – подо льдом движется он, ребенок-пассажир прилип носом к стеклу (от его дыхания растет узор полыньею льда), смотрит на этот странный воздушный мир плывущей мимо реки. Но на экране берега скучные картинки – он скоро возвращается к своим игрушкам. От воздуха жарко, легкий ртутный жар, только чуть холодит внутри, как валидол захолонувшее сердце. Как на/с горки, где лед другой. Со сбрикеченной травой в нем, желтой и даже зеленой, песочными проплешинами и опасными камешками. Полный царапин лед. Мне кажется, в нем могут быть чьи-то глаза.

Негативом проступает сознание в ребенке.

Руки деревьев корябают низкое небо, задыхаясь от могильного воздуха осени, набрякшие влагой листья падают могильной плитой, пружинят под ногой жабой, надутой через соломинку. Арматура остовов деревьев, как сломанный зонт под дождем.

Теофания черного напитка в красно-бело-синих ризах вилась, как Дух Святой над Иорданом, в прозрачно-голубом сиянии – с экранов ТВ, а потом и видео. Когда же черная река нефти, идущая из Союза на Запад, стала мелеть из-за заслонов, обратно потекла река напитка с засейфенной рецептурой – в Союзе стали продавать «Пепси». В стеклянной бутылке (вместо жестяной банки), напиток таил в себе заморско-романтического поболе, чем модель корабля с алыми ассолевыми парусами. Затворенный в стекле – «чтобы нарисовать птицу, нужно сначала изобразить клетку» – как за тем пресловутым занавесом из железа. Однажды он – не приплыл, но приехал – ко мне в первозданном виде: соседка, дочь дальнобойщика, обласканная фортуной и благоволившая мне, таинственно позвала на кухню – мне была подарена банка «оттуда» («кордон», как и «фура» с ее «карданным валом» – до сих пор более генеративно заимствованы, чем то готово было бы завизировать языкознание). Щелчок открытия, как Большой взрыв, шипение углекислого газа, как вкрадчивая мелодия Гамельнского крысолова. «Испытание крестом», как в ордалиях инквизиторов, – мы с СССР не устояли. И скоро из шарика с веселящим гелием (не он ли утончал голоса последних геронтологических генсеков?) Союза спустили весь воздух. Сей «не взрывом, но всхлипом» – с тех пор коан, как тот дзенский хлопок одной ладонью, всё звучит неосознанной немотой. Если Союз объединял, как те советские социалистические республики, в своей заимствованной креатуре «Пепси-коле» сразу два трейдмарка, то теперь «Пепси» и «Кола» образовали инь-янь, где означаемым не добро и зло, а волнообразный изгиб доллара. Они схлестнулись струями и сошлись в одних (других) берегах, зачищенных перестроечным потоком, как на поле брани. Маслянистые пузырьки все полопались, как те детские ожидания, но вновь вспучились нефтяные пузыри земли. «Время пахнет нефтью», а «Пепси» – это нефть. Пусто над чёрной рекой, и пить её сейчас нет, конечно, никакого смысла.

Черная Грязь – здесь мамунька родилась!

Я спеленут этим взглядом, завернут в тот дождь, как в дождевик, он лижет кожу вкрадчивыми шершавыми кошачьими язычками. Сильный ли, определялось по водосборному баку над мойкой. Как барабанит. С разрывами, воронками или даже градом. Или – с дачной террасы еле видно – прикрылась стыдливо веером жасмина. Мойка стояла на спаянных ржавых – вытерты до гладкости поручней, их хотелось ласкать, лизать, как зимой, – столбах. А ясность/мрачность дня – я уже говорил, давал координаты: утром по окрасу занавесок, чей потерянный цвет возвращало укравшее его же когда-то солнце. Там был совсем другой Гидрометцентр.

Да и другие книги – на излете Союза были трех видов. Ну, макулатура – это понятно. Дюма, Пикуль и волшебнейшие розовые Муми-тролли. Но это у всех и – слишком спортивно, что ли: набрать 20 кг на книгу, отстоять и сдать, получить квиточек-марку (сейчас я бы сравнил ее с турецкой визой, вклеиваемой в паспорт), потом книгу. Были книги – от Нины Иосифовны. Нина Иосифовна готовилась уехать к детям в Израиль, брала у мамы уроки английского и расплачивалась книгами из своей библиотеки, которую с собой не взять. Библиотека у нее была тщательной, но уже прореженной, щербатой – родственниками, которые пока оставались тут, или уж не помню чем. Помню, сравнивали, как недостающие зубья в расческе, собрание сочинений Чехова – каких-то томов не было у нас, но находились у нее, так и латали. И были – лучшие книги тех лет – из букинистического в Столешниковом переулке. Как в «Школе для дураков» «Станция называлась…», так и тут – назывался он, если память говорит, а не завирается, «Букинист». Его давно закрыли, но, как свиток Торы наматывается на валик «Древа жизни» (Эц ха-Хаим), так и Столешников до сих дней намертво приравнен «Букинисту». Борхес, Кортасар, талмуд хинкисо-хоружего «Улисса», репринтный Флоренский и Лосев в серой с золотым тиснением (потом стала красной, уже не такой) серии «Из истории отечественной философской мысли» (от всей русской религиозной мысли начала прошлого века до сих пор до меня доносится этот серо-золотой запах), черный райт-ковалевский сборник Кафки… Про Серебряный век я даже не говорю… Дед ушел из главка министерства, что должны были упразднить, на вредное производство, перерабатывать ртутные лампы дневного света в Электроуглях, там много платили, как-то подкинул целую тысячу – все подкинутое было истрачено на яд высокой пыльной возгонки. Смотря на даты изданий, я понимаю, что память анахронистична, а книги пере– и даже постперестроечны. Но не суть – значит, тот букинистический немного вырвался из эпохи, – и, а я – все книгофилы архаичны – связал их две вправленным гамлетовским суставом. И это подсвечивает другой смысл. Что букинистический – это вообще очень символический книжный для тех лет. В него снесли старые книги (а не были ли в СССР если не самыми стоящими, но уж точно желанными самыми книги, написанные до его рождения?), но наделили другим аксиологическим смыслом запретного плода с древа познания. Букинистический магазин в СССР – настоящая фуколдианская гетеротопия, место вне места, вроде бы разрешенное, но неодобряемое и подозрительное (а книги отчасти бесправны, но стоят больше положенного). В букинистическом книги не продают, а перепродают – экономическая метафора теневой/натуральной советской экономики. Да и не об экономике он, а о людях (не что произвели, а что принесли) – так и СССР держался на порыве духа, а не экономическом подбрюшье-базисе. Сгнивший на вечном причале ВМС на воздушной подушке. Букинистический – это книжный прошлого (даже если и недалекого): он сейчас в янтаре памяти, как сам СССР. Устаревший еще при рождении, как наследник древнего жанра (утопии – если христианского братства, антиутопии – если тиранства), СССР рифмуется с ним, а нынешняя эпоха – нет, с чем-то другим.

Твое тело – когда оно может принадлежать мне? Когда я тебя люблю? Когда забыл? Когда я в тебе? Когда ты сама вспоминаешь его? Когда перебираешь свои старые фотографии? Вдруг чувствуешь себя так же, как маленькой девочкой? Так давно-давно-давно? Тело принадлежит мне в старых мелодиях? В холодном заводском ветре. В пустом игрушечном городе. В марте, октябре и в среду. В убитых воспоминаниях оно принадлежало мне всегда? Никогда? Или да? В боли, боли, ее пожаре и ледяном аду. Всех кричащих гудках машин, взывающих к утру. In Utero. И старых хипах, что стрельнут рублик, одарят – улыбкой. В мокрой теплой гнили под осенней падалью-листвой. Под ногами, меж сгибов локтей, упавшем волосе, волоокой звезде. В Рождестве и зиме. На посыпанной тальком луне. В трясине и мгле. В кафе?

Когда мое тело принадлежало мне? Себе ты сказала постой? На ветру, в пол-оборота, в пол-улыбки, в размытых губах. Украденная ветром сигарета пахнет твоим телом. В снегах и ветрах и грязных сугробах. И в мокрых ногах. Конечно, в мокрых ногах. Замерзло оно, твое тело, летело быстрее души (а она роговела), звенело и пело, как мелочь в кармане. Согрела его батарея? Душа? Полотенце в разводах былого? Та дачная хворь его разбудила? Поставила рядом? Напоминанье и навьи мечтанья. Когда разошлись те тела? Забились в тулупы в толпе и гнезде, забытом гнезде из районного хлама. Механического грая в графитовых слоистых небесах, многоэтажное never more на эха повторе. Навигатор на юг он найдет твое тело? В подснежниках, мусоре, болячкой сковырянном льде? В забытом огне. В свече, выбитых пробках, шипении колонок и выпавшем наушнике.

Когда они встретились, наши тела, мы стояли рядом? И нас представляли друг другу наши тела? Отмель, отметина, скрабы и весла. Солома и перхоть, и кашель и водка. Когда я назвал твое имя, оно означало? Туман. Звучало как всплеск и бокал и упавший рассвет, на холоде спящей звезды и отмели дня. До самого краешка дня, припрятанного в рукава. Краюшка, конфета и чая следы. Мое тело протирало клеенку и вдруг обратилось ко мне, желая проснуться, все знать, осмелеть. А я вот стоял. Не знал, что случилось. Проморгал поворот. Да просто замялся. Не каждый же раз бывает вот это подушкой прижатое лето. Уже к нам спиной все соседи. Тускнеющий рай. Заплата, синяк и затертые крылья, бумажка взлетает, она – ероплан!

Когда мое тело принадлежало тебе? Я мог это знать? А как (же тогда)? Пустые качели, сирень и школьный туман. Ворожит твое тело, ворует тебя. Знал. Просто забыл. Никому нету дела. Когда мое тело принадлежало тебе? Летело так быстро, так быстро, так чисто, что ничего не осталось за ним. Телесная мгла. А тело же мыслит, купается в буре, вопит и кричит. И Шерлоком ищет в уклейках листвы, в тишине у реки, скамейки у дома. Крыльцо покосилось. Кто знает теперь? Сама очевидность. Неявное тело, а больше ничто. Крапивы изжога, отчаянный шаг. Тело немело, рыдало, хотело. Неявное тело, а больше ничто. Без названия тело. Мы имя дадим и отменим другое. Ветрящийся рай из города летом. Поэма огня и успенья, память ушедшим. Hola, culo, Navidad. Огонь в небесах, бардак и мечта. Что будет вне тела, то мы не хотели. Я знаю желанье (неплохо уже!). Одно только тело, и не было нас. На этом закончим. Я знаю про тело, иного же нет.

Наше поколение, рожденное в конце 70-х, оказалось в самой интересной и трудной исторической ситуации. Переходившее из СССР в РФ поколение старше нас делало это уже в сознательном, дееспособном возрасте. Они могли выбирать и осознавать. Поэтому столь многие из них стали успешны в бизнесе в эти переходные перестроечные годы.

Поколение позже, рожденное в 90-х, уже могло освоиться в новых реалиях, потому что было рождено в нем. Ничего личного, но это поколение кажется мне уже лишенным советской романтики, пассивности. Это энергичные, практичные и даже пробивные люди – советское оказалось хрупким, спало быстро.

Рожденные же в конце 70-х расставались с Союзом неосознанно, будто отнятые от груди, от детства. Они оказались одной ногой там, еще в Союзе, другой – в новой реальности. То есть – между двух стульев. Самым потерянным из потерянных поколений. Прекрасными мечтателями и санаевскими раздолбаями, которые могут заниматься тем же бизнесом при одном условии – если за ним есть какая-то большая идея.

Но все эти поколения успешно оказались уравнены в литературе на финишной прямой в наши дни, когда эта самая литература оказалась никому особенно не нужной, как прекрасные и наивные устремления времен Союза. Своего рода утопией, которая уже не может ничего изменить, только фиксировать чужие изменения.

В небе густо развели синьку, оно чуть желтеет, а потом фиолетовое. Зимняя колкая, но уютная темнота. Мы идем с мамой гулять по району. Черпать звезды ковшом Большой медведицы, искать оброненные в магазине монетки. Восьмидесятые истаивают, как и страна. Можно в продуктовый, можно в художественный салон, еще интересней в «Океан» – там не всегда, но целые рыбины трески, а еще жюльверновское окно аквариума. Там ярко горит свет и интересно. И я еще не знаю, что в жизни больше ничего уже не будет – этого хватает, даже уютен мороз.

От ботокса смерти подтянуты щеки – она обезличила, окунув, как в чернила, в лицо. Дрейф машин в траченных весною-грязью пробках-льдах. Покойники всплывают из могил, как из крестильных ванн. Я вымру, а вы прорастете в веках. No regrets. (Но я никого не хочу отпускать.) Парковка у колумбария в румяном цвету. Снега с привкусом дыма, ряды шиномонтажа за грязь горизонта. Хороводит поземка, салит апрель. Автобус колыбелит гроб, в ларце – личинке вечной жизни тряско. Шепоты коллег на очередной колдобине перескакивают на дела. Солнце воском покойника древоточит колкие лепестки, и открыт коридор крестов. Не пойти на поминки, унести wake с собой. Брюхо бальзама хоругви хорунжий Харон. Но о чем говорят сны собаки? Увидит ли нас огонь? В этом бесконечном просторе? Просморкаться, закурить снег, махорка и сладкая стекловата. От этой ноздреватой весны, от этих душных слов, как свечи от глаз. Ближайшая станция метро – «Коньково». К дому твоему в поле. К дому твоему на ниточке от звезды. Ты.

Зикр выведенных после Кремлевской елки детей на опознание родителям. Круг за кругом. В притихшей тишине. Как горы сугробы. Муфтиев муфты на елках кремлевских (нижние ветви ржавеют от лет). Какие конфеты, шоколадки в коробочке в форме какой из башен на этот раз? Вкусней всего мятные драже. Над скворечником башен зимним аленьким цветочком. Кукушкой выскочит, впрыгнет в рот конфета-холодок. Темна, будто сожжена, земля внизу елей-ракет, и глухо, как пласт снега с крыш, падает ночь – как сердце, что не найдут. Вдруг не выловят тебя из толпы. Тропическая зима пляшет перхотью поземки, укладывает локоны лака-льда. А теперь та зима одна, я выцеплю ее из других, но память – это одиночество.

Брусок дворового воздуха, рельс реки. Песочные часы пробок – в бензиновые воронки времени. Путь энтузиастов в никуда. Слабым штопором крутятся запахи больничных столовок и ранних кафе. Оттепель радио, похмельный синдром. Спальник домов складывается гармошкой, снежные прыщи сочатся гноем грязи – подснежники утреннего молчания так и не взойдут.

Вот мертвая могила, где гниешь ты. Не говоришь слова, не куришь, не смеешься. А вот слова. Что ж общего? Где смысл? Открой мне дверь! Я стучусь же. Слышишь? Я отопру (собой) слова (они взлетят как бабочки, как выхлоп). Что ты услышишь.

Ты вздрагивал, когда я хлопал надутым из жвачки шаром, но в комиксах к нему сейчас подписью пустота.

Жвачки – детская система мер и весов перевешивает – так просто равнялись счастью, что не нужно подсматривать ответ. Диснеевские про Дональда Дака, Микки Мауса, Гуффи и других были выше всего, на уровне солнца и светил. Потом – Turbo с фотографиями машин. Далее – разночинная мелочь. Не помню, их когда-нибудь жевали? Белый рифленый прямоугольник отдушки и сладких катышков внутри. Вкладышами – хвастались гораздо чаще. Хотя нет, как-то я подкрасил обычную жвачку пластилином и выдал ее во дворе за импортную – и был изобличен, и было стыдно. Фантики – школьная перемена, как звуковой сандвич: хлопки потных ладошек по вкладышам, придавленные с обеих сторон звонками. Вспоминается сложная система, как переписывание долга в покере, данных в долг или обмененных на домашнее задание вкладышей. Была мечта – найти блок жвачек. После проигрыша соседу в подъезде я пришел не плачущим, но почти – первая моя зависимость, с которой боролась мама… Были хорошие, кстати, хоть и без вкладышей, наши «Рот Фронт»: «Клубничная», «Кофейная» и «Апельсиновая» (запах вкусней всего). Я сейчас залез в Интернет посмотреть обложку «Клубничной» – первый сайт, выдавший их, был Molotok.ru: «Обёртка от жвачки “КЛУБНИЧНАЯ”. Выпущена в советское время. Фабрика “Рот Фронт”. Очень неплохое качество». Цена с доставкой – 55 рублей. Воспоминание стало лотом, и его никто пока не купил, и правильно… В конце появились еще «Love is…», но это было позже детства, уже в подростковье, уже не то, приторное пустое послевкусие, как post… А так мое детство было туго запеленуто в обертку благополучия и вкладыш яркого, как кумачи на 7 ноября, счастья. Его не найти, как ту выплюнутую жвачку (всегда думал – ведь это ж все в земле сохраняется! Конечно, не я один, пел же Лагутенко: «Быть может откопают через тысячу лет / В фантиках жвачки и осколках монет»), а пеленка-вкладыш счастья истончился, порвался и развеялся, как прожеванный молочными зубами аромат жвачной отдушки. Мы стали неохотно врастать в негостеприимные постсоветские дни, как городские деревья в асфальт: яркая жвачка – фантом еды и жизненных достижений – делала нас падкими на символику понтов, а не прагматизм куска хлеба. Вкус запаха. Кстати, жвачки с вкладышами сейчас выпускают ли?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации