Электронная библиотека » Александр Эткинд » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 25 декабря 2023, 13:00


Автор книги: Александр Эткинд


Жанр: Исторические приключения, Приключения


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Запасные варианты

Это не единственные несообразности, которые видны в истории детского невроза Человека-волка; но они доводят до предела искусственность других элементов картины. Видимо, самого Фрейда это продолжало беспокоить и тогда, когда он писал «Из истории одного детского невроза», и какое-то время после публикации. Во время работы над этой «Историей» Фрейд безусловно верит в то, что полуторагодовалый Сережа действительно видел первичную сцену, а потом в искаженном и зашифрованном виде «вспомнил» ее в сновидении. Но несколько позже, в не менее знаменитых лекциях по «Введению в психоанализ», Фрейд признает, что столь сильное допущение необязательно. Детские воспоминания типа первичной сцены «в большинстве случаев неверны…, а в отдельных случаях находятся в прямой противоположности к исторической правде». Это дополнение, которое пришлось привнести в теорию психоанализа, Фрейд называет поразительным и смущающим. Действительно, оно радикально путает картину, которая, если бы она находила фактическое подтверждение, выглядела бы столь же убедительной, как физический закон. На деле же «сконструированные или восстановленные в воспоминаниях при анализе детские переживания один раз бесспорно лживы, другой раз столь же несомненно правильны, а в большинстве случаев представляют собой смесь истины и лжи» (там же). Теперь Фрейд считает, что первичная сцена иногда представляет собой действительно увиденный когда-то пациентом половой акт родителей, а иногда – фантазию пациента, которая отложилась в его бессознательном и много позднее, в особой ситуации анализа, вспоминается как реальность.

После этого Фрейду пришлось сделать еще один вывод, который совсем далеко увел его от той картины мира, с которой он начинал свои исследования. Фантазии тоже обладают психической реальностью. «Мы постепенно начинаем понимать, что в мире неврозов решающей является психическая реальность, и потому фантазию по своему значению надо приравнять к действительным событиям». Фрейд считает теперь, что такие события, как наблюдение полового сношения родителей, совращение ребенка взрослым и угроза кастрацией, либо происходят на самом деле, либо «составляются из намеков и дополняются фантазией», хотя результат – один и тот же: невроз. Нам не удалось, считает основатель психоанализа, показать различия в последствиях того, участвует ли «в этих детских событиях фантазия или реальность». Человеку свойствен врожденный механизм переживания подобных событий, и если реальность не предоставляет их, приходится обходиться фантазией.

Вновь вернувшись к своей «Истории одного детского невроза», Фрейд вынужден внести в нее добавления, которые довольно сильно противоречат первоначальному замыслу. Теперь он допускает, что образ полового акта между родителями (он по-прежнему не сомневается, что именно родительский коитус был сюжетом сна с волками) является следствием того, что Сергей когда-то увидел сношения овец в отцовской отаре. Может быть еще, что не овец, а овчарок. Тогда понятно, откуда белые волки. Итак, маленький Сергей трижды видел коитус пастушеских собак… Все это вызывает уважение к интеллектуальной настойчивости автора, но не добавляет доверия к его интерпретации. Она окончательно лишается здесь той классической ясности и чистоты, которую приписывал ей Джонс, но вряд ли видел в ней сам Фрейд.

К тому же сама идея насчет овец показывает, что Фрейд так и не мог примириться с тем компромиссом, на который он пошел в «Лекциях». В самом деле, если действительно все равно, видел ли пациент первичную сцену в реальности или в фантазиях, то вся история его личности, которую выстраивает психоаналитик, лишается возможностей верификации. Ее уже нельзя подтвердить или опровергнуть с помощью того «детективного» метода, присматривающегося к каждому достоверному факту и выводящему из него непротиворечивое целое, который был так дорог Фрейду: не зря он рассказывал Панкееву, что любит Конан Дойля. Свою знаменитую коллекцию античных статуэток Фрейд объяснял Сергею похоже: психоаналитик сходен с археологом, который восстанавливает целое по мельчайшей детали… Но эта деталь должна быть фактом, а не фантазией. Фантазия тем и отличается от реальности, что ее достоверность нельзя проверить. Когда Фрейд говорит об овцах, он подробно доказывает, что Сергей как раз в те годы действительно видел овечьи стада, принадлежавшие его отцу. Но утверждения, что Сергей попросту воображал в раннем детстве половые отношения своих родителей, проверить невозможно: об этом некого спросить, кроме самого Сергея.

Получишь на орехи!

Фрейд с его интересом к Достоевскому мог знать сюжет его детского страха, под пером писателя ставший знаменитым, – кошмарное видение волка, которое мужик Марей прогоняет словами о Христе и прикосновением пальца к губам ребенка.

 
Сусальным золотом горят
В лесах рождественские елки;
В кустах игрушечные волки
Глазами страшными глядят, —
 

писал в 1908 году Осип Мандельштам. Сходство с видениями Панкеева немалое: в его сне Фрейд готов был увидеть рождественскую елку с игрушечными волками, и у обоих, Мандельштама и Панкеева, волки из леса страшно смотрят на ребенка и больше ничего не делают. Почему волки и елки были так важны для девятнадцатилетнего поэта, что он открыл ими свою первую книгу стихотворений? Как и сон, стихи не содержат в себе своей интерпретации. «Мы смерти ждем, как сказочного волка», – писал юный Мандельштам; «но не волк я по крови своей», скажет он смерти много лет спустя… Не одни ли и те же образы рождаются в рифмованных строчках поэтов и в свободных ассоциациях пациентов?

Рождественская елка – особый случай взаимодействия природы и культуры, и символическое его значение понятно любому русскому ребенку: она перенесена из леса в дом, она скрывает подарки и почти уже не таит угрозы, она отмечает своим перемещением, как Дед Мороз – переодеванием, карнавальный смысл главного праздника года. Нервные дети, из которых вырастают пациенты и поэты, не принимают привычную для взрослых метафору, возвращая ей буквальный смысл: лес есть лес и волки на елке есть страшные волки, хоть они и игрушечные. В коротком стихе Мандельштама особенно ясен этот инфантильный отказ соглашаться с противопоставлением природы и культуры, леса и дома.

Но Панкеев увидел своих волков не на елке; он увидел их «на орехе». Кажется, это единственная деталь сна, которую Фрейд оставил без интерпретации. В противоречие с собственным своим методическим принципом, по которому наиболее важны для интерпретации сновидений как раз те их элементы, которые кажутся бессмысленными и не связаны с либидинозными переживаниями сновидца, как раз такую деталь сна Панкеева – то, что дерево было именно ореховым, – Фрейд, упомянув, далее игнорирует.

Трудно дать новую интерпретацию сновидению, имевшему место сто лет назад. Еще более бессмысленны попытки дополнять или поправлять анализ Фрейда, имеющий значение только в его целом. Но одна такая попытка применительно к сну Панкеева получила известность. В 1926 году, сразу после своего конфликта с Фрейдом, Отто Ранк предложил свою интерпретацию этого сна. Волки на дереве – это отражение во сне шести фотографий ближайших учеников Фрейда, членов так называемого Комитета (включая самого Ранка). Пациент видел их в приемной Фрейда, а потом увидел сон с волками, который вовсе не является его детским сном. Фрейду пришлось обратиться к Панкееву за новым подтверждением того, что свой сон тот увидел в детстве. Все же есть один момент, который хочется отметить, тем более что он мог остаться недоступен Фрейду в силу очевидных технических причин.

Мы знаем, что немецкому Сергей выучился у некоего герра Риделя, который приезжал на летние месяцы в южное поместье Панкеевых несколько лет подряд. Уроки закончились тем, что он влюбился в сестру Сергея, которой было 15–16 лет, и получил отказ. Это значит, что Сергей стал учиться немецкому начиная с 10 лет. Но и через 60 с лишним лет после встречи с Фрейдом, которые почти все были прожиты им в Вене, он говорил по-немецки с легким русским акцентом.

В психоанализе существуют разные мнения относительно того, можно ли вести его на языке, не являющемся родным для пациента. Теоретически ответ должен быть отрицательным. Если принять знаменитую формулировку Жака Лакана, согласно которой бессознательное структурировано как язык, то надо уточнить: бессознательное структурировано как родной язык.

Весь символический материал, относящийся к событиям детства, хранится в оболочке родного языка. Извлекается ли он из памяти, как сказал бы психолог, или из бессознательного, как скажет психоаналитик, – каждому ясно, что этот столь трудный, когда речь идет о раннем детстве, процесс еще больше затрудняется, когда пациенту приходится переводить материал со своего «детского» языка на один из «взрослых», усвоенных им гораздо позднее. У каждого языка свои законы, и прихотливый ряд идиом, пословиц или звуковых ассоциаций, имеющих столь большое значение для анализа, попросту непереводим с одного языка на другой. Этот процесс сродни переводу стихов, который, часто с большими трудностями и неизбежными потерями, доступен только профессионалам. Было бы странно ожидать этого от пациента – обычного человека.

Но психоанализ – дело практическое, и если бы, скажем, Фрейд действительно придерживался подобного принципа, его учение никогда не вышло бы за пределы немецкого языка. На деле решение подобного вопроса принимается исходя из практических соображений. И вместе с тем никогда нельзя исключить, что некоторый материал, представленный пациентом в переводе с родного языка на язык аналитика и допускающий теперь исключительно содержательную интерпретацию, на родном языке пациента располагал бы к иным трактовкам.

В русском языке существует чрезвычайно распространенная идиома, ее знает каждый ребенок: «Получишь на орехи!» (или еще: «Вот сейчас дам тебе на орехи!»). Это говорит мать, отец, бабушка или няня, когда сердятся на ребенка и хотят пригрозить ему наказанием. Происхождение этого простонародного выражения неизвестно; его особенностью является то, что это говорят обычно совсем маленьким детям. Выражение алогично: буквально его можно трактовать скорее как «получишь деньги, чтобы купить орехи», но его угрожающий смысл идиоматичен и непереводим. Более чем вероятно, что двух-трехлетний Сергей, нежно любивший, как считал Фрейд, свою няню и мстивший ей непослушанием за отвержение его порывов, слышал от нее то и дело: «Сейчас получишь на орехи!» В устной речи это выражение неотличимо от другого падежного варианта – «Получишь на орехе!». Аллея грецких орехов росла, по воспоминаниям Сергея, прямо за окном его спальни.

Фрейд пишет, что примерно в эти годы Сергей играл со своим пенисом в присутствии няни, «что, как и многие случаи, когда дети не скрывают своей мастурбации, должно рассматриваться как попытка соблазнения». В ответ, насколько было известно Фрейду, няня заявила мальчику, что у детей, которые так делают, на этом месте возникает «рана». Куда живее и натуральней кажется сцена, в которой няня, видя, что малыш забавляется со своим членом, грозит дать ему «на орехи». Справляясь с возникшим страхом и чувством вины, мальчик гадает, что же это ужасное происходит там, на орехе, и видит сон, в котором получает самый понятный ответ.

Сон Панкеева, понятый в свете этой идиомы, может быть интерпретирован как реализация страха наказания, развертывающая обычную угрозу «Получишь на орехи!» простым зрительным символом: волки – самое страшное, что он знает из жизни и из сказок, – сидят на орехе. С учетом всего того, что мы знаем о его детстве от Фрейда, этот сон может быть понят как отражение страха кастрации, исходящего от няни, на которой было сосредоточено его либидо.

Детство с няней

Русская культура переполнена нянями и бабушками, начиная, по крайней мере, с Арины Родионовны, знаменитой няни в семье Пушкина. Абсурдный ее образ как истинной музы, вдохновительницы и наставницы великого поэта, настойчиво внедрялся в массовое сознание русских гимназистов и советских школьников. Институт няни, как и особая привязанность к поколению прародителей, глубоко укоренен в русской национальной традиции. Лежащая за этой традицией и формируемая ею психологическая структура привлекала внимание психоаналитиков сразу, как только они задумывались о России.

Два классических исследования, написанные психоаналитиками о русских – монография Фрейда о Панкееве и эссе Эриксона о Горьком, – останавливаются на этой теме как одной из главных. Героями ранних воспоминаний Сергея являются русская няня и череда французских и английских гувернанток. У Фрейда няня – основной объект сексуальных влечений маленького Сергея. Няня не только сосредоточивает на себе его либидо, но и обладает властью над его проявлениями: после ее угрозы Сергей сразу перестал мастурбировать, что, по схеме Фрейда, отбросило его назад, на более раннюю анально-садистическую фазу.

У Эриксона бабушка – доминирующий образ в окружении маленького Алеши. Он видит в ней образ утерянного рая, существования вне времени, которое считает характерным для русских. Бабушка – символ политической апатии России, сущность ее неподвижности, причина детской доверчивости ее народа. «Возможно, она – то благо, которое позволяет Кремлю ждать, а русским людям – ждать еще дольше», – саркастически замечал Эриксон в 1950 году. По его мнению, для крестьянской России была характерна «диффузия материнства», так что ребенок предохранялся от «исключительности материнской фиксации» и получал «целый репертуар дающих и фрустрирующих материнских образов» – бабушек, нянь, теток, соседок и пр. Это делает мир «более надежным домом, так как материнство не зависит в этом случае от уязвимых человеческих отношений, но разлито в самой атмосфере».

Няня – профессионал в деле воспитания, подобно проститутке в деле секса. В ней должно быть умение, любовь же не является обязательной[5]5
  Впрочем, няню Панкеева Фрейд характеризует так же, как в школьных учебниках писали об Арине Родионовне: «…необразованная старая женщина из народа, питающая к нему неисчерпаемую нежность. Он заменил ей рано умершего сына»24.


[Закрыть]
. Ее профессиональный и монопольный контроль куда более эффективен, чем усилия занятых своими делами и несогласных друг с другом родителей. Старчески бесполая, она лишена как эротической привлекательности матери, так и отцовского либидо, стимулирующего рост и вызывающего к соревнованию. Она может дать ребенку одно, но это она делает надежно и эффективно: приобщение его к ценностям традиционной крестьянской культуры. В межпоколенной трансляции традиционной культуры и состоит функция нянь. Смягчая и заглушая культурные девиации интеллигентных родителей, няня заставляет каждое поколение начинать свой поиск сначала – с нулевой точки замороженной крестьянской традиции.

«Вовсе не университеты вырастили настоящего русского человека, а добрые безграмотные няни», – с удовольствием констатировал Розанов. А в другом настроении обращался к ним же за спасением: «Старые, милые бабушки, берегите правду русскую. Берегите; ее некому больше беречь»25. Андрей Белый так вспоминал о том, как он в четырехлетнем возрасте на время остался без няни: «…я уже без всякой защиты: нет няни, нет бонны; есть родители; и они разрывают меня пополам; страх и страдание переполняют меня»26. Сошлемся, как на еще одно документальное свидетельство, на портрет Дягилева работы Леонида Бакста, великолепный образ этого поколения. Знаменитый импресарио, космополит и гомосексуалист изображен не на фоне рукоплещущего зала или порхающих танцовщиков. Рядом с ним, взрослым, мощным и парадно одетым, его сморщенная няня.

По логике вещей, если материнство не индивидуализировано, то отцовства просто не существует; если степени материнства разлиты в атмосфере, то отцовство – не более чем символ. Клиническая история Человека-волка иллюстрирует это соотношение разными способами. Согласно описанию Фрейда, Сережино либидо перешло от няни к отцу тогда, когда того давно не было в доме27. В другом месте Фрейд рассказывает о шестилетнем Панкееве, что тот не видел своего отца много месяцев, когда мать однажды пообещала взять детей в город и показать им что-то, что их обрадует. Она взяла детей в санаторий, где они увиделись с отцом; «он плохо выглядел, и сыну было его очень жалко»28.

Эдип вряд ли узнал бы себя в такой ситуации, когда материнское начало распределено между бабушками и нянями, а отцовское выглядит жалко. Кого хотеть, от кого освобождаться, за кого и с кем бороться мальчику, окруженному лишь вязким и неотступным няниным контролем и ее же старческой плотью? Дионис бы лучше Эдипа чувствовал себя на месте маленьких Сережи и Алеши. Как ни странно, это именно его мир, мир бабушкиных сказок о вечном возрождении и бесполой любви. Разнообразные формы отрицания мужского начала в творчестве таких современников Панкеева, как Андрей Белый, Вячеслав Иванов или Николай Бердяев, легче понять, если увидеть за ними влечение в потерянный рай не женской материнской эротики, а бабушкиной асексуальности. Возможно, те истории детства, которые нашли свое воплощение и оправдание в дионисийстве русских символистов и андрогинии русских неоплатоников, по своей структуре сходны с «Историей одного детского невроза».

Россия – сфинкс!

Фрейд считал амбивалентность самой характерной чертой своего русского пациента и не жалел здесь сильных эпитетов. Амбивалентность Панкеева представлялась Фрейду «необычайно ясной, интенсивной и длительной» и даже «невероятной»29. Его русская коллега Сабина Шпильрейн тоже казалась Фрейду «ненормально амбивалентной»30. В октябре 1920 года Фрейд делился с Арнольдом Цвейгом своими культурными наблюдениями: «…даже те русские, которые не являются невротиками, весьма заметно амбивалентны, как герои многих романов Достоевского». И в том же письме, со ссылкой на свою историю Панкеева, он писал: «…амбивалентность чувств есть наследие душевной жизни первобытного человека, сохранившееся у русских лучше и в более доступном сознанию виде, чем у других народов. Я показал это несколько лет назад в детальной истории болезни русского пациента»31. В эссе о Достоевском Фрейд повторяет примерно то же: «Кто попеременно то грешит, то, раскаиваясь, ставит себе высокие нравственные цели… напоминает варваров… Так же поступал Иван Грозный; эта сделка с совестью – характерная русская черта»32.

Другой чертой Панкеева являлся «огромной силы» нарциссизм. Третью Фрейд тоже обнаружил у обоих русских, Панкеева и Достоевского. У последнего Фрейд находил «ярко выраженную бисексуальную склонность», у первого «гомосексуальная установка… с такой настойчивостью проявлялась как бессознательная сила»33. Более того, Фрейд упоминает, что с самого начала анализа Панкеева «вся работа направилась на то, чтобы открыть ему его бессознательное отношение к мужчине». Вытеснение Сергеем его гомосексуальности объясняло, в частности, такие мучившие Сергея проявления, как невозможность долго оставаться верным женщине34.

С латентной гомосексуальностью Панкеева Фрейд связывает и обнаруженные у него фантазии возрождения. Как раз в это время Юнг, возвращавшийся от Фрейда к Ницше, стал говорить о фантазиях возрождения как об основном содержании бессознательной жизни невротика. Фрейд использовал случай Панкеева для теоретического спора: фантазии возрождения тоже происходят от первичной сцены. Но те, кто одержим ими, идентифицирует себя не с активным, а с пассивным началом этой сцены – не с отцом, а с матерью. Так и у Панкеева: смысл фантазии в том, чтобы стать в положение женщины, заменив собой мать, получить удовлетворение от отца и родить ему ребенка. «Фантазия возрождения была здесь только исковерканным, подвергшимся цензуре переизданием гомосексуальной фантазии-желания»35.

Немалое место в своей истории Фрейд уделяет и первым религиозным впечатлениям пятилетнего Панкеева, оговаривая, что ему показалось сначала невероятным, чтобы выводы, по остроте ума достойные взрослого человека, были отнесены Сергеем в его детство. Тем не менее Фрейд принимает такую датировку за истину. Мальчик сразу, как только узнал о страстях Христовых, был возмущен поведением Бога Отца. «Если он, мол, так всемогущ, то это его вина, что люди так дурны и мучают других… Ему бы следовало сделать их хорошими; он сам ответствен за все зло и все мучения»36. В это время развивается садизм Сережи по отношению к животным. В своем садизме он чувствовал себя Богом Отцом; в своем мазохизме – самим Христом. Мальчик богохульстововал, а потом крестным знамением искуплял свою вину. В этот момент он должен был глубоко вдыхать или выдыхать, вводя, таким образом, в игру и Святой Дух. Однако все это закончилось (в 10-летнем возрасте) полным равнодушием к Богу; тогда к мальчику был приглашен молодой немец-гувернер: «…набожность исчезла вместе с зависимостью от отца, которого сменил другой, более общительный отец»37.

Набожность Панкеева вообще развивалась под влиянием женских фигур (мать, няня), а мужское влияние способствовало освобождению от нее, замечает Фрейд38 и делает вывод, что его борьба против религии была прямо связана с вытесненным и неадекватно сублимированным гомосексуализмом. Вытеснение гомосексуальности отправило эту важнейшую часть душевной жизни слишком глубоко в бессознательное. «У пациента поэтому не было тех социальных интересов, которые дают содержание жизни. Только тогда, когда в лечении удалось освободить эту скованность гомосексуальности… всякая освобожденная часть гомосексуального либидо стремилась найти себе место в жизни и приобщиться к большой общественной жизни человечества», – заканчивает Фрейд этот раздел с неожиданным пафосом39.

Этому тексту назначено было быть сухим клиническим описанием. В нем, однако, то и дело прорываются эмоционально окрашенные моменты. Перед нами случай, выбранный Фрейдом из множества других, тоже интересных и важных. Почему основатель психоанализа выбрал историю Сергея П. для своей монографии? Случайно ли то, что его любимым пациентом, как и его любимым писателем, был русский? Не свидетельствуют ли упоминания о «характерных русских чертах», рассеянные в текстах Фрейда, о том, что, подобно тому как Панкеев «отдавал предпочтение немецкому элементу» (и это, по словам Фрейда, «создало большие преимущества переносу в лечении»), Фрейд испытывал тяготение к «русскому элементу», и русский материал давал ему определенные преимущества в понимании и изложении?

В конце концов, характерные черты русских, на которые указывает здесь Фрейд, – амбивалентность, сделки с совестью, бисексуальность – являются характерными чертами всех невротиков. Возможно, Фрейд полюбил Панкеева и Достоевского потому, что у них, в силу неких известных ему русских особенностей, универсальные механизмы бессознательного оказались более доступны пониманию. Подобное представление о русских как о существах, необычно близких к бессознательному, было распространено в восприятии русской культуры как извне, так и изнутри ее. Рильке считал, что «настоящие русские – это люди, которые в сумерках говорят то, что другие отрицают при свете», и видел в России страну вещих снов40. Александр Блок, в стихах которого сны встречаются не реже, чем в анализах Фрейда, в 1911 году писал Андрею Белому: «В этих глубоких и тревожных снах мы живем и должны постоянно вскакивать среди ночи и отгонять сны»41.

В том же 1918 году, когда Фрейд приступал ко второму анализу Панкеева, Блок пишет свое знаменитое стихотворение «Скифы», которое сегодня кажется столь же талантливым, сколь и странным. Блок сравнивает Россию со Сфинксом, а европейский Запад – с Эдипом. Бесполый и вечный, как всякий сфинкс, этот ужасен более всего своей любовью. Обращаясь к Западу-Эдипу, Блок пишет:

 
Россия – Сфинкс. Ликуя и скорбя,
И обливаясь черной кровью,
Она глядит, глядит, глядит в тебя
И с ненавистью, и с любовью.
Да, так любить, как любит наша кровь,
Никто из вас давно не любит!
Забыли вы, что в мире есть любовь,
Которая и жжет, и губит!42
 

Эта метафора обратна привычной фрейдовской, в которой активен и амбивалентен Эдип; здесь его качества приписываются Сфинксу. Образ сфинкса был популярен, и русским нравилось именно так интерпретировать классическую ситуацию, идентифицируя себя не с Эдипом, а со Сфинксом. Вячеслав Иванов писал о том же: «Себе самим мы Сфинкс единый оба». Но Блок идет гораздо дальше.

Блоковская Россия соотносится с Западом подобно тому, как фрейдовское бессознательное соотносится с сознанием: не знает времени («Для вас – века, для нас – единый час»); нечувствительна к противоречиям («ликуя и скорбя» и т. д.); не имеет меры и предела («Мильоны – вас. Нас – тьмы»); не знает различения, забывания, вытеснения («Мы любим все… Мы помним все… Мы любим плоть»); и нарциссически смешивает «я» с «мы». Более всего, несколько раз подряд, акцентирована амбивалентность чувств: ненависть и любовь, ликование и скорбь сливаются воедино. Такая любовь, которая забыта западным человеком, ведет к смерти:

 
Мы любим плоть – и вкус ее, и цвет,
И душный, смертный плоти запах…
Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет
В тяжелых, нежных наших лапах?
 

Итак, главная загадка русского Сфинкса – амбивалентность в любви, присущая диким скифам и непонятная западному человеку. По сути дела, Блок, как это ни удивительно, имеет в виду практически то же, о чем Фрейд писал Цвейгу, говоря, что амбивалентность чувств есть наследие первобытности, сохранившееся у русских больше, чем у других народов.

Фрейд писал о том, что амбивалентность свойственна даже тем из русских, которые не являются невротиками. Идея «Скифов» зрела у Блока как раз тогда, когда Юрий Каннабих обнаружил у него неврастению и поэт лечился бромом. Пятнадцатью годами раньше, на заре своих отношений с будущей женой, которые складывались у него вряд ли легче, чем у Панкеева, Блок уже чувствовал в себе и вокруг себя, как «в крайне резких и беспощадных чертах просыпается двойственность каждой человеческой души, которую надо побеждать». Блок подчеркивал здесь слово «каждой», подразумевая не болезненный, а общераспространенный характер тревожившей его двойственности. Но тогда (в противоположность своему позднему, революционному периоду) Блок все же был далек от того, чтобы гордиться ею; наоборот, ее «надо побеждать», и «всему этому нет иного исхода, как только постоянная борьба», в результате которой к счастью «нужно прийти так или иначе сознательно»43.

В те же месяцы между двумя революциями страдал от тяжелого нервного расстройства Михаил Чехов. Его лечили психиатры, гипнотизеры и психоаналитики, но в конце концов выдающийся актер сумел помочь себе сам (см. гл. IV). Он так описывает свое самоощущение, с помощью которого, по его мнению, он вышел из кризиса: «Я воспринимал доброе и злое, правое и неправое, красивое и некрасивое, сильное и слабое, больное и здоровое, великое и малое как некие единства… Я не верил прямым и простым психологиям… Они не знали, что быть человеком – это значит примирять противоположности».

Этому поистине «скифскому» определению человека научила Чехова, как он считал, сама русская жизнь с ее контрастами. Например, когда он был школьником, семья контролировала каждый его шаг, но отец-алкоголик, писавший книги о вреде пьянства, давал ему три рубля на проститутку. Полезным было и чтение Достоевского. Андрей Белый похоже выводил свою «диалектику» из детской своей потребности преодолеть «ножницы» между собой и родителями, между отцом и матерью, между разными авторитетами44. Такая «диалектика», примиряющая и смешивающая противоположности жизни, будто они не существуют, – это и есть амбивалентность чувств, так удивлявшая Фрейда в русских. Пройдет не так уж много времени, и именно «диалектика» станет логической основой и интеллектуальным оправданием советской государственности.

Вообще, специфические мотивы, которые Фрейд внес в описание случая Панкеева, ощутимо перекликаются с основными мотивами «русской идеи», которые звучат в романах, поэмах и философских трактатах, написанных соотечественниками Панкеева как раз в годы его детства и молодости (см. гл. II). Это и рационалистическая критика религии, уживающаяся с неопределенным мистицизмом; и фиксация на проблемах смерти и возрождения; и необычная сосредоточенность на проблемах гомосексуализма, содомии, андрогинии; и удивляющая наблюдателей интенсивность духовной жизни одновременно с жалобами на недостаток реальных социальных интересов…

Мы не знаем и никогда не узнаем, что на самом деле происходило в душе Панкеева, описанной Фрейдом, так же как вообще в русской душе, описанной философами и поэтами Серебряного века. Все, что мы имеем, – это только портреты и автопортреты; но когда разные образы сходятся, за ними угадывается реальность. К какому этажу принадлежат эти совпадения – к стереотипам восприятия, и в частности самовосприятия, данной культуры или же речь идет о глубокой, одинаково проявляющейся на разных уровнях общности? Действительно ли образы человека, представленные фрейдовским психоанализом одного детского невроза, поэзией русского символизма и русской религиозной философией, формировали единый и реальный синдром? Были ли людям того времени свойственны особенные черты этого синдрома в том смысле, в каком о них говорили бы социология и статистика?

Соотнесение Сергея Панкеева и Александра Блока в этой связи поучительно как параллелями между ними, так и их различиями. Панкеев дает нам образ русского Эдипа, смиряющегося перед ситуацией, в которую ставит его западный Сфинкс, и всю свою долгую жизнь не очень успешно разгадывающего его рационалистическую загадку. Блок показывает судьбу русского Сфинкса, таинственного и двойственного, блестящего и нелепого, угрожающего и страшного, но более всего самому себе. Звавший к революции «всем телом, всем сердцем, всем сознанием», написавший ее Евангелие и занявший пост в Наркомпросе, Блок скоро умер в психотическом кризисе, сравнимом только с ужасным концом Ницше.

Как из психоанализа, так и из истории культуры мы знаем, что совпадения не бывают случайными. Эти темы действительно были близки и важны для русских интеллигентных людей того времени, а Фрейд хорошо знал этот круг своих пациентов и выбрал в нем достаточно репрезентативную фигуру. Попадание оказалось точным. Психоанализ одного детского невроза обнаружил те же ключевые проблемы и характерные черты, что и итоги развития богатейшего пласта культуры. В бессознательном маленького Панкеева обнаружились те же мотивы, что и на верхних, профессионально сублимированных уровнях его родной культуры. Русские философы не отказывались от подобных соотнесений. По словам Федора Степуна, «наши личные чувства неожиданно приводили нас к постановке последних нравственных и даже богословских вопросов»45. Но возможно, что соображения о специфических чертах «даже тех русских, которые не являются невротиками», – не более чем иллюзии восприятия и самовосприятия, порожденные исторической ситуацией, а также этнокультурными стереотипами, под действие которых подпадают даже самые тонкие наблюдатели. Впрочем, идеи Фрейда о русских, верные или ошибочные, не имели, насколько известно, политических последствий. А вот «Скифы» сыграли свою роль в популярности евразийства, кинувшего в тридцатых годах русскую эмиграцию в «тяжелые, нежные лапы» НКВД.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации