Текст книги "Жизнь и дела Василия Киприанова, царского библиотекариуса: Сцены из московской жизни 1716 года"
Автор книги: Александр Говоров
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
Заворочался и вскрикнул маленький Авсеня. Баба Марьяна поднялась к нему, охая, стала поправлять фитилек в почти погасшей лампадке.
Бяша протянул руку к щеколде наружной двери, щеколда была почему-то не закрыта. Он толкнул дверь и вышел во двор. В узком проеме ночного неба меж крышами киприановской полатки и поварни, над причудливыми силуэтами луковиц Василия Блаженного щедрой россыпью сияли летние звезды.
Теперь и не найдешь, не различишь в этой россыпи ту единственную, которая светила тогда.
– Как быть? Как быть? – в голос произнес Бяша, не в силах сдержать душевное страдание.
И тут вдруг послышался будто зов знакомых голосов и отчаянный, по тихий стук. Бяша затряс головой, отгоняя наваждение, и догадался, что стучат из чуланчика, который был рядом с наружной калиткой. Он отодвинул засов, и из чуланчика выскочил Федька, а за ним не кто иной, как Максюта.
– Кто же это нас там запер, вот кузькина мать! – негодовал Федька.
А сконфуженный Максюта объяснил Бяше, что вчера с вечера они с Федькой решили все-таки проследить, кто это все копает в киприановских владениях, и схоронились в этом чуланчике. И кто-то подкрался тишком и припер их снаружи. И если бы не услышали вдруг Бяшин голос, так и сидели бы там невесть докуда!
А утром явился солдат-инвалид, который разносил повестки губернаторской канцелярии. Еще ковыляя от Лобного места, он начал выкрикивать:
– Ваську Киприанова… Ваську!.. Посадского человека… Посадского!.. Кадашевской слободы!..
Дойдя до раствора киприановской полатки, он пристукнул деревянной ногой, приложил пальцы к замызганной своей треуголке и рапортовал:
– Их превосходительство губернатор и кавалер господин Салтыков… требуют!
Выпил поднесенную ему по чину рюмку и удалился куда-то со следующей повесткой. А Киприанов страшно всполошился: не по поводу ли задержки ландкарты, которая все еще на кончике резца? У него дрожали руки, когда он собирал в парадную папку пробные оттиски. Кричал Федьке: «Запрягай, чего копаешься?» – а сам лихорадочно соображал: почему же вызвал как посадского тяглеца, а не упомянул ни ратушного его звания, ни библиотекарского чина?… И верно Марьяна сказывает: побыстрей надо бы царю подавать челобитную, чтобы узаконить выход из слободы. Да всё руки не доходят – то календарь делал, возился день и ночь, теперь вот ландкарта!
Пока тряслись по колдобинам Никольской улицы, он все повторял, что скажет в свое оправдание: «Триангуляции[140]140
Триангуляция – система геодезических измерений для составления топографических карт.
[Закрыть] и съемок геодезических во вверенной вашей милости губернии доселе не велось… Только уж при вашем благотворном правлении учитель Леонтий Магницкий с навигацкими школярами измерил направление на Клин – Тверь – Торжок, да и то государевой дороги ради в Санктпитер бурх. Все волости, честно сказать, по пойме Клязьмы-реки до самого Ополья нарезаны мною, усердным слугой вашего высокопревосходительства, на глазок, по разумению чувствий…» Потом ему пришло в голову, что вызывает-то его не вице-губернатор Ершов, который ландкарту эту заказывал, а сам Салтыков!
И стало еще боязней. Ершов хоть и в чинах высоких и к государю приближен, но он свой человек, понятный – бывший холоп… А Салтыков – у него две царицы в роду!
В прихожей у губернатора, унылой длинной комнате, украшенной, кстати, киприановскими ландкартами «Всего земного круга таблицы», уже давно дожидались вызнанные.
Это был Федор Поликарпович Орлов, мужчина угрюмый, и хотя был он чисто брит и облачен в придворный кафтан, даже с каким-то шитьем золотым, но всем своим обликом напоминал постника, монаха. Это про него сочинил вирши митрополит[141]141
Митрополит – высший чин православной церкви, епископ, имевший право носить митру – род короны
[Закрыть] Феофан Прокопович:
Если в мучительские осужден кто руки,
Ждет бедная голова печали и муки,
Не вели томить его делом кузниц трудных,
Не посылать в тяжкие работы мест рудных:
Пусть лексикон делает – то одно довлеет,
Всех мук роды сей един труд в себе имеет.
Сей Орлов ревностно сочинял алфавитари, азбуки, такоже лексиконы и поседел на этом поприще, стал уже и людей живых воспринимать как некие единицы из лексикографической картотеки. Это быстро заметили высокопоставленные попы и монахи и выдвинули его в директоры Печатного двора – чем подальше от струй животворных, им для дел казенных надежнее. Царь Петр Алексеевич ценил его за знание языков и за беспрекословную исполнительность, а уважая просьбу церковного синклита, повелел именовать по отцу – Поликарповым, так-де прямее усматривается его духовное происхождение.
– Ну, ты, Мазепа! – сказал Поликарпов своему помощнику, который держал наготове бумаги для доклада. – Плохо, видать, ты с утра читал акафист[142]142
Акафист – вид церковного песнопения.
[Закрыть]. Попали мы не в добрый час.
Действительно, за высокой палисандровой[143]143
Палисандровый – изготовленный из редкого тропического дерева.
[Закрыть] дверью губернаторских покоев слышался сердитый голос хозяина. Туда пробежал при шпаге дежурный офицер – артиллерии констапель Щенятьев, бросив на ходу Поликарпову:
– Изволят бриться.
За Щенятьевым поспешал цирюльник в белом подстихаре[144]144
Подстихарь – белый, часто кружевной передник.
[Закрыть], за ним лакеи несли медный таз, кувшин, полотенце, скрытно с бритвенными принадлежностями.
– Так сказывай, Мазепа, – толкнул помощника Поликарпов, – что ты накопал там про еретика Киприанова?
Помощник, по прозвищу Мазепа, щупленький и тоже бритый, со странной дьячковской косицей, хотя никакого отношения к духовному сословию не имел. Просто окончил он в свое время Киевскую духовную академию и носил подрясник как закоренелый бурсак. Кем теперь ему не приходилось прикидываться! В свое время с большими родственными связями ему удалось устроиться писарем Нежинского полка. Думал, карьера теперь обеспечена. Ан нет! Сделал ставку на гетмана Мазепу, тот к свейскому королю переметнулся, а тут Полтава, а тут русский царь – победитель! И теперь бедный Иоанн Мануйлович, как любит он себя называть, на Московском печатном дворе из милости при кухне и лебезит перед каждым повытчиком[145]145
Повытчик – чиновник в приказах Московской Руси.
[Закрыть] и терпит прозвище «Мазепа». А ведь вирши может складывать даже и на латынском языке!
– Не нашел пока ничего, ваша милость… – ответил он, и голос у него был как у поповича – певучий тенорок. – Трудявайся многажды, скудно же восхитих. Еретического, лютерского[146]146
Лютерский – лютеранский, от имени Мартина Лютера, основателя немецкой протестанской церкви.
[Закрыть] в его, зловредного сего Киприашки, смотренных мною таблицах и картах ничего нету.
– Хохлацкая ты рожа! – закипел Поликарпов. – Мало что ничего нет! Надо сделать так, чтоб все было…
В этот момент палисандровые створки распахнулись, из двери послышалась громкая русская брань и вылетел медный таз, выплескивая мыльную воду. Затем выскочил и цирюльник, бежал задом, кланяясь в сторону палисандровых дверей и оправдываясь:
– Охти, ваше превосходительство, я лишь слегка подбрил вам височки, так же, по самым достоверным сведениям, изволит подбриваться и его царское величество Петр Алексеевич…
Под глазом у цирюльника зрела свежая дуля. Вновь пронесся озабоченный артиллерии констапель Щенятьев, придерживая шпагу и ведя за собой повара, буфетчика и целую толпу лакеев с блюдами и подносами.
– Изволят завтракать.
Затем в губернаторские покои преображенцы проволокли какого-то бедолагу, закованного в цепь.
– Гляди, Мазепа! – усмехнулся Поликарпов, растирая ладонями свое обрюзгшее лицо. – Ходить тебе тоже в мелкозвонах.
– Не извольте беспокоиться, ваша милость, – лебезил помощник. – Я намедни говорил с его благородием Щенятьевым, коий ныне при дежурстве. Господин Щенятьев также заинтересован в турбации[147]147
Турбация – переворот, перемена.
[Закрыть] на Киприашку, они ему какую-то чинят в брачных его намерениях противность. Его благородие господин Щенятьев изволили заверить, что их превосходительство губернатор прищелкнут богопротивного Киприашку, яко гнуснейшую вшу.
– Сам ты вша! – резюмировал Поликарпов и принялся разглядывать развешанные по стенам киприановские маппы[148]148
Маппа – листовое печатное издание (гравюра, портрет, карта).
[Закрыть]. (Тьфу! Куда глаз ни кинь – везде оный Киприанов!) На карте Европы у него совершенно голую нимфу еще менее пристойный бык похищает. На карте Африки львы более похожи на деревенских полканов, а орлы – на ощипанных ворон. И это царственные, геральдические звери! Но сие – увы! – к обвинению не пришьешь.
А вот киприановская карта под названием «Америка именование имать от Америка Веспуция Флорентина, иже Емануила, Португалии царя помощию от Гадов в лето 1497 отшеды, первый из европейских, поелику надлежаще, но оную вниде…» Фу! Ну и язык! Таких, с позволения сказать, лексикографов надо при жизни заставлять адские сковородки лизать. Но тут тоже нет ничего для обвинения. Разве что в титуле царском внизу маппы есть оплошность – государь наименован «всепресветлейшим», а сие именование пристойно лишь для герцогов и великих князей. Не забыть упомянуть губернатору Салтыкову и об этом.
В это время палисандровая дверь сама приоткрылась, и стало слышно, как охает и молит о пощаде человек, вероятно, тот, которого провели на цепи. «Ваше превосходительство, ваше превосходительство, – задыхался он. – Христом богом заклинаю, помилуйте… Не видал я той гончей вашей, как ей лапку отдавило!»
Слуги гремели судками, а губернатор командовал:
– Подлей-ка мне соусу!
Послышалось, как он разламывает и вкусно разгрызает птичью ногу. Прожевав, Салтыков закричал исступленно:
– Эй, палач, ты что ленишься, сам в кнуты захотел? Поддай еще этому нахалу, чтоб ему впредь неповадно было господских собак портить!
Как раз в этот момент в приемную и вошел Киприанов, одетый в свой выходной кафтан с искрой, доставшийся ему от немца-певчего. Со страхом прислушиваясь к вою и всхлипываниям, доносившимся из-за приоткрытой губернаторской двери, он сел напротив Поликарпова и никак не мог унять трясущееся колено. Поликарпов же явно ухмылялся.
Когда окончилась наконец трапеза с расправой, Щенятьев на цыпочках провел в губернаторские покои всех – и Киприанова и Поликарпова с его Мазепой. В дверях они церемонно уступали друг другу право войти первым, пока Поликарпов не пошел-таки вперед, преисполненный достоинства.
Салтыков стоял перед овальным зеркалом, облаченный в утренний кафтан палевого цвета. Всматриваясь в свое отражение, он зверски выпучил глаза и раздул ноздри, добиваясь полного сходства с его царским величеством. Затем резко повернулся к замершим в полупоклоне посетителям:
– Ну, который из вас Киприанов? Ты? Так вот что: завтра же чтоб все свои штанбы перевез в Печатный двор. Впредь всякое тиснение производить лишь по указанию директора господина Поликарпова. Слышал? Кругом марш!
– Ваше благородие, – сказал Киприанов, – у меня нет штанбов.
– Как? – изумился губернатор.
– Осмелюсь доложить… – высунулся Иоанн Мануйлович.
Но стоявший позади Щенятьев дернул его за полу подрясника, и тот вовремя остановился, потому что Салтыков на глазах багровел, наливаясь гневом.
– Как нету штанбов? – закричал он так, что зазвенели стеклянные подвески в богемской[149]149
Богемия – латинское название Чехии.
[Закрыть] люстре. – Чем же ты занимаешься в своей… как это… как это…
– Гражданской типографии, ваша милость, – подсказал Поликарпов, склоняясь долу.
И тут странное спокойствие охватило Киприанова. Исчез тик на шее и дрожание в колене. Он стал неторопливо развязывать шнурки на своей папке, а губернатор молчал, недоуменно на него глядя.
– В гражданской типографии только готовятся доски и наборы, иначе – печатные формы, – спокойно сказал Киприанов. – Тиснение же производим на штанбах Печатного двора, под милостивым наблюдением господина Поликарпова.
– Сие действительно так? – недоуменно обратился губернатор к Поликарпову.
Тот еще раз поклонился, а Иоанн Мануйлович вновь хотел что-то вставить, и опять Щенятьев сзади дернул его за подол.
– Позвольте мне присесть, ваша милость, – сказал Киприанов, – дабы сподручнее отыскать в моей папке сказки и письма, работу гражданской типографии регламентирующие…
– Да, да, садитесь… Все садитесь! – позволил губернатор, сел сам, сделал в воздухе жест, и чуткий Щенятьев подал ему табакерку.
Салтыков крякнул, насыпал табачку на седлышко между большим и указательным пальцем и со вкусом вынюхал. Киприанов листал принесенные документы, а Поликарпов со своим Мазепой угрюмо молчали.
В это время кто-то из-за двери спешно подозвал Щенятьева, тот кинулся туда, тут же вернулся – и к губернатору, зашептал ему что-то. Салтыков вскочил, выпучив глаза уже не понарошку. Табакерку сунул под зеркало, одернул палевый кафтан, стал приглаживать парик, а на посетителей рявкнул:
– Уходите, не до вас!
Но в кабинет уже входил, благоприятный и сияющий, раскланиваясь со всеми, господин обер-фискал, гвардии майор Андрей Иванович Ушаков. Поднял ладони, как бы желая всех задержать:
– Нет, зачем же, зачем же уходить… Ваше превосходительство, друг мой, пусть они останутся. Уважаемый директор Поликарпов, уважаемый библиотекарь Киприанов, у меня дело как раз по вашей части.
После обмена приветствиями все сели. «Что еще за напасть?» – думал Киприанов, боясь взглянуть на всесильного обер-фискала.
Сперва Ушаков спросил директора Поликарпова:
– Сколько книжных лавок в ведении Печатного двора?
– Две, ваше превосходительство, – ответил тот, вставая, и Ушаков снова любезным жестом пригласил его сидеть.
И снова Иоанн Мануйлович из-за спины своего начальника не вытерпел, осклабил мордочку:
– Ясновельможный пане фискал, осмелюсь уточнить…
Осекся под тяжким взором Поликарпова, но обер-фискал подбодрил его улыбкой, и он продолжал:
– Еще есть в торговых рядах комиссионеры Печатного двора, лавок десять наберется. – И развел руками, как бы показывая: разве можно что-либо не уточнить перед господином обер-фискалом?
Тогда Ушаков обратился к Киприанову.
– А у вас, как я понимаю, только одна лавка?
Но вопросы о книжных лавках, видать, были не главными в деле, ради которого он пришел.
Вынув из-за обшлага своего Преображенского мундира листок бумаги, он развернул его сначала перед губернатором, причем Салтыков даже крякнул, а потом показал остальным.
Это было подметное письмо, листовка из числа тех, которые время от времени некие воры и изменники государевы разбрасывают на папертях, торжках, крестцах и прочих людных местах города. Однако в отличие от всех прежних, за которые много людей уже было хватано и пытано и осталось без ноздрей, как тех, кто писали да разбрасывали, так и тех, кто читали да пересказывали, этот листок был не переписан от руки, а напечатан… Напечатан!
«Мироед! – значилось в подметном письме, и имелся в виду, конечно, царь. – Весь мир переел! Нет на кутилку на тебя переводу!»
– Заметьте, – обер-фискал потыкал толстым пальцем в подметное письмо, – это вам не лубок, не на единой доске резан. И зрите, зрите – это набрано новым, гражданским шрифтом!
Наступило тягостное молчание. Директор Поликарпов нашарил под кафтаном леству[150]150
Лества, лестовка – четки, бусы, особым образом нанизанные на шнурок, чтобы по ним отмерять очередность молитв.
[Закрыть] – четки – и принялся их перебирать, в уме твердя: «Помяни, господи, царя Давида[151]151
Давид – библейский царь, который, по преданию, был чрезвычайно кроток и незлобив.
[Закрыть] и всю кротость его!»
– Как мне помнится, – продолжал Ушаков, – не на господина ли Киприанова указом было возложено весь книжный товар на московском торгу проверять и давать разрешение на продажу?… Не трудитесь, господин Киприанов, не развязывайте шнурки вашей папки. Идя к господину губернатору, я прочитал именное повеление его царского величества от 1705 еще года, где указано противу предложенных доносительных статей Кадашевской слободы купецкого человека Василья Киприанова, кроме всего прочего, все картины персональные святых, и всякие эмблематические, и символические, и прочие, зовомые фряжские листы, всякого чину людям продавать только через библиотеку, которая при оной гражданской типографии обретается. В библиотеке же, загербя, то есть поставив разрешительную печать, отнюдь не держать, а отдавать их хозяевам для продажи. А которые не потребны будут в продажу, ради несовершенного в них разума или неподлинного ради лица изображения, таковые листы чтоб изымать безденежно и хранить до указу… Не так ли это, господин Киприанов?
Киприанов тоже встал для ответа (коленка тряслась предательски!). Оправдывался: де, открывая лавку, сиречь библиотеку, он и не чаял себе власти над всем торгом книжным – чтобы и разрешать и изымать…
– Вы меня не поняли, – прервал его Ушаков. – Я как раз спрашиваю, почему вы не делаете этого? Почему?
– Да, да, да! – хлопнул по столу губернатор Салтыков. – Почему?
Киприанов, перхая от волнения, стал уверять, что слайде для сего и разумения должного ниже титула достойного не имеет… А уж Печатный двор, то есть почтенный господин Поликарпов, раз уж он хочет над гражданской его типографией начало иметь, вот ему и с руки за всю торговлю книгами отвечать…
Поликарпов, несмотря на присутствие обер-фискала, протестующе вскочил, но тот остановил его жестом, молчал, оценивая обстоятельства.
– Ну, вот что, – сказал Ушаков, побарабанив по столу пальцами. – Разбираться, кому у кого под началом быть, мы сейчас не станем. Пусть обсудят это ваши верховные начальники: Печатного двора – боярин Иван Алексеевич Мусин-Пушкин, а гражданской типографии – генерал-фельдцейхмейстер Яков Вилимович Брюс. Оба они ныне в Санктпитер бурхе обретаются, мы им отпишем, а они какую резолюцию наложить изволят, пусть государю доложат. Мы же сядем тотчас потеснее и подумаем совместную думу, как бы нам злодеев сих, писем воровских подметчиков, изловить.
Киприанов вернулся домой в самом тяжелом настроении. Все домашние ушли к обедне, в полатке оставался один швед Саттеруп, который как лютеранин, да еще военнопленный, в церковь не ходил. Киприанов, послонявшись по мастерской и выкурив трубочку, немного пришел в себя, достал коробку с гравировальными резцами и склонился к абрису ландкарты.
За окошком, куда Киприанов вместо старой слюды вставил чистейшие стекла, кипел, шумел, торжествовал летний солнечный день. Но гнездилась на сердце неясная кручина, и всё кругом было неуютно, и в мастерской казалось темно. Киприанов зажег две свечи в шандале[152]152
Шандал – подсвечник для нескольких свечей.
[Закрыть], потом поднес ландкарту к самому окошку, разглядывая, и наконец распахнул окно настежь. Там, внизу, на площади, сквозь людской гомон и толчею медленно ехала фура, окруженная конными преображенцами.
– Преображенская фура! – хмыкнул Киприанов, склоняясь к ландкарте.
Но непонятное беспокойство все более мучило, и он, бросив циркуль, вернулся к окну. Фура въехала уже на самую середину площади.
«Ох, чье-то сердце ёкает сейчас! – думал Киприанов. – Скольких людей увезла из дому эта фура и сколько их не вернулось к своим очагам!»
Он заставил себя отвернуться и вновь взяться за циркуль. Но не успел он сделать первые замеры, как услышал отчаянный стук палки Саттерупа, призывающий его вниз. Там у лестницы стоял усатый секунд-поручик Преображенского приказа.
– В твоем ли доме приписанная к Артиллерийскому приказу сирота Устинья, оказавшаяся по розыску Ступиной?
Киприанов остолбенел более, чем во время всей аудиенции у губернатора Салтыкова. Пока он лихорадочно соображал, что сказать, а секунд-поручик хмуро изучал его лицо, показались из церкви домочадцы с бабой Марьяной во главе.
И тут же Устинья выдала себя: увидев преображенцев, она метнулась в сторону, наткнулась там на усача, бросилась в другую – и вот уже все преображенцы ловят ее и уже поймали, со знанием дела опутывают веревкой.
Затем секунд-поручик приказал Киприанову засвидетельствовать личность схваченной Устиньи. Баба Марьяна суетилась, предлагая служивым выпить по чарочке с устатку. Затем связанную Устинью повели, а точнее, понесли, потому что она отчаянно билась. И тут в дверях вырос запоздавший Бяша.
Он не сразу понял, что происходит.
– Ма-ама! – вскрикнула Устя, когда ей заломили руки, запихивая в фуру. И он без раздумья кинулся на солдат.
Неизвестно, чем бы кончилось это для него, но тут Федька, и Алеха, и даже швед Саттеруп бросились, оттащили его от преображенцев, которые уж и кортики обнажили (нападение на конвой!). Откуда только у юноши взялась сила – Федька, здоровенный Алеха и все подмастерья не могли никак с ним справиться. Возились, пока фура отъезжала, пока огибала Лобное место, выкатывалась через ухаб на улицу Ильинку, исчезая в людной толпе.
ГЛАВА ПЯТАЯ. Совет да любовь
Лопухины – род древний и знаменитый, хотя при последних государях оскудевший и милостями забытый. Родословцы выводят Лопухиных от того баснословного Редеди Касожского, которого в честном бою поразил тьмутараканский князь Мстислав. Но и охудав, и вотчин многих лишась, Лопухины оставались многочисленны и горласты. Не за то ли и избрала их вдовая царица Наталья Кирилловна, когда приискивала невесту сыну? Время тогда было смутное, правительница Софья в самой силе находилась, а положение юного Петра было шатким, стена из преданных свойственников казалась весьма кстати…
На свадьбе царя Петра и Евдокии Федоровны Лопухиной довольно было знатных персон, но почетную должность получил тогда самый младший брат новобрачной, совсем еще мальчик, – Аврам. Он ходил в поддружках – невесте фату держал, молодых хмелем обсыпал, сенных девушек одаривал. И виделись уже царскому свояку Авраму в его будущей фортуне неоглядные дали.
А получился афронт[153]153
Афронт – неожиданный случай, неприятное происшествие.
[Закрыть] совсем уж неожиданный. Кто ныне разберет, какая там кошка между молодыми пробежала, – иные уверяют, что басурманы из Немецкой слободы государя опоили, другие – что прокляла его сестрица Софья из монастыря за то, что ее власти лишил. Так или этак, а как вернулся царь из путешествия за рубеж, так к царице уж ни ногой, а все в немецкий шинок[154]154
Шинок – кабак, трактир, пивная.
[Закрыть], что возле Яузы-реки.
И вскоре веселая да румяная царица Евдокия – Авдотья, Дунюшка-лапушка, как звал ее когда-то муж, – стала инокиней[155]155
Инок, инокиня – монах, монахиня.
[Закрыть] Еленой, старицей Спасо-Евфимиевской обители в Суздали, вечно слезы лиющей. И сынок ее единородный, Алексей Петрович – Алешенька-свет, – был от матери взят и поручен старым девам-теткам, да корыстным приживальщикам, да немцам, профессорам безмозглым. А Лопухины, которые чаяли в генералы да в министры, – те угодили воеводами в окраинные города.
«Ништо! – решил, однако, бывший поддружка. – Твоя, Аврам, свеча еще не загасла!» Снискав милость царевны Натальи Алексеевны, любимой сестры Петра, приблизился он к царевичу Алексею, которого она воспитывала, стал у того нужным человеком. То выезжал дядя Аврам с царевичем в сельцо Коломенское, и там было кушанье и напитков изрядно и царевич зело изволил увеселяться. То посещал его же, дяди Аврама, дом и изволили там кушать и пить много и забавляться с весельем, танцевали и в лещетки[156]156
Лещётки – старинная русская игра, в которой играющие изображают птиц и охотников.
[Закрыть] играли до полуночи. Немцы-учителя даже государю отписывали, чтобы дядю того от царевича определил подале. Когда же царевич вырос, Лопухин тайно свез его в Суздаль, свидание с матерью, которую он не видел столько лет, ему устроил.
Затем царевич уехал в Петербург, потом за границу, в армию, женился, возвращаясь в Москву уж ненадолго, но Лопухин, не имея чинов и должностей, сильным стал на Москве человеком. Бояре царского указа так не слушали, как того Аврама Лопухина, в него веровали и боялись его, говорили: «Он всем завладел. Кого велит обвинить, того обвинят, кого от службы отставить, того отставят, и кого захочет послать, того пошлют».
В канун Петра и Павла, под вечер, Василий Онуфриевич Киприанов, взяв подвешенный молоток, постучал им в калитку усадьбы Лопухиных, что раскинулась на склонах холмов напротив Кремля, обращенных к Неглинной-реке. Был разгар жары – духота, глухомань, пол-Москвы по деревням разъехалось, округ бродили грозы. Промокая платком взмокший лоб, Киприанов ожидал, пока калитка распахнется перед ним, и с некоторым страхом рассматривал высоченный забор, а за ним – мрачный чертог рода Лопухиных. Слыл тот дом на Москве воровским, тут-де против государя что-то замешивается, тут беглых много скрывается, юродивых… И вообще, конечно, лучше бы сюда вовсе не ходить, да Лопухин сам звал через нарочного, попробуй-ка к такому не пойди!
– Откушайте, гостюшки, не побрезгуйте! – потчевал Аврам Лопухин многочисленное застолье. – Эй, стряпуха, все, что есть в печи, все на стол мечи!
Восклицание его надо было понимать иносказательно, потому что стол заранее был уставлен продуманной переменой блюд, слуги суетились, наливая да подкладывая.
Сам Аврам Федорович не ел, не пил, обмахивался салфеткой. Цвела липа. То ли от ее сладкой одури, то ли от духоты, которая даже к вечеру не спадала, головы мутнели, а языки развязывались.
Протопоп Яков Игнатьев, сдвинув мрачные брови, начал с того, что благословил трапезу, помолился и за здравие отсутствующего царевича Алексея Петровича, как было заведено в лопухинском доме. Гости стали справляться о житии царевича и его сироток «прынцев».
Тут Лопухин выпроводил слуг и плотно закрыл за ними двери.
– Худо царевичу, – ответил он на вопросы гостей. – Я, сказать без обиняков, затем и собрал вас под предлогом царских именин. Все вы во время оно были милостями его высочества взысканы. Помогать царевичу надобно. Кто и поможет, если не мы?
– Мы бы рады, – отвечали гости и сродники, воздавая честь лопухинскому столу. – Да как помочь-то? Мы без полномочия.
– Государь отъехать за рубеж изволил, – продолжал Лопухин. – Объявлено – для лечения, а прямо сказать – для изыскания новых злоумышлений на народ православный. Отъезжая, сказывал царевичу: одумайся к моему возвращению, а не то-де лишу тебя наследства, понеже зрю тебя к нашему делу неудобна и непотребна.
– Так, может, царевичу взять да одуматься? – спросил канунниковский шут Татьян Татьяныч, который присутствовал здесь на равных в своем розовом парижском паричке и усердно занимался лопухинской жирной солянкой.
– Го! – вскричал Аврам Лопухин. – В чем ему одумываться-то? Уж чего он не делал, чтобы отцу угодить. Вот у меня в руке собственноручное письмо царевича, где он своим бесчестиям реестр учиняет. Жену ему, чертовку немку, навязали – раз. Стерпел, покорился; слава богу, недавно прибрал ее господь, умерла. Холуй Меншиков его, царевича, за волоса всенародно волочил, якобы за пьянство, – два. Он же, царевич, даже не пожаловался отцу. Да и как жаловаться-то? Царевич вообще к отцу ходить боится – то его прибьют, то облают… В чем одуматься-то ему, скажи?
– А бояре, князья, господа сенаторы? – снова возразил шут, и все стали на него смотреть. Некоторые даже привстали, чтобы лучше увидеть, кто это осмеливается Лопухину перечить. – Есть же закон… – развивал свою мысль Татьян Татьяныч. – Мы же суть благоустроенное государство, то и монарший сын может рекет подать, сиречь жалобу, Сенату на самоуправство отца. Тогда бы бояре…
– Бояре! – с сарказмом воскликнул Лопухин. – Князь Голицын, когда однажды царевич с ним заговорил, стал просить – ради бога, не подходи ко мне, боюсь, государь заметит, что ты со мной часто бываешь. А Васька Долгорукий, придворная шавка, советовал государю, чтоб он царевича почаще таскал по флотам, надорвался бы тот скорей и умер от такой волокиты.
– Ежели судить по твоим речам, – пожал плечами Татьян Татьяныч, – кто же тогда поддержит царевича?
– Все поддержат, все! – запальчиво крикнул Лопухин.
А протопоп Яков Игнатьев подтвердил:
– Воистину все!
– Царство стонет от непосильных тягот! – продолжал Лопухин, оглянувшись на двери, хорошо ли заперты. – Митрополит Досифей, всеизвестно – пастырь жития знаменитого, сказывал намедни: «Посмотрите, у всех что на сердцах? Извольте пустить уши в народ, в народе-то что говорят?»
– И что же в народе говорят? – переспросил Татьян Татьяныч.
Он усмотрел на столе квас со льдом и потянулся, чтобы налить себе в кружку. В этот момент протопоп, который, оказывается, тоже облюбовал себе этот живительный напиток, со злобой ударил его по руке. Не по чину, мол, лезешь! Квас полился всем на колени.
– Аврам Федорыч! – вскочил шут. – Ежели я к тебе шутить приглашен, то давай я буду шутить. У меня колпак завсегда с собой в кармане, вот он – гав, гав, гав! Но уж коль ты меня для иного звал, то изволь, защити меня от твоих гостей…
Протопоп и шут, как два бойцовых петуха, один огромный, черный, другой маленький, нахохлившийся, нацелились друг на друга.
– Господа! Господа! – утихомиривал их Лопухин. – Что мы тут, чинами равняться станем?
Квас кое-как вытерли, протопоп утолил жажду первым и победоносно обтер бороду, шут же демонстративно отвернулся. Лопухин продолжал:
– Я потому и пригласил сюда господина Киприанова, царского библиотекаря, запамятовал вам сразу представить его, господа, вот он. Господин Киприанов по желанию государя в свое время обучал его высочество Алексея Петровича гравировальному мастерству, и царевич к нему благоволил. Прошу вас, господин Киприанов… Василий Васильевич вас зовут-величают?… Ах, Онуфриевич? Ради бога, не питайте досады. Прошу вас, вы сами из посадских, вы на торгу живете, так скажите же нам: что народ?
Киприанов встал, как недавно у губернатора Салтыкова, и так же медлил с ответом. Чувствовал себя словно сеченый школяр, которому велят благодарить за науку: знает, чего от него ждут, да сил нет сказать. Сотый раз проклинал себя за то, что пришел к Лопухину…
– Люди молятся за царевича… – только и смог он вымолвить.
– Царевич вот пишет, – Лопухин взмахнул письмом. – Я-де плюю на всех, здорова была бы мне чернь…
– Чернь! – опять вскочил Татьян Татьяныч. – Хорошо же он любит народ, коль чернью его называет!
– Аврашка! – заревел, раздувая бороду, протопоп. – Ежели ты не заткнешь пасть этому лицедею, ноги моей больше у тебя не будет!
Но тут уж не вытерпел и Лопухин. Сорвал со стены охотничий арапник, ударил по столу так, что посуда брызгами полетела, а гости еле успели отшатнуться.
– Молчите, ироды! Сей миг кликну псарей, всех велю хлыстами перепороть!
Угроза возымела действие. Сам Лопухин, помолчав, обтер платком обширный лоб и обратился к Татьян Татьянычу:
– Ведь ты, почтенный, из рода князей Вельяминовых. Покойная царевна тебя любила, царевича ты не раз тешил… Не можешь ты равнодушен быть к царевичу и его делу. Вот что пишет царевич: «Когда буду государем, я старых всех переведу…» – это он про Меншикова пишет, про Брюса и про иных – «…и изберу себе новых, по своей воле буду жити в Москве, а Петербург оставлю простым городом. Кораблей держать не буду – на что мне корабли? Войска тоже, я войны ни с кем не хочу… Все буду делать по-старому». Слышал?
– Я-то слышал, – сказал Татьян Татьяныч. – Теперь послушайте вы меня, старого балаганщика. Да, был я князем, так давно, что уж не знаю, был ли. Случилось однажды так, что не потрафил я государю Петру Алексеевичу: не пожелал я в тезоименитство царя выпить перцовки чару. Всегда к питью я отвращение смертное имел, а государь наш в молодости гневлив был, у-уй! Указал царь мне с той поры шутить, вот я и шучу. При царевне Наталье Алексеевне, доброй душе, шалил и, однова[157]157
Однова – однако, однажды.
[Закрыть], царевичу услужал. Бывало, прибежит царевич ко мне в каморку – помоги-де уроки приготовить, немцы ученые талдычут, ни черта у них не разберешь. Я возьму книжку – так-де и так, царевич все и поймет и побежит веселый. А я все же Парижский университет окончил в незапамятные времена… Теперь после кончины царевны-благодетельницы живу у купца Канунникова. Вот истинно православная душа – хоть и заставил меня однажды исподние панталоны, мелко порезав, скушать в соусе, зато знаю: на старости лет он меня куска не лишит, в собачью конуру не выгонит.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.