Электронная библиотека » Александр Говоров » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 4 октября 2013, 00:14


Автор книги: Александр Говоров


Жанр: Историческая литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Одного не пойму, – сказал он. – Эта Степанида и все другие… Ну чего их тянет к убогим тем Киприановым? Что в них такого есть? Ума невозможно приложить!

Через неделю происходил выпуск школяров в Сухаревой башне. Сия школа навигацкого и математического искусства, а в просторечии Навигацкая школа была учреждена государем в 1701 году, когда после отчаянной конфузии под Наровой выяснилось, что без образованных офицеров российской армии и флоту не быть.

Во учителях той школы были сначала английской земли уроженцы: наук математических – Андрей Данилов сын Фарфархсон, навигацких – Степан Гвын да рыцарь Грыз. Из отечественных же учителей избран был на то на государево дело Леонтий Филиппов сын Магницкий, осташковский уроженец, который по нехватке, обыденной в русском персонале, и учебники сам составлял, и учил всем наукам универсально, то есть общеохватно.

И набрали туда охотников учиться сперва из матросских и плотничьих детей, а по принуждению паче из детей шляхетских и даже иных боярских и княжеских. И за пятнадцать лет ту школу окончили весьма многие, которые, кроме наук, умели и солдатскую экзерцицию, и матросские первоначальные действия, и корабельное правление, штюрманское же дело. И с течением времени выросли из них добрые навигаторы и капитаны, даже и адмиралы, славу стяжавшие российскому флоту.

Затем по перенесении резиденции в славный Санктпитер бурх из числа учеников школы был корпус младых шляхтичей выбран лет не очень чтобы начальных, одет одноцветно и переведен на брега Невы, дабы камень положить в основание Академии морской. Но не угасла лампада живительная и школы московской, которая, понеже от географии морской отдалена, стала готовить царю слуг более по линии сухопутной.

Так говорил в своей приветственной речи Леонтий Магницкий, начальник Навигацкой школы. Стоя слушали его питомцы и знатные гости, и среди них знатнейший – не кто иной, как сам генерал-фельдцейхмейстер Яков Вилимович Брюс, величественное лицо коего выражало внимание и благосклонность. В громадном зале Сухаревой башни слышно было только потрескиванье свечей и дыхание воспитанников, построенных в ряды. Да время от времени кто-нибудь глухо кашлял, простуженный в сырых Сухаревских общежитиях.

Магницкий взял свиток с царским указом, но, прежде чем читать, вновь разразился пространным комментарием:

– Государь, однако ж, истинно заметить изволил, что у нас учение еще не гораздо вкоренилось в военных и в гражданских делах, особливо же в экономических. И по манию воли государевой отныне каждый губернатор или воевода повинен смотреть всех, которые кроются в домах или под именем малых детей по городам, и оных сыскивать, не спуская никому под страхом натуральной или политической смерти. А ваш долг, отроча младые, возвернуть Отчизне сторицей то, что она вам дала, сиречь, обучившись самим, теперь обучать многих тех, кто не вкусил сего плода…

Генерал-фельдцейхмейстер прилежно рассматривал лакированные носки своих испанских ботфортов. Черт побери, как эти русские привержены к многочасовым церемониям, к многоглаголанию профессорскому! Человек двести собралось в этом зале – за прошедший час сколько бы полезного они сделали!

Наконец Магницкий развернул свиток и принялся, поправив очки, торжественно читать указ 1714 года:

– «Послать во все губернии по нескольку человек из школ математических, чтоб учить дворянских детей цыфири и геометрии, и положить штраф такой, что не вольно будет никому жениться, пока наукам сим не выучится». Вице-губернатор Ершов, который тоже стоял, изнывая от вынужденного безделья, приподнялся на цыпочки и шепнул Брюсу:

– Потеха! У нас в уездах тридцатилетние бородачи за буквари садятся, иначе в церквах их теперь не венчают без свидетельства школьного.

Брюс про себя усмехнулся. Этот Ершов, сам выучившийся грамоте в двадцать лет, полон веры в просвещение. Когда-то, в его возрасте, и Брюс был таким, да отрешился с тех пор от сией химеры[204]204
  Химера – мифическое чудовище; в переносном смысле – обман, видение.


[Закрыть]
. Когда-нибудь, где-нибудь помешало ли просвещение кому-нибудь пьянствовать, жульничать, дела кровавые творить? Наука – великое таинство, это сказал великий англичанин Исаак Невтон, но таинство доступно лишь немногим избранным…

Окончились официальные речи, начинался молебен. Обалдевшие школяры переминались с ноги на ногу, с тоской вычисляя, как долго теперь продлятся все эти тропари да аллилуйи.

– А где же начальник ваш, господин Салтыков? – спросил Брюс, склонив голову к Ершову. – Он что же, образование народное мнит ничтожным для губернаторских своих забот?

– О нет! – сказал Ершов, хотя рад бы ответить утвердительно. – У него какое-то вдруг наиважнейшее дело в Преображенском приказе.

Молодой поп, творя возгласы и кропя святой водой, был озабочен одним – предлагать ли просфору[205]205
  Просфора – просвирка, освященный хлебец, употребляющийся для церковной службы.


[Закрыть]
генерал-фельдцейхмейстеру или не предлагать? С одной стороны, вроде бы не предлагать – он лютеранин, а вдруг к тому же откажется принять, вот скандал будет всенародный! С другой стороны, как и не предлагать? Вот он стоит – правая рука царя, главнокомандующий всей российской артиллерией, одни из победителей при Полтаве, – полузакрыв глаза и подняв надменно узкие свои иноземные брови. У него сразу две кавалерии[206]206
  Кавалерия – муаровая лента или другой орденский знак.


[Закрыть]
– российская, голубая, и иностранная, красная, он высший из всех, кто начальствует над Навигацкой школой. У бедного попа голова шла кругом, рука с кадилом не слушалась, тем более что он боялся от волнения перепутать порядок службы.

Однако все обошлось. Генерал-фельдцейхмейстер просфору принял с почтением, – должно быть, ему не впервой уж приходилось бывать в подобной ситуации. Молебен окончился. Все шумно поспешили к скамьям, а Магницкий, надрывая голос, напоминал питомцам, чтобы садились со всяким почтением и всевозможной учтивостью, без конфузии, не досаждая друг другу. Наконец разместились класс за классом, и возле каждой скамьи встал классный дядька с розгой.

Преподаватели и приглашенные рассаживались под портретом царя Петра Алексеевича за длинный академический, накрытый парчовой скатертью стол. Служители внесли аспидные доски[207]207
  Аспидная доска – старинное название грифельной доски для писания мелом.


[Закрыть]
, квадранты[208]208
  Квадрант – угломерный инструмент для измерения высоты светил над горизонтом.


[Закрыть]
, компасы я прочую навигационную посуду, а также глобус малый в медных обручах.

– Начинается экзамен! – провозгласил Леонтий Магницкий и, пригладив длинные седые патлы, заложил их за уши. – Досмотрение уставное приращению ваших знаний! Напомню наставление к сему государево: экзамен имеет быть чинен с равною для всех правдою, без всякой льготы ниже отмены во всем, что добрый навигатор должен знать.

Генерал-фельдцейхмейстер вновь смежил веки – надобно вытерпеть теперь еще пару часов скучнейшего экзамена. Государь Петр Алексеевич, тот даже из экзамена умел извлекать всеобщий интерес – сердился на тех, кто выказывал в знаниях «неты», спорил, даже, не в силах удержать гнев, дрался! Но лишь только царя нет – всякое его же наиполезнейшее начинание превращается в самую мертвую казенщину. Какой-то рок неисповедимый! С другой стороны, и его, царя, присутствие налагает некое ярмо на всех остальных. Сказал же ему когда-то Кикин, один из немногих, что не боится резать правду-матку: «Ум любит простор, а от тебя ему тесно!»

Первый экзаменующийся бубнил мертвым от страха голосом вызубренные названия парусов:

– Слушай искусной человек круеру, пусть падет фока и грота зиль и приимчи бакборус галсен сюды, вытолкни фоор и гроот марзиль…[209]209
  Круер, фока, грота зиль, барборус, галс, фоор, гроот, марзиль – термины морской оснастки на искаженном голландском языке.


[Закрыть]

«И это язык науки российской!» – с тоской подумал Брюс. Вмешиваться ни во что не хотелось.

И вдруг он почувствовал как будто сильный укол, потрясение души. Сбоку из-за парчового стола на него смотрели не мигая чьи-то вроде бы сонные и в то же время настороженные глаза. Странно знакомо это благожелательное румяное лицо, эта усмешка сфинкса[210]210
  Сфинкс – мифологическое существо; иносказательно – загадка, загадочный человек.


[Закрыть]
. Мой бог! Да это не кто иной, как сам обер-фискал гвардии майор Ушаков, он же ведь перед сегодняшней церемонией изволил ему, Брюсу, наилюбезнейше поклониться… Генерал-фельдцейхмейстер, закаливший выдержку свою в тридцати сражениях, боях и десантах, на сей раз не стерпел – отвернулся.

Гвардии майор Ушаков! Персона эта вот уж много лет, как фатальная тень, преследует его, Брюса, да и не только его одного! Начать с того, что Ушаков представил Сенату донос некоего человека о том, что нарвский комендант будто бы утаил 25 тысяч ефимков из шведской добычи. И коменданта приговорили было к смерти. А комендант тот оказался сводным братом Якова Вилимовича, сын матери его от второго брака. Государь, по челобитью Брюса, оставил коменданта в живых, но в чинах понизил, поскольку доказать невиновность его было никак нельзя. Никто толком даже не знал, были ли вообще те ефимки браны от шведов или это плод фантазии досужей…

Он мастер, сей Ушаков, устраивать такие обвинения, где конца не сыщешь. Вроде бы человек виноват, а вроде бы и прав. Вот хотя бы последнее, самое тяжкое его обвинение – в городе Архангельске был взят в железа артиллерийский извощик Золотарев, который повинился, что по приказу господина Брюса вручил ему для его, Брюсовых, личных надобностей шесть тысяч казенных денег… Обер-фискал немедленно арестовал Артиллерийского приказа главного судью, дьяков, комиссаров, секретарей – и в застенок. Все это были надежные люди Брюса, обученные им самим; царь в подборе людей ему полностью доверял, «только б были добрые и знающие в своем деле». Под дыбой они, однако, надавали таких показаний, что его бы, Брюса, яко татя неподобного, следовало без жалости четвертовать немедля. Оказались тут замешаны и Меншиков, который, честно говоря, любит ручку свою погреть, и сам генерал-адмирал Апраксин, и еще многие.

Пошло то дело к государю. Петр Алексеевич вызвал Брюса, показал ему все бумаги. Долго смотрел ему в глаза, потом говорит: «Яшка, не верю!» И кинул бумаги те в камин, а дело велел закрыть. Не забыл, значит, государь, как в час триумфальный после Полтавы его, Брюса, в обе щеки целовал и кавалерию ему, сняв с себя, на грудь повесил.

Брюс встрепенулся, потому что течение экзамена вдруг нарушилось. Экзаменаторы и экзаменующиеся с любопытством повернулись к двери, от которой на цыпочках крался, чтобы не помешать священнодействию, губернский фискал Митька Косой, тот самый, который сына своего к фискальству приучает. На сей раз был он без сына, а дело, которое его привело, было, по-видимому, архиважным, иначе он не осмелился бы войти. Извинительно кланяясь, губернский фискал нашел за парчовым столом свое начальство и через плечо Ушакова стал что-то ему нашептывать, многозначительно округляя глаза.

Ушаков сначала отмахнулся, но Митька Косой продолжал настаивать, и тогда обер-фискал встал, поклонился Магницкому, прося извинения, и вышел вслед за клевретом.

Губернский фискал завел его в пустой класс, где сидел ни жив ни мертв не кто иной, как Иоанн Мануйлович, незадачливый помощник директора Печатного двора. Завидев обер-фискала при шпаге и всех регалиях[211]211
  Регалии – знаки монархической власти; в переносном смысле – ордена и орденские ленты.


[Закрыть]
, Мануйлович затряс косицей и сполз со скамьи на колени.

– Отче ридный! – забормотал он, сопротивляясь попыткам фискалов поставить его на ноги, поскольку имелся строгий указ царя коленопреклонений перед официальными лицами не допускать. – Батько милостивый! Не вели казнить, вели слово молвить!

– Говорите дело, – прервал его Ушаков. – Нам некогда.

Тогда Иоанн Мануйлович, всхлипывая и путая русские слова с украинскими, поведал, что в сей именно миг губернатору Салтыкову будет вручена мзда – сто рублей – за то, что он выпустит из тюрьмы какую-то кликушу…

«Снова раскольничьи проделки, – подумал Ушаков. – А Салтыков-то, Салтыков! Неисправим царский свояк». И приказал Митьке Косому:

– Бери этого Мануйловича, скачи с ним к Салтыкову, тройку возьми мою, она угонная, с бубенчиком, мигом домчит во дворец к Салтыкову. Затем вернешься, доложишь, как и что. Доносителя же этого, Мануйловича, ни в коем случае не выпускай.

И возвратился в зал за парчовый стол. Очень ему было интересно наблюдать за генерал-фельдцейхмейстером, который явно от него отворачивался. «Что, Яшка, не правлюсь я тебе?» – хотелось ему бросить в это высокомерное, не по-русски красивое лицо.

Как ненавидел Ушаков, скорее, как презирал он всех этих «птенцов гнезда Петрова», этих «первозванных», как однажды изволила выразиться царица Екатерина Алексеевна. Тех, кто был призван к опальному отроку-царю в потешные еще сопливыми мальчишками, чтобы разделить его судьбу. А судьба-то оказалась милостивой, и вот бывший пирожник – ныне светлейший князь, а сын певчего – генерал-прокурор, а захудалые недоросли – министры. И каждый – глянь на него! – будто и не человек, а полубог. Взгляд, устремленный вдаль, затуманен государственной заботой, речь медлительная, каждая фраза – с особым значением…

Он-то, Ушаков, ничем не блещет, разве что подковы гнет руками, да кто ж это оценит, кроме государыни Екатерины Алексеевны? А уж как сии «птенцы» оскорблены бывают, ежели обер-фискал у них ревизию наведет! Будто уж столь они безупречны, столь бескорыстны! У честнейшего того генерал-адмирала Федьки Апраксина копнули раз в Адмиралтействе, а там под крылышком сего полубога – вор на воре!

Брюс, конечно, иной – нет в нем этакой настырности, как у Апраксина, или хамства, как у Меншикова, – все же выходец из шкоцкия[212]212
  Шкоцкая земля – Шотландия


[Закрыть]
земли, потомок королей, сам мог бы быть ныне прынцем. И хоть родился он во Пскове, а учился над яузской тиною, но иноземец виден в нем с ног до головы: слова выговаривает без исконной российской расхлябанности и брови поднимает, словно удивлен, что вдруг оказался середь варваров-московитов.

Государь их лелеет, своих «первозванных», многое им спускает, обвинительные на них доношения сжигать изволит. Яшке этому Брюсу, например, государь прощает то, чего не прощает никому: Брюс терпеть не может водки и никогда не участвует в соборах всепьянейших. Да и то сказать – все эти «птенцы» еле грамоту знают, светлейший князь Меншиков в своей же подписи учиняет две ошибки! А Брюс – ученый, мигни ему царь, он гору книг переворочает, а любую невозможность превозмогнет. Теперь, слыхать, Брюс склоняет Петра Алексеевича принять титул императорский. Рискованная затея! Вся Европа может на дыбы встать, до сих пор ведь император был один – в Вене.

Но государь, увы, не вечен, а новая государыня или наследник царевич могут по-иному взглянуть на необыкновенность сих «птенцов». И пойдут на плаху и в Сибирь надменные полубоги, а смиренный Ушаков будет свою лямку тянуть на благо трона, будет розыск чинить, хитрить, мудрить, лицедействовать, предотвращать – и будет нужен всегда. Лишь спокойствие – ибо рвение и ярость умаляют отпущенные дни!

Царство Петрово строится таким порядком, что всё здесь в меру, всё законом регламентируется, даже и величина флюгеров на печных трубах. Непохожесть любая, своеобразие всяческое для царства самодержавного – сущий вред. Сие есть воровство нравственное, которое в десятикрат хуже, чем любая денежная татьба. Взять того же лихоимца Салтыкова… И тут обер-фискалу вдруг подумалось: а что, если та кликуша, которую Салтыков продает сейчас за сто рублей, и есть ступинская Устинья? Обер-фискал велел содержать ее за семью замками, к розыску еще не приступал, но уже ясно: от сей ложной кликуши нити тянутся и к булавинцам, и к чающим воцарения Алексея Петровича. Кстати, как это раньше в голову не пришло: а почему Салтыкова нет на сем важном акте, на коем присутствует, по указу царя, вся сановная Москва?

Ушаков перегнулся через стул к вице-губернатору Ершову: «Зело дивуюсь я, что нету…» И получил от него тот же ответ, что и генерал-фельдцейхмейстер: «У его превосходительства какая-то внезапность в приказе Преображенском…» У обер-фискала все внутри пронзило ледяной стрелой. Он встал, как распрямившаяся пружина, вышел, на сей раз не спросившись у Магницкого. Внизу, под наружной лестницей Сухаревой башни, вдали от рыночной толчеи стояли экипажи гостей и экзаменаторов. Лошади, пофыркивая, мирно жевали в торбах овес. Кучера, усевшись в кружок, дулись в карты.

Но тройку-то свою угонную он отдал Митьке Косому! Ушаков стиснул зубы и простонал: «Ай детина! Вот детина!» Нашел на площадке брошенную кем-то ржавую кочергу, повозившись немного, связал в узел, успокоился. А время шло!

Кликнул адъютанта, велел взять любую школьную клячу, скакать в кремлевскую кордегардию[213]213
  Кордегардия – караульное помещение, казарма.


[Закрыть]
, привести взвод драгун и свежих оседланных лошадей. Поручик кинулся исполнять, нашел лошадь, ускакал. Время тянулось томительно. Ушаков никогда себя не ругал за промахи, и теперь он, топчась на продуваемой ветрами верхней площадке лестницы, материл этого дурацкого поповича из Печатного двора – нашелся тоже доносчик бестолковый! Ну погоди!

Вдруг из-за угла Сретенки вырвалась его угонная тройка с бубенчиком; возница, круто натянув вожжи, остановил. Прохожие, завидев гербы на дверцах, поспешно разбегались. Выскочил губернский фискал Митька Косой, навстречу ему уже несся через две ступеньки грузный Ушаков.

– Быстрее! – Митька Косой еле поспевал за ним, докладывая на ходу: – Салтыкова нету, выехал, сказывают, в Преображенское с утра.

Кинувшись в карету, Ушаков крикнул Митьке, который вспрыгнул на облучок: «Гони!» – а сам отыскал в полутьме икающего от переживаний Иоанна Мануйловича и, схватив его за косичку, стал тыкать лицом в кожаное сиденье.

Но у Сретенских ворот они увидели адъютанта, скакавшего навстречу со взводом драгун. Ушаков принял другое решение.

– Теперь Салтыков, ни дна ему ни покрышки, уже едет назад, надо ловить его на дороге. Будем двигаться к Преображенскому с трех сторон. Ты, Митька, бери десяток драгун, скачи на Черкизово. Ты, адъютант, дуй на Семеновское, а я буду заезжать со Стромынки. Проверьте кремни в пистолях!

Тем временем в Сухаревой башне экзамен шел своей чередой. Перед началом опроса по риторике вышел учитель латыни, одетый в шелковую рясу. Огладил бородку и объявил, что прочтет свои перетолмачения, то есть переводы, из римского поэта Галлюса Ювенция[214]214
  Галлюс Ювенций – вымышленный, никогда не существовавший римский поэт.


[Закрыть]
. При этом латинист покосился на генерал-фельдцейхмейстера, и не зря, потому что Брюс нахмурился, вспоминая: что это за римский поэт? Небось опять свои доморощенные кропания скрывают под звучным псевдонимом…

Учитель латыни принял приличествующую позу, и полились звучные латинские стихи. Слушатели, ничего не поняв, наградили его аплодисментами. Тогда латинист откашлялся и прочел свой переклад на российскую речь:


 
Пусть ложная других свобода угнетает,
Нас рабство под твоей державой возвышает!
 

Все оживились, закивали париками, захлопали, обернувшись к портрету Петра Алексеевича, где царь – молодой, кудрявый – стоял на фоне баталии, уперев полководческий жезл в стальную кирасу[215]215
  Кираса – металлический нагрудник в латах.


[Закрыть]
.

Обернувшись вместе со всеми, Брюс увидел, что кресло обер-фискала пустует. «Удалился, спаситель отечества! – усмехнулся он про себя. – Помчался куда-то с поспешением великим. Небось по очередному фискальству. Царь Петр Алексеевич, разражаясь гневом противу врагов внутренних, именует их бородачами, закостеневшими в старине, непотребными людьми, которые грубые и замерзелые обыкности имеют. Но этот-то Ушаков, который, несмотря на красную рожу, и политесу обучен, и духи французские льет, он-то со своим рвением показным не есть ли главный внутренний враг?»

Вот не успел он, Брюс, прибыть в Москву, как дьяк Павлов, его артиллерийский комиссар, доложил о турбации и разорении великом, кое имели Киприановы. Зачем это? Неужто ему, обер-фискалу, который таковой уж, кажется, законник и бумагокопатель, неужто ему не известен царский указ 1705 года, где оную гражданскую типографию и майстера ее, помянутого библиотекаря Киприанова, со всеми работными людьми его ведать надлежит в приказе Артиллерийском, а следовательно, ни о каком возврате в слободу и речи быть не может?

Нет, конечно, все знал, все ведал лицедей Ушаков, только учинил сие из тайной зависти к птенцам гнезда Петрова, и особенно к нему, Брюсу.

Экзамен заканчивался, присутствующие переводили дух. Магницкий вновь взобрался на дубовую кафедру, копаясь в изрядной кипе листков.

– Наука у нас, – воскликнул он, подняв палец, – в процветающее состояние приведена, российская же шляхетная юность ей с пользой великою днесь обучается!

Взять того же хоть Магницкого, продолжал размышлять Брюс. Сущий бессребреник, добросовестен, в нем же лести нет. И царь его любит, подарки жалует, профессором сделал, для большей чести велел даже именовать Магнитским, от слова «магнит». И вот сего почтенного старика тщанием все того же обер-фискала из-за пустой приказной ябеды в Петербург гоняли за караулом, от чего Магницкому великие были страх и убытки. Жестокости Брюсу самому не занимать, в нужный час он, бывало, сам артиллерию через ижорские болота тащил людьми, от чего весьма многие померли, но то была война!

Брюс усмехнулся. Однажды в военном лагере в походе на Литву, когда сей Ушаков был еще желторотым посыльным при Екатерине Алексеевне и до фискальства было ему так же далеко, как улитке до облака, он, Ушаков, зайдя с казенным пакетом в шатер Брюса, увидел только что сделанную часовщиками модель Коперниковой системы. Стал он осведомляться деликатно, что за столь хитрая механика? Брюс все ему кратко объяснил, и сей Ушаков начал креститься – дескать, как возможно, чтобы Земля вращалась вокруг Солнца, ибо дураку видно, что солнце всходит и заходит. Брюс обыкновенно каждому московиту все это терпеливо доказывал, но на сей раз он был не в настроении, да и перед ним стоял всего-навсего ненадобный унтер, царицын прихлебатель, и Брюс просто объявил, что его величество сию систему Коперникову истинной почитает. На что Ушаков ответствовал (и весь он тут, в ответе том): ах, раз государь ее истинной почитает, значит, так оно и есть.

Однако как же быть с Киприановыми? Брюсу смерть не хотелось объясняться с Ушаковым, хотя тот внешне любезностей преисполнен. Генерал-фельдцейхмейстер придвинул к себе лист бумаги, достал серебряный голландский карандашик на цепочке и стал набрасывать: «Государь мой милостивый Андрей Иванович…» Рука дрогнула, хотелось это обращение вычернить, но Брюс удержался и даже добавил вежливое: «Здравствуй на множество лет». Затем стал писать уже сухо, по-деловому, что библиотекарь-де Василий Киприанов выдан от вашей милости в слободу и впредь ему книг и никаких картин производить будет невозможно… Просил – так же сухо и по-деловому – навести надлежащие справки и, нимало не мешкав, вернуть оного Киприанова в артиллерийский чин.

Тут большие часы на Сухаревой башне заскрипели, будто неподмазанная телега, и отбили полдень – адмиральский час. Школяры весело закричали: «Поют музыци, разные языци!» – и, теснясь, стали выбегать в распахнутые двери.

Пробило полдень и на кремлевской Спасской башне, к которой как раз приближалась карета Салтыкова, запряженная цугом вороных. Губернаторские форейторы хлестали народ, крича: «Пади, пади!» Возле Ветошного ряда губернатор велел остановиться и приподнял занавеску, кого-то выглядывая в толпе. Никто, однако, не привлек его внимания, и Салтыков оборотился внутрь кареты, дотронувшись до медвежьей дохи на противоположном сиденье:

– Красавица моя! Ровно полдень, и мы стоим у Ветошного ряда… Все как условились!

В медвежью ту доху была закутана Устя, которую летом преображенцы взяли босую, в одном сарафанчике. Когда утром в Преображенскую караулку привели ее из каземата, Салтыков не мог сдержать восхищение. Несмотря на прах темницы, была она точно Аврора, богиня зари, как ее волшебник француз написал на потолке салтыковского дворца!

Однако игривое настроение губернатора вскоре улетучилось.

«Фи дон[216]216
  Фи дон – по-французски восклицание удивления или негодования.


[Закрыть]
! Она дерется! Уж и приласкаться нельзя!»

Но все же был он известный галант и приказал принести ей валеночки и медвежью доху.

Пока они мчались – а шестерка салтыковских славилась проворством, – покоренный губернатор, все более воодушевляясь, убеждал Устю не возвращаться к тем ворам, а лучше скрыться у него, Салтыкова. Договорился даже до того, что сообщил: вдовец, мол, он, детей не имеет, и, ежели какая особа пришлась бы ему по сердцу, отчего бы и не под венец?

Медвежья доха молчала.

Салтыков с жаром поведал, какие француженки ему попадались, но хоть одна из тех француженок подобна ль этакой Авроре?

– Ежели ты, скажем, страшишься родни моей иль титула моего, так вот тебе – выбирай любую из моих подмосковных, будешь там барской барыней[217]217
  Барская барыня – хозяйка, ключница, наперсница в барском доме.


[Закрыть]
хозяйствовать до предела дней. Ну что тебе твоя воля? Без крова, без пристанища, – а чем все эти гулящие кончают?

Доха по-прежнему молчала, и обескураженный губернатор не мог взять в толк – как можно отказываться от таких лестных предложений?

Но вот и Ветошный ряд, карета стоит, и часы бьют двенадцать. Губернатор усмехнулся, хотел было пустить в ход последний аргумент: «Вот прикажу сейчас форейторам погонять что есть силы, куда ты денешься от меня?»

Но он не пустил его в ход и правильно сделал, потому что, еще раз выглянув под занавеску, он увидел, что какие-то дюжие молодцы держат его лошадей под уздцы и у каждого молодца полы кафтана оттопырены, словно от сабель или пистолей. А в Ветошном шумном ряду в толпе покупающих и продающих слышится задорный крик петушка.

Губернатор ахнуть не успел, как Устя выскочила из дохи, словно цыпленок из скорлупы. Простоволосая – что ей люди, что ей мороз! – распахнула дверцу, выпрыгнула на снег. Возле дощатого шалаша, из которого торговали лубяной дранью, манил ее рукой здоровенный малый в валяном колпаке. Он виден был отовсюду, потому что был выше и плечистее всех, а лицо его поперек носа было обвязано белым платком.

Устя не прибежала – прилетела к нему, закинула локти, обняла, копна волос рассыпалась по плечам; зажмурилась, целуя.

– Э-эх! – с чувством крякнул губернатор и тростью достал своего возницу: – Гони, скотина, домой!

Там, в кабинете, его и застал обер-фискал Ушаков. Губернатор, сняв кафтан, расправлял перед зеркалом крахмальные манжеты. На яростный вопрос Ушакова (не мог сдержаться на сей раз обер-фискал) Салтыков спокойно отвечал, не отрывая глаз от рукава:

– А, она у меня из кареты в окошко выскочила.

– Так и выскочила?

– Так и выскочила.

– И убежала, конечно?

– И убежала.

Обер-фискал по-кошачьи подходил к губернатору, кулаки у него сжимались.

– Да какое же вы, господин губернатор, имели право?…

– Очень простое право. Я допросную сказку на нее потребовал. Там записано, что взята она в приказ как кликуша. Есть именное повеление государя – губернатору кликуш тех имать, допрашивать по тяжести вины каждой, вразумив же, отпускать.

Ушаков готов был зубами скрипеть. Наглость этого «птенца» (Салтыков ведь тоже был из потешных!) превосходила все.

– А что это за деньги рассыпаны у вас на столе?

– Как – что за деньги? Вот иоахимсталеры, сиречь ефимки, вот голландские золотые гульдены, а это рубли… Всего ровно сто рублей. Сумма немалая, можно флигелек купить либо деревеньку. Вы нуждаетесь в деньгах, милостивый государь?

Ушаков стоял оглушенный, словно выстрелом, а Салтыков, окончив заниматься манжетами, одернул камзол и приказал лакею подавать домашний кафтан. Затем засмеялся и сказал Ушакову примирительно:

– Ну что вы все – девка, девка… Да хотите, я вам из моей подмосковной двух девок пришлю? А какие плясуньи, какие вышивальщицы!

Обер-фискал повернулся и стал уходить, не прощаясь.

– Куда же вы? – всполошился Салтыков. – Останьтесь ужинать! У меня нынче ботвинья с угрями!

Выйдя в прихожую, обер-фискал остановил свой взор на артиллерии констапеле Щенятьеве, который сидел на месте дежурного. Ушаков знал, что именно Щенятьев навел воров на мздоимца губернатора.

Щенятьев был по уши погружен в труднейшее и необходимейшее для него дело – сочинял послание к Степаниде Канунниковой. Для этого у него была книжка, которую он когда-то купил – не у Киприановых, конечно, чтоб им кисло икалось, а в книжной лавке Печатного двора. Книжка называлась «Приклады, како пишутся комплименты разные на местном языке…» Щенятьев долго и задумчиво листал ее, выбирая подходящее. Вот, кажется: «Объявительное писание о супружестве». Приподняв парик, Прошка почесал себя в затылке и решил: нет, это рано. Далее следует «Утешительное писание от приятеля к приятелю, который злую жену имеет», – это смешно, но уж совсем не из того толокна. Наконец – «Просительное писание некоторого человека к женскому полу». Вот это подойдет.

Прошка выбрал хорошо очиненное перо, пальцами снял с него воображаемую былинку и даже для верности подул. Обмакнул в чернильницу и начал, любуясь получающимися завитушками: «Моя госпожа. Я пред долгим временем честь искал с вами в компанию прийти…»

Написал и остановился. В книжном тексте, кроме общих вежливостей, ни словечка не было о том, что просилось из его, щенятьевской, души: «Любезная моя, душенька, оставь ты этого Киприашку, дался он тебе!..»

Еще раз он потревожил свою потылицу[218]218
  Потылица – затылок.


[Закрыть]
, но слова такие, чтобы были кумплиментально изложены, не приходили на ум… В книжке же маячило перед глазами одно: «Кто терпением вооружается, тот имеет совершенную победу, понеже оное побеждает непостижимое женское жестоковыйство».

И тут он обернулся на шаги входящих. Посреди прихожей стоял, уставясь на Щенятьева, обер-фискал Ушаков, а с ним другие фискальские чипы.

– Встать! – приказал Ушаков, продолжая сверлить его взглядом.

Вот он стоит навытяжку, этот Прошка Щенятьев, под стол упала книжка и какие-то листки бумаги, которые он держал на коленях. Гетры у него модные, о сорока медных пуговицах, платочек надушенный торчит из кармашка камзола, щечки розовые, а усики – по всему Зарядью моднее таких усиков нет! Но парик его разлохматился, сбился. Хлопает Щенятьев белобрысыми ресницами, от чего лик его имеет самое деревенское выражение. Коров бы ему, Прошке, пасти, а не в губернаторских адъютантах ходить!

Сейчас тронь его, побегут с челобитными всякие тетушки и крестночки, а у него они – Массальские, Хованские, Голицыны! Да и арестовать, по существу, он, обер-фискал, права не имеет, его дело донести инстанциям высшим.

– Вольно! – скомандовал Ушаков и проследовал вон из полутемных и затхлых салтыковских покоев, в которых уже дюжина поколений этой фамилии произросла.

На улицу, на улицу, на мороз, на свежий ветер!

В тот же вечер рота фузилеров Московского полка, оцепив Самотеку, крадучись, подступила к воротам Тележного двора.

– А ну, Мазепа! – сказал губернский фискал Митька Косой, подталкивая Иоанна Мануйловича. – Стучи в ворота и говори – «свои»!

Однако ни на стук Мануйловича, ни на его сладкий голос, уверявший, что он-де, Мануйлович, совершенно один и что надобно открыть калитку, никто не отозвался. Митька Косой махнул рукавицей и два здоровенных солдата стали высаживать калитку заранее приготовленным бревном. Тогда во дворе, в амбаре, раздался взрыв, тусклое пламя осветило бревенчатые стены, к низким осенним облакам взметнулись щепки, тряпье, клочья соломы. Солдаты загородились рукавицами в ожидании новых взрывов, но их не было, только пламя разгоралось с треском и уже начали лететь горящие шапки.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации