Текст книги "Романтики, реформаторы, реакционеры. Русская консервативная мысль и политика в царствование Александра I"
Автор книги: Александр Мартин
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Глава 3
Московские консерваторы
Значительная часть оппозиционных настроений против политики Александра I зарождалась в Москве: сказывалось ее давнее соперничество с Санкт-Петербургом. Своеобразие этих городов, резко отличавшихся друг от друга, проявлялось в составе их населения, в культурном облике и даже в стиле архитектуры. В Петербурге располагались императорский двор и главные правительственные учреждения, и потому здесь проживало много чиновников, военных и придворных. Из почти 270 000 постоянных жителей около 37 000 насчитывали нижние военные чины и их семейства, еще около 20 000 составляли «штаб-и обер-офицеры и дворяне с семействами», и наконец, здесь имелось 2 200 «особ первых пяти классов с семействами», то есть представителей элиты российского государства. Таким образом, двое из каждых девяти человек были дворянами или военными (или одновременно и теми и другими). Иначе говоря, Петербург был бюрократическим и военизированным городом, о чем свидетельствует и тот факт, что 20 000 жителей-дворян были в основном государственными служащими со скромным жалованьем, имевшими всего около 35 ООО «дворовых людей с семействами» [Г. И. С. 1890: 870].
Северная столица была, по сути, островом в российском океане, со своим особым миром, где честолюбивые замыслы кипели в едином котле политики, культуры и общественной жизни и случайное замечание могло погубить карьеру или, наоборот, положить ей начало. Горожане жили под всеобъемлющей сенью царского двора, и мечта всей их жизни порой зависела от того, представят ли их нужному человеку и замолвят ли за них словечко. Забота о карьере, обилие полицейских агентов и тревожная близость Аракчеева в зародыше глушили ростки бунтарского духа; официальная политика формировалась самыми крупными фигурами. К тому же Петербург служил, по замыслу Петра I, «окном в Европу». Коленкур, Адамс, Стедингк, де Местр и другие иностранные посланники и эмигранты играли в обществе важную роль. Россияне нерусских кровей занимали важнейшие правительственные посты; в городе жило много иностранных учителей и гувернанток, в Академии наук работали ученые-иностранцы, выходили газеты на иностранных языках, строились католические и протестантские церкви. Петербург был также самым крупным российским портом, куда приходили корабли из разных стран, поэтому здесь жило много повидавших мир русских моряков, а также иностранных торговцев (2552 в 1808 году). Географическое положение города, его германизированное имя и европейская архитектура помогали ему играть роль моста между Россией и Западом [Г. И. С. 1890: 870–872].
Москва, расположенная в сердце империи, была совсем иной. Ее имя, ее архитектура и история возвращали к наследию допетровской «Святой Руси». Она была самым динамичным центром русской культуры того времени: здесь находились самый старый (и до Александра – единственный в России) университет, самый большой ботанический сад, самые богатые частные библиотеки и некоторые из самых значительных издательств. Если в Петербурге интерес Екатерины II к французской культуре передавался не только двору, но и всему высшему обществу, то в Москве сильнее сказывалось немецкое и английское влияние. Вольтерьянство Екатерины придавало петербургскому обществу рационалистический и скептический уклон, контрастировавший со свойственными москвичам сентиментальностью и мистицизмом [Pipes 1966: 19]. В частности, в Москве жили такие масоны старшего поколения и крупнейшие деятели русской культуры того времени, как Новиков и Лопухин, а также многие из наиболее одаренных молодых писателей (Карамзин, И. Дмитриев, Жуковский и другие сторонники «нового слога»), в то время как в Петербурге господствовал шишковский «старый слог».
Таким образом, Москва сохраняла много особенностей, характерных для столичного города – не хватало лишь главного: правительства. В соответствии с этой необычной ситуацией осуществлялось и разделение ролей между двумя российскими столицами. Как выразился князь Вяземский, молодой поэт и отпрыск видного московского рода, «в Петербурге – сцена, в Москве зрители; в нем действуют, в ней судят» [Вяземский 1878–1896, 7: 82]. Карамзин же заметил, что в Москве «без сомнения больше свободы, но не в мыслях, а в жизни; более разговоров, толков о делах общественных, нежели здесь в Петербурге, где умы развлекаются Двором, обязанностями службы, исканием, личностями»[131]131
Цит. по: [Вяземский 1878–1896, 7: 83].
[Закрыть]. Как и следовало ожидать в бывшей столице, значительная часть богатой, своеобразной и гостеприимной московской элиты состояла из ушедших на покой вельмож. Как пишет Кэтрин Уилмот, ей казалось, что она «бродит среди призраков екатерининского двора»; она находила, что Москва – «земной политический рай имперской России», а ушедшие в отставку или находящиеся в опале сановники «занимают в этом ленивом, дремлющем, величественном азиатском городе идеальное положение, пользуясь всеми благами почета, каковым их окружают» [Wilmot 1934: 213][132]132
Письмо К. Уилмот к ее сестре Алисии от 18 февраля 1806 года (н. с.), Москва.
[Закрыть]. Московское общество было построено по принципу строгой иерархии, отражавшей как патриархальные традиции, так и деление по чинам постпетровской эпохи. На Александра, отметила Кэтрин Уилмот, «здесь смотрят как на офранцуженного пустобреха, одержимого новаторскими идеями, школьника с замашками тирана»; «екатерининские призраки» полагают, что, «с тех пор как они выпустили из рук кормило власти, судно беспрестанно швыряет туда и сюда ураган ошибок и опасностей» [Wilmot 1934: 214]. Штаб-квартирой этой элиты был эксклюзивный Английский клуб с шестью сотнями членов, которые собирались, чтобы читать русскую и зарубежную прессу, обедать, играть в карты, шахматы или бильярд и обмениваться сплетнями и мнениями о политических новостях. Здесь «вся знать, все лучшие люди в городе членами клуба», – отмечал с трепетом Жихарев [Жихарев 1989, 1: 194][133]133
Запись 23 января 1806 г. См. там же примечание редактора, с. 291; см. также [Брокгауз, Ефрон 1890–1907, 29: 424–428].
[Закрыть]; среди завсегдатаев клуба были Карамзин и брат адмирала Шишкова Ардалион.
Московская элита распространяла свое влияние на политическую жизнь страны по двум каналам. Во-первых, через петербургских друзей и родных, служивших в бюрократическом аппарате, в армии или при дворе. Во-вторых, через провинциальное дворянство, часто собиравшееся в Москве. Большое количество состоятельных дворян придавало Москве особый отпечаток, отличавший ее от Петербурга. Из постоянного населения, насчитывавшего до 1812 года около 250 000 человек, дворянство составляло едва ли более 14 000, но у них было почти 85 000 слуг – примерно треть жителей города. Хотя в Москве постоянно проживало меньше дворян, чем в Санкт-Петербурге, здесь было вдвое больше домашних слуг. Зимой ее население, по сообщениям, удваивалось за счет массового приезда провинциальных дворян с домочадцами. Некоторые помещики привозили с собой тысячу с лишним дворовых людей [Брокгауз, Ефрон 1890–1907, 38:927–944].
В то время как верхушка московского общества была не менее европеизирована, чем петербургская аристократия, приезжие дворяне вносили в атмосферу традиционный провинциализм. Обычно они съезжались к Рождеству с запасами провизии, селились в скромных деревянных домишках по соседству со знакомыми земляками и ежедневно посещали Благородное собрание [Вигель 1928,1:116]. Там часто присутствовали одновременно до пяти тысяч человек и больше. «Это был настоящий съезд России, – вспоминал Вяземский, – начиная от вельможи до мелкопоместного дворянина <…>, от статс-дамы до скромной уездной невесты, которую родители привозили в это собрание с тем, чтобы на людей посмотреть, а особенно себя показать и, вследствие того, выйти замуж» [Вяземский 1878–1896, 7: 84]. Эти события производили глубокое впечатление на провинциалов. Когда они возвращались домой в первую неделю Великого поста, у них «было про что целые девять месяцев рассказывать в уезде», вплоть до следующего зимнего московского сезона [Вигель 1928, 1:116–117]. Таким образом, пишет Вяземский, «Москва подавала лозунг России. Из Петербурга истекали меры правительственные; но способ понимать, оценивать их, судить о них, но нравственная их сила имели средоточием Москву» [Вяземский 1878–1896, 7: 83–84]. Зимой город собирал мнения со всей России, летом вернувшиеся в родное гнездо провинциалы распространяли сведения, дошедшие из Петербурга. Москва в гораздо большей степени, нежели Петербург, служила центром духовной жизни России и при рассмотрении политических вопросов проявляла дух патриотизма и фронды[134]134
См. [Дубровин 1898–1903, 3: 244–247, 263–264; Raeff 1969: 171].
[Закрыть].
Самой заметной фигурой среди московских консерваторов-аристократов был граф Федор Васильевич Ростопчин[135]135
Наиболее полная биография Ростопчина: Ельницкий А. Ростопчин, граф Федор Васильевич [Половцов 1896–1918,17: 238–305].
[Закрыть]. Он родился в 1763 году в Орловской губернии в семье отставного майора, ведущего свое происхождение от Чингисхана. Поначалу карьера Ростопчина складывалась в целом так же, как у большинства его современников этого социального статуса. Первые пятнадцать лет он прожил в родительском имении, где его учили не только гувернеры-иностранцы, но и русский священник. Затем он вступил в гвардейский Преображенский полк, а в 1786 году во время длительного отпуска посетил Германию, Францию и Великобританию, где завязал дружбу с русским послом С. Р. Воронцовым, длившуюся до самой его смерти. Вернувшись в Россию в 1788 году, Ростопчин принял участие в войнах против Швеции и Оттоманской империи, стремясь отличиться и построить на этом карьеру. Однако отличиться ему не удалось, и он с досадой решил уволиться из армии и вернуться к сельской жизни. Но тут Воронцову удалось привлечь его к участию русско-турецких мирных переговоров, происходивших в 1791 году в Яссах. После того как договор был подписан, Ростопчин подробно доложил Екатерине II о ходе переговоров, за что ему была пожалована должность при дворе.
Рис. 2. Ф. В. Ростопчин. [ОВИРО 1911–1912, 4: 48]
Вяземский, пытавшийся впоследствии в своих воспоминаниях понять динамику развития прежнего мира, существовавшего до восстания декабристов и наступления Николаевской эпохи, называет Ростопчина «истым москвичом, но и кровным парижанином» [Вяземский 1878–1896, 7: 501]. Он хочет сказать, что графу были свойственны остроумие, светский лоск и обходительность, но под этой блестящей поверхностью крылся жесткий крепостник. По уровню своей культуры и изысканному стилю жизни Ростопчин превосходил Шишкова или, скажем, Державина и потому в большей степени, чем они, воплощал в себе характерный для XVIII века образ русского аристократа – дилетанта в жизни, выступающего в ролях землевладельца, повесы, литератора, солдата, должностного лица, придворного и (временно) императорского фаворита. Эти ипостаси плавно перетекали у него одна в другую, оттачивая друг друга и формируя своеобразную смесь небрежной элегантной пресыщенности и жесткого прагматизма, которую имел в виду Вяземский. Ростопчин безупречно говорил и писал по-французски, но с детства усвоил также колоритный стиль русского просторечия, который впоследствии с большим успехом использовал в политических целях. Он культивировал в себе смесь версальской утонченности с грубой приземленной силой русского крестьянства и гордился при этом, что не идеализирует ни то ни другое. Как пишет Вяземский, «монархист, в полном значении слова, враг народных собраний и народной власти, вообще враг так называемых либеральных идей, [Ростопчин] с ожесточением, с какою-то мономаниею, idee fixe, везде отыскивал и преследовал якобинцев и мартинистов, которые в глазах его были тоже якобинцы» [Вяземский 1878–1896, 7: 504].
Ростопчин вынашивал честолюбивые политические планы, однако людей, связанных с политикой, презирал, как и любые человеческие слабости, но в то же время был интересным собеседником и не мог жить без аудитории, которая оценила бы его остроумие по достоинству. Императрица Елизавета Алексеевна находила, что он «симпатичен, когда в хорошем настроении», и добавляла: «…а когда он был моложе, его оригинальность часто развлекала меня»[136]136
Письмо Елизаветы к матери от 12/24 июня 1816 года, Каменный остров. Цит. по: [Николай Михайлович 1808–1809, 2: 627].
[Закрыть]. Немецкого писателя Фарнхагена фон Энзе поразила, как и Вяземского, двойственность натуры Ростопчина, на первый взгляд столь добродушного:
Он завораживал публику своей живой, свободно текущей речью, и впечатление лишь усиливалось, когда ты вскоре осознавал <…>, [что он обладает] железной волей и бескомпромиссной решимостью настоять на своем, которая приближалась к <…> полудикой страсти и прямому насилию. <…> Он производил бы отталкивающее впечатление, если бы не его поистине неотразимое красноречие» [Varnhagen 1987–1990, 3: 138][137]137
Личность Ростопчина и его жизнь рассматриваются также в [Schlafly 1972: 49–58].
[Закрыть].
Служба при дворе разочаровала Ростопчина, ибо Екатерина хотя и находила, что он умеет забавлять, но не желала способствовать его карьерному росту. Однако в 1792 году его приписали к свите великого князя Павла, и это явилось стартом его головокружительного взлета. Ростопчин очень хорошо сознавал, что, находясь в близости к Павлу, которого весь двор открыто презирал, он не может рассчитывать на какое-либо повышение. К тому же его отталкивал параноидальный страх великого князя перед революцией и его склонность оскорблять людей. «Даже самые честные» приближенные Павла (включая Аракчеева) казались ему негодяями, не заслуживавшими ничего, кроме того, чтобы «колесовать их без суда и следствия» [Архив Воронцова 1870–1895, 8: 93]. Но постепенно между ним и Павлом установились более доверительные отношения, и Ростопчин «стал смотреть сквозь пальцы на недостатки этого всеми пренебрегаемого, унижаемого и презираемого князя, которые были порождены, очевидно, его ожесточившимся характером» [Архив Воронцова 1870–1895, 8: 135]. Павел со своей стороны испытывал благодарность к людям вроде Ростопчина или Аракчеева, которые оставались верны ему, несмотря на враждебность всего двора. Правда, Ростопчину вдобавок претила «парадомания» Павла и Аракчеева (как современники называли их страсть к муштре и прочим деталям военной рутины), а аскетичный двор Павла в Гатчине, подражающий прусским образцам, вряд ли мог удовлетворить желание Ростопчина жить как гранд-сеньор. Но свойственное гатчинскому двору абсолютное неприятие прогрессивных просветительских идей, возможно, импонировало ему, а вспыльчивый характер Павла, его разочарованность в жизни и ощущение, что все окружающие ему чужды, напоминали Ростопчину его собственные черты. Да и подходящей альтернативы он не видел. Придворные относились к нему в целом с неприязнью, видя в нем язвительного мизантропа, и не были склонны способствовать его возвышению. «Здесь, при дворе, – писал он в 1792 году, – кто-нибудь ежедневно дает мне повод презирать его» [Архив Воронцова 1870–1895, 8: 54]. К тому же служба при Павле являлась своего рода вкладом в будущее, так как екатерининские вельможи были обречены потерять все свое влияние с ее смертью, и потому Ростопчин был не вполне искренен, когда писал: «Я не настолько тщеславен, чтобы соблазняться химерами будущего, и несколько раз удивлялся сам себе, предаваясь мечтам о тихом существовании на пенсии вместо гонки за блестящими иллюзиями, из-за которых теряешь сон, удовлетворение от жизни и чаще всего также честь» [Архив Воронцова 1870–1895, 8: 135–136][138]138
Письма Ростопчина к С. Р. Воронцову от 8 июля 1792 года, 6 июля 1793 года, 28 мая 1794 года, 14 сентября 1795 года, 22 февраля 1796 года, Санкт-Петербург [Архив Воронцова 1870–1895, 8: 53–54, 76–77, 93–94,112,135–136]. См. также письмо Ростопчина к П. Д. Цицианову от 15 апреля 1804 года, Вороново [Rostopchine А. 1864:480]. См. также [Половцов 1896–1918,17:240–244; Кизеветтер 1915: 67–71; Golovina 1910: 94–95].
[Закрыть].
Со смертью Екатерины преданность Ростопчина ее сыну была вознаграждена: его назначили генерал-адъютантом при царе и дали ему большую власть над армией. Он был одним из немногих, кому удавалось сдерживать Павла при его безрассудных вспышках. Кроме того, Ростопчин стал главным советником императора по иностранным делам и способствовал коренному изменению в отношениях с европейскими союзниками, которое было осуществлено Павлом в 1800 году. Ростопчин с подозрением относился к стремлению Великобритании быть «владычицей морей»; Франция, казалось ему, представляет меньшую угрозу для российских интересов[139]139
В письме к С. Воронцову от 30 июня 1801 года Ростопчин писал: «Я никогда не считал, что России надо бояться какого-либо французского правительства. Расстояние между нашими странами, гигантские просторы нашей империи, ее географическое положение и защита, которую она представляет для других монархов, служат надежной гарантией ее ведущей роли. Коалиции ей не страшны» [Архив Воронцова 1870–1895, 8: 288–289].
[Закрыть]. Он считал, что сильная – пусть даже республиканская – Франция будет эффективнее препятствовать притязаниям Австрии и Пруссии, нежели Франция, ослабленная внутренними раздорами, которые могут возникнуть, если власть Бурбонов восстановят силой. В меморандуме, подписанном Павлом в октябре 1800 года, Ростопчин предлагал объединить силы России, Австрии, Пруссии и Франции и поделить территорию Оттоманской империи: Россия и Австрия возьмут Балканы, Франции достанется Египет, а компенсация Пруссии будет заключаться в расширении ее владений в Германии. Прагматизм Ростопчина получил поддержку императора, чьи взгляды на внешнюю политику были несколько путаными из-за того, что к ним примешивались притязания на рыцарство, преувеличенная забота о защите своей чести и далекие от действительности представления о могуществе России. Как выразился один из биографов Ростопчина, это были «советы Макиавелли Дон Кихоту» [Fuye 1936:13][140]140
«Русским Дон Кихотом» назвал Павла Наполеон [Эйдельман 1989:179]. См. также [Кизеветтер 1915: 82; McGrew 1992: 315–316; Ragsdale 1980: 36–40, 118–119; Fuye 1937: 87, 92]. В книге Фюи, весьма занимательной и озаглавленной «Rostopchine: Europeen ou slave?» («Ростопчин: европеец или славянин?»), мнения французов о Ростопчине и о славянах в целом отчасти вытесняют конкретный материал о самом человеке – в итоге автор так и не находит ответа на поставленный в заглавии вопрос.
[Закрыть][141]141
О деятельности Ростопчина при Павле см. [Половцов 1896–1918,17:244–257; Бантыш-Каменский 1836–1847, 3: 110–120; Кизеветтер 1915: 72–82].
[Закрыть]. Один из советов заключался в том, чтобы захватить прусские земли к востоку от Вислы, а в виде компенсации предложить Берлину земли в Германии. Пять месяцев спустя Павел был свергнут, и пришедший к власти Александр сразу же круто изменил эту политику разделения Европы на французскую и русскую сферы влияния [Fuye 1937: 14]п.
Павел сознавал, что его сумасбродная манера правления вызывает в обществе недовольство, но его неуравновешенность мешала ему отличать друзей от врагов. Осенью 1799 года из-за интриги придворных он изгнал Аракчеева, а 20 февраля 1801 года та же участь постигла Ростопчина. Оставшись без помощников, которым можно было бы доверять, Павел оказался во власти заговорщиков, замышлявших его убийство. В марте, чувствуя опасность, он, по-видимому, велел Ростопчину и Аракчееву вернуться в Петербург, но был убит прежде, чем они успели выполнить его указание. Ростопчин с неприязнью относился к заговорщикам и не одобрял реформаторских планов нового монарха. Его отношения с Александром были испорчены еще до 1801 года, и после убийства Павла он не мог рассчитывать на место при дворе [Jenkins 1969: 74–80; Половцов 1896–1918, 17: 256–257].
В результате он с досадой удалился от мира и обосновался в своем имении Вороново к юго-западу от Москвы. В определенном отношении он мог быть доволен собой. Он сменил роль царедворца на роль независимого аристократа, вставшего в позу праведника и вспоминающего свою службу при дворе, когда ему «приходилось бороться с завистью, ревностью и непорядочностью коллег, а также с ненавистью, которую все испытывали по отношению к убитому царю» [Rostopchine А. 1864: 463–464]. Его отношение к новому императору и его реформаторской политике было ненамного лучше. Александр I, замечал он желчно, был «Крёзом, преисполненным благих намерений, но и Лазарем, который был неспособен их осуществить» [Rostopchine А. 1864: 495][142]142
Письма Ростопчина к Цицианову от 17 сентября 1803 года и 25 октября 1804 года, Вороново. Ростопчин имеет в виду библейскую притчу о богаче и нищем Лазаре, бессильном помочь богачу, попавшему в ад (Лк. 16:19–31).
[Закрыть]. Сам же он, заявлял Ростопчин с гордостью, не желает больше иметь ничего общего с политикой, его жизнь «уподобилась жизни сельского труженика, который любит Бога и свою семью, творит добро, ложится спать и встает утром с чистой совестью» [Архив Воронцова 1870–1895, 8: 298]. Его вполне удовлетворяет, добавлял он, существование «вдали от мира с его суетой и безумием, которое им управляет» [Архив Воронцова 1870–1895, 8: 294][143]143
Письма Ростопчина к С. Воронцову от 15 января 1802 года и 10 ноября 1801 года, Вороново.
[Закрыть].
Однако существование вдали от двора оказалось не таким удовлетворительным, как он ожидал. «Дубинка», с помощью которой Петр I добивался своего, все еще необходима, писал Ростопчин своему другу П. Д. Цицианову, ее слишком рано сдали в музей. Его раздражали как скучная, пустая жизнь поместного дворянства, так и бессодержательность и бесцеремонность московской знати[144]144
См. письма Ростопчина от 2 декабря 1803 года и 4 февраля 1804 года, Вороново, и от 8 июля 1804 года, Космодемьянск [Rostopchine А. 1864: 470, 489, 475], а также письмо к С. Воронцову от 3 июля 1802 года [Архив Воронцова 1870–1895,8:299].
[Закрыть]. Летом 1803 года, описывая Воронцову состояние русского общества, он впервые высказал мысль, что между национальной идентичностью и стабильностью государства существует связь:
Найдется ли человек, который мог бы умерить эгоизм, жадность и глупость большинства наших правителей? <…> Наше образование и общественное мнение порождают слабые умы и бесчувственные сердца, но ни одной истинно русской души. Не знаю почему, но, за исключением молодых ловкачей и нескольких так называемых философов, сталкиваешься с одними лишь недовольными [Архив Воронцова 1870–1895, 8: 307–308][145]145
Письмо к Воронцову от 23 августа 1803 года, Вороново.
[Закрыть].
За этим следовал перечень «злодеев», с которыми Ростопчин воевал и в то время, и позже: «Немцы вновь объединились. Мартинисты <…> опять вылезли на свет Божий и вербуют многих в свои ряды. Наша молодежь хуже французской: она никому не подчиняется и никого не боится…» Завершала письмо скорбная сентенция: «Хотя мы одеваемся по-европейски, нам еще далеко до подлинной цивилизованности. Хуже всего то, что мы перестали быть русскими и купили знание иностранных языков ценой утраты нравственности наших предков» [Архив Воронцова 1870–1895,8:308].
На первый взгляд эти высказывания напоминают «Рассуждение о старом и новом слоге» Шишкова, в особенности тезис, что европеизация русской культуры нанесла огромный вред идентичности России. Но все же граф и адмирал во многом расходились. Примечательно уже то, что трактат Шишкова вышел на русском языке, а письмо Ростопчина, как и большинство его писем, написано по-французски. Сообщая о жизни в Вороново в 1801 году, Ростопчин описывает окружение своей семьи: немецкого доктора, немца-конюшего, французского гувернера своего сына, бывшую гувернантку своей жены – англичанку, и русскую дворянку. Поселившись в Вороново, он сначала намеревался прожить там десять лет, после чего уехать за границу, чтобы дети завершили там свое образование. Его жалобы на узость взглядов и инертность провинциального дворянства говорят о том, что он не идеализировал традиционную сельскую жизнь, и, в отличие от отсталых деревенских жителей, которых он высмеивал, Ростопчин в своих занятиях сельским хозяйством не чурался иностранных идей и осваивал зарубежную технику[146]146
См. письма к С. Воронцову от 10 ноября и 30 июня 1801 года, Вороново [Архив Воронцова 1870–1895, 8: 295, 292]. См. также [Булич 1902–1905, 1: 186–187].
[Закрыть].
В понимании Ростопчина национальная идея важна для того, чтобы сплотить общество. Ее культурное содержание не имеет значения для достижения этой цели, и она вполне может сочетаться с европеизированным образом жизни, если люди при этом подчиняются установленному порядку. Ростопчин был в этом отношении наследником XVIII столетия, эпохи просвещенного абсолютизма – как и Наполеон, чье высказывание о католицизме («Религия – это не таинство боговоплощения, а таинство социального порядка»)[147]147
Цит. по: [Holtman 1967: 123].
[Закрыть] очень точно характеризует и национализм Ростопчина. Французы ему никогда не нравились; еще в 1794 году он обвинял пребывавших в России французских эмигрантов в том, что им не хватает глубины и серьезности характера[148]148
Письмо к С. Воронцову от 28 мая 1794 года, Санкт-Петербург [Архив Воронцова 1870–1895, 8: 96].
[Закрыть]. Но, несмотря на это, он считал язык и стиль жизни французской аристократии универсальным образцом, которому нужно следовать не только во Франции, и не видел противоречия в том, чтобы соблюдать европеизированный образ жизни и оставаться при этом «истинно русским».
Взгляды Ростопчина на внешнюю политику остались почти без изменений со времени правления Павла. Он с недоверием относился к Англии, выступал против конфликта с Францией и считал, что Россия не должна ввязываться в европейские войны. Эта изоляционистская националистическая позиция была характерна для московского и провинциального дворянства. Ростопчин совершенно справедливо полагал, что Наполеон служит гарантией силы Франции и что Британия в своей безжалостной борьбе за мировое первенство «победит Францию благодаря той же напористости, которая позволила кучке торговцев править Индией и сделала [Британию] владычицей морей. Франция приобрела страшную силу, но она сосредоточена в одном человеке. Когда его не станет, наступит анархия» [Архив Воронцова 1870–1895, 8: 466][149]149
Письмо к А. Воронцову от 23 августа 1803 года, Вороново.
[Закрыть]. В другой раз он воскликнул: «Не знаю ничего более отвратительного, чем английская политика» – ив раздражении добавил, что Питт, «с его умом, его финансовыми ресурсами и жаждой разгромить Францию <…> потянет за собой все европейские державы и сделает их послушным орудием в своих руках» [Rostopchine А. 1864: 479,484][150]150
Письма Ростопчина к Цицианову от 30 марта и 26 мая 1804 года, Вороново.
[Закрыть]. Этот результат казался неизбежным: коронация Наполеона, смерть герцога Энгиенского и франкофобия братьев Воронцовых (Александра, министра иностранных дел, и Семена, посла в Англии) – «все это неминуемо втянет нас в войну, в которой нам не поздоровится», – писал он провидчески в 1804 году [Rostopchine А. 1864: 485][151]151
Письмо к Цицианову от 12 июня 1804 года, Вороново.
[Закрыть].
Ростопчин разрабатывал глобальные внешнеполитические планы, превыше всего ставя интересы государства; восхищался талантливыми и честолюбивыми людьми, презирал как радикалов-пустозвонов, так и полусонных сельских землевладельцев и не придавал большого значения идеологии. Неудивительно поэтому, что он относился с уважением к Наполеону, называя его «великим полководцем [и] благодетелем Франции, сумевшим обуздать революцию»[152]152
Цит. по: [Haumant 1910: 252].
[Закрыть] (хотя число человеческих жизней, ценой которых Наполеон возвысился, ошеломляло его). В 1803 году он заявил: «Было бы очень жаль, если бы Наполеона не стало. Я считаю его великим человеком и, хорошо зная человеческую природу, прощаю ему даже его ошибки роста» [Архив Воронцова 1870–1895, 8:308][153]153
Письмо к С. Воронцову от 23 августа 1803 года, Вороново.
[Закрыть]. Даже узурпация Наполеоном трона не отвращала Ростопчина с его легитимистскими убеждениями: по его мнению, этот шаг позволил укрепить авторитет власти во Франции.
С приближением войны Ростопчин, предчувствуя недоброе, помрачнел. В марте 1805 года он писал Цицианову: «Не может быть, чтобы все правительства были настолько слепы, чтобы не раскусить хитрые замыслы Бонапарта» – и добавил: «…более чем вероятно, что пруссаки не захотят связываться с Францией, и Россия опять станет инструментом английской грабительской политики и будет втянута в бесполезную войну». Он обвинял русское правительство в том, что оно не захотело признать Наполеона французским императором, хотя в то же время согласилось с решением Габсбургов преобразовать Священную Римскую империю, где императора избирали, в Австрийскую империю с наследованием престола. Он ожидал, что разразится «большой общеевропейский пожар», и предвидел, что Наполеон, «предоставив англичанам по-прежнему заниматься морским разбоем», целиком захватит Италию, Пруссия расширит свои владения территорию в Германии, а Австрия попытается завладеть Молдавией и Валахией. «Не лучше ли было бы, отдав Франции Египет, разделить между собой Турцию, не затевая никакой войны? – задумчиво вопрошал он. – Но, похоже, сам Господь Бог решил сделать Наполеона бичом всех монархов». Давняя идея Ростопчина о русско-французском партнерстве теперь выглядела сомнительно. По его мнению, Россия должна была «помешать чрезмерному расширению владений других государств, а может быть, тоже хватать то, что идет в руки». В конце концов, «если Франции, населенной сплошь безумцами, все же удалось – отчасти действуя силой, отчасти через общественное мнение – завоевать значительную часть Европы, что может остановить Россию?» [Rostopchine А. 1864: 507–508][154]154
Письмо Ростопчина Цицианову от 20 марта [1805], Вороново.
[Закрыть].
Он подходил к делу прагматически. Наполеон, на его взгляд, был не «узурпатором», а расчетливым политиком, который подчинил себе революцию; Ростопчин воспринимал Французскую революцию как разрушение порядка, а не легитимности. Хотя он не одобрял целей революции, как и прогрессивных начинаний наполеоновского режима, самого корсиканца он уважал как близкого ему самому разочаровавшегося в устройстве мира честолюбивого политика. В своем отношении к соперничеству между Францией и Британией граф руководствовался не соображениями легитимности, а великодержавными интересами России. Вероятно, авторитарный режим, установленный французским императором, при всей своей сомнительной законности казался Ростопчину более привлекательным, чем британский парламентаризм. Как заметил один из историков, государственные перевороты в России XVIII века подрывали веру в божественное право правящей династии (кстати говоря, как и внедренные Петром принципы социальной мобильности и меритократии), так что Ростопчин «не возводил легитимность в культ. Главное, что во Франции [был] восстановлен порядок, а кем и каким образом – почти не имело значения» [Fuye 1937: 2]. Ростопчина заботило лишь соблюдение порядка, а какие структуры его поддерживают – не важно.
Даже в своем убежище в Вороново Ростопчин внимательно следил за событиями в жизни России, как и потом, когда с 1805 года стал проводить зимы в Москве, в своем доме на Лубянке. В числе его ближайших друзей была княгиня Дашкова (сестра братьев Воронцовых), заявлявшая, что из всех людей, которых она знала, только Фридрих Великий, Дени Дидро и Ростопчин являются достойными представителями рода человеческого. Другим другом был Карамзин, родственник жены Ростопчина. Ростопчин выступил в его защиту перед Павлом I, когда один из соперников Карамзина по литературному труду оклеветал его как изменника родины. Он часто бывал у Карамзина в Москве, и они ночи напролет с жаром обсуждали текущие события. Хотя амбициозный и общительный Ростопчин резко отличался по характеру от писателя, предпочитающего уединенное созерцание, они были добрыми друзьями и единомышленниками[155]155
См. [Rostopchine L. 1984: 28]. См. также [Wilmot 1934: 105–106, 144] (записи 12 июня 1804 года (н. с.) и 21 июня 1805 года (н. с.)). См. также [Булич 1902–1905,1: 186, 188; Бантыш-Каменский 1836–1847, 3: 114].
[Закрыть].
Ростопчин часто посещал связанные между собой мистические ложи мартинистов (к которым порой относили людей самых разных убеждений), несмотря на то что громил их в своих речах, и ложи франкмасонов, уделявших внимание не столько религиозным размышлениям, сколько духовному и нравственному самосовершенствованию. Он активно переписывался с Лабзиным, самым известным мистиком Александровской эпохи. Вероятно, они познакомились при дворе Павла I и продолжили знакомство, так как оба интересовались искусством. Лабзин поддерживал связь с Академией художеств, а Ростопчин был страстным коллекционером. Среди московских друзей Лабзина были С. И. Гамалея и Н. И. Новиков, который жил скромно и уединенно, хотя считался патриархом русского масонства.
Екатерина II преследовала Новикова и других масонов, но Павел восстановил их репутацию – отчасти в пику матери, отчасти потому, что их учение было ему по душе[156]156
См. письма Ростопчина к Лабзину от 8 октября 1800 года, Гатчина; 21 июня [1804] года, Вороново; 22 декабря [1810] года и 12 января 1811 года, Москва [Письма Ростопчина 1913: 419–420, 422–425]. См. также [Тихонравов 1898, 3,1: 322; Vernadsky 1923: 277–285].
[Закрыть]. Ростопчину же их мистицизм и стремление к метафизическому совершенству, очевидно, казались чудачеством и даже, возможно, угрозой его собственной популярности. К тому же у русских масонов были установлены прочные связи в Британии и Пруссии, а Ростопчин тяготел к союзу с Францией. Как и многие его современники, он с подозрением относился ко всем ложам, без разбора объединяя их в одну группу под общим названием «мартинисты», которое исходно применялось по отношению к тайным обществам, практиковавшим эзотерические ритуалы. Он доносил на них Павлу как на «подрывные элементы» и позже вспоминал с несомненным удовлетворением (несколько преувеличивая свою роль), что «нанес [им] смертельный удар» [Ростопчин 1875: 78]. Особую радость он испытывал, когда Лопухина (также друга Новикова) в результате его доноса удалили от двора и перевели в Москву, а Новикова тоже изгнали из Петербурга и установили за ним полицейское наблюдение.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?