Текст книги "Сапфировый альбатрос"
Автор книги: Александр Мелихов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
У того же меня в том числе. Вряд ли ему удавалось кого-то обмануть, но всем хватало соблюдения приличий. Которые сам Боб свято блюл только перед семейством. Точнее, перед Алтайским. (Почему эти семейные слова такие противные – тесть, зять, свекор, шурин какой-то?..) После смерти Алтайского его кабинет они с Инессой завесили его фотографиями (там я их и переснял для Музы), и стало особенно заметно, что довоенных его снимков нет ни одного. Как будто он был человек без детства-отрочества. Кажется, и всему их поколению было не до детства-отрочества.
Боб был в облегающих джинсовых шортах до колен, в явно фирменной оранжевой безрукавке на шнурках вместо пуговиц, в защитной панамке – как самый образованный иностранец. Я-то замечаю моды лишь на последнем их издыхании, и Боб, подозреваю, донашивает остатки прежней роскоши, пока он еще не вступил в борьбу с какой-то «мировой мафией», которая приписывает глобальное потепление людям, а не коровам, солнцу или земной оси. У него тоже наметилось пузцо, но он все же гораздо спортивнее меня, и когда я невольно в него перевоплощаюсь, во мне пробуждается непривычная уверенность и склонность к простецким шуткам.
– Глобальное потепление? – намекая на жару, я словно бы пытаюсь двумя руками объять пространство, а на самом деле немножко раздразнить Боба, ибо он и сам любит других поддразнивать.
При всех своих ученых заслугах он очень простодушен и тут же разражается краткой и крайне презрительной по отношению к баранам, которых дурачит мафия, лекцией о влиянии на климат дыхания и «пердежа», горения всего на свете, океана и урожайности, государственных долгов и водородных бомб, лесов и кораллов, нефтяной пленки и вулканической пыли. Извержение Тамборы – год без лета. Кракатау – глобальное похолодание.
Он может долго продолжать, и я в таких случаях всегда им любуюсь: очень уж забавно и трогательно звучат всякие умные слова в контрасте с его немолодой, но по-прежнему простоватой физиономией. У меня, я думаю, и у самого сейчас такая.
Но на это раз Боб сам себя оборвал:
– Хорошо, в науке нет демократии! Как только толпе разрешают чего-то решать – тут же выходит дурость. Спроси их, круглая Земля или плоская, они за трех китов проголосуют. Теперь этим идиотам разрешили решать, прививаться им или нет!..
Он был когда-то пламенный демократ, разносил листовки с призывами голосовать за Алтайского, пару раз даже подрался с какими-то реакционерами. Он и сейчас за демократию, но против власти толпы, он как-то ухитряется это различать.
Я спешу его порадовать, какой великолепный памятник Алтайскому задумала моя Муза. Но Боб, к моему изумлению, насупился:
– При чем тут скала, шляпа? Алтайский был великий писатель и великий гражданин. Это черт-его-знает-кто прекрасно показал.
Имя черт-его-знает-кого я слышал впервые, но дома посмотрел в интернете – да, мастер, мастер. Академик, лауреат, прежде ваял Лениных, теперь ваяет точно таких же благоверных князей. Меня прямо ошарашило, что Бобу может нравиться такая гламурная казенщина, а уж Инессе тем более. И что может наваять ваятель, двадцать лет ваявший Лениных? Он, глядишь, и Алтайскому присобачит ленинскую бородку…
Боб из простых, вроде меня, а Инна-то ленинградка, хороших кровей. Она тем более должна вроде бы слышать, как тошнотворно это звучит – великий писатель и великий гражданин…
Но в том дворовом разговоре Боб сослался именно на нее:
– Инка уже решила: должен победить Черт-его-знает-кто.
– Как «победить»? Еще ведь и конкурса не было?
Когда были задеты планы Музы, моя душа немедленно вернулась в собственное тело.
– Ты что, как маленький? Это же государственное дело. Такие дела серьезные люди должны решать, а не толпа.
– Я, по-твоему, тоже толпа?
– Ты?.. Нет, ты не толпа. Ты… Ты не обижайся, мы же друзья… Ты… Как бы это выразиться… Не придурок, нет… Ты этот – да! Чудак.
Так вот за что Алтайский меня полюбил!
– Ты не обижайся, это где-то даже хорошо, но чудаки в важных делах не должны решать. Памятник должен быть – как это называется?.. Респектабельным. Он должен всеми сразу прочитываться.
Набрался же где-то таких слов!
– Я понял. Ладно, поглядим.
– Послушай, скажи своей красавице, чтоб она зря не мучилась. И лучше бы вообще не подавала. Я-то мужик, я все пойму, а Инка может и обидеться. Она же у меня комсомолка, принципиальная. Она может принять за издевательство. Ты сам подумай: Тургеневу памятник как памятник, Ломоносову памятник как памятник – писатели, сидят, смотрят, решают, как обустроить Россию, всё как надо. А ее отцу какая-то хрень. Я не спорю, может, для каких-то умников это и гениально, но памятники ставят не для умников.
Я увидел задумку Музы глазами столь ненавидимой Бобом толпы и понял, что он прав.
Однако Музе я этого не передал. Я уже понял, что респектабельность сильнее, но я не имел права не дать шанс и таланту. Пусть решает судьба.
Реальность начисто вышибла ночные кошмары. Я принял задыхающийся холодный душ, чтобы жара хоть на четверть часа показалась блаженством, и уселся за Феликсов «Курятник» с непреклонной решимостью принять любую правду во всем ее безобразии.
Хотя моей душе никогда не удавалось проникнуть за Феликсову телесную оболочку – простодушная душа всегда отскакивала, ушибленная о его полированную поверхность.
Хорошо, книжка была не толстая. Хотя во сне душила томов премногих тяжелей.
Курятник на канаве
Первая глава называлась
Легенда о Великом Насмешнике
Настоящие разыскания нашарены автором там-сям в ту эпохальную эпоху, когда Россия изо всех сил поднимается с колен, а демократия гордо ходит по миру. И некоторые отсталые товарищи ей оказывают несознательное противодействие, доходя в своем мракобесии до взрывания на воздух разных симпатичных мероприятий и отрезывания от туловищ неправильно мыслящих голов. А вот автора с его отсталой идеологией занимают мелкие людишки, которые когда-то пыжились чем-то таким-этаким отличиться и запомниться, но потом постарались заделаться созвучными своей эпохе и слиться с гегемонами своего геройского времени. Время ведь, простите за выражение, не может ошибаться!
И до того они успешно слились со временем, что автору пришлось разыскивать с крупномасштабной лупой различные мелкие фактики из ихних незначительных автобиографий. Очень уж они чересчур хорошо овладели передовым сознанием, шагая в ногу с ответственными командирами производства и ведущими работниками мировоззрения. Не в силу приспособленческого, я извиняюсь, подхалимажа, а из открытого и отважного почтения к победоносной силе голоса и уверенной командирской походке.
На общем фоне громадных масштабов и передовых идей эти картинки из жизни мелких слабых людишек, надо полагать, зазвучат для некоторых современно настроенных граждан какой-то старомодной шарманкой. Однако тут ничего не попишешь. Такой уж автор мелкий и отсталый человек, что хочется ему напомнить о каких-то сравнительно небольших людишках. Которые в свое геройское время тоже старались отряхнуть со своих штиблетов всякий отсталый прах. Но в окончательном подбитии окончательных итогов все равно отстали от передовой жизни до такой обидной степени, что их, извиняюсь за выражение, творческие кривые дорожки приходится разглядывать через крупномасштабную лупу.
Возможно, какой-нибудь передовой академик или, к примеру, доцент скажет, что я собираюсь преподнести уважаемым согражданам воспитательный урок. Спорить не стану, академикам и доцентам виднее. Мне даже кажется, что и сам я благодаря моих героев подперевоспитался.
Пущай даже они все и подзабыты.
Хотя нет. Кто-кто, а Мишель-то не подзабыт. Он с самого начала так об себе и понимал, что кого-кого, а его никаким манером не подзабудут. В свое реакционное время он окончил гимназию и, кажется, год или два еще где-то такое проучился. Образование у него, во всяком случае, было самое буржуйское.
В те годы водилось еще порядочное количество людей с тонкой душевной организацией, которые неизвестно по какой причине очень много об себе понимали. Это не были спецы с точки зрения эпохи реконструкции. Это были просто интеллигентные, возвышенные люди. Их оскорбляло все грубое и некультурное, вроде говядины, кривошипно-червячных механизмов или, я извиняюсь, жировки. Поэтому я нисколько не удивляюсь, что Мишеля невыносимо оскорбляли и домашние задания, особенно переэкзаменовки. А когда его на выпускных экзаменах срезали на «Дворянском гнезде», он от нестерпимой оскорбленности даже накушался чего-то дезинфицирующего. Которым доктора обтирают руки, когда собираются чего-нибудь там отрезать или, наоборот, пришить. А может, не доктора, а фотографы. Как это он, Мишель, может не разбираться в «Дворянском гнезде», когда он сам имеет реакционное дворянское происхождение!
Мишель и в самом деле происходил из полтавских не то конотопских дворян. Какой-то его дед не то прадед такой, видимо, соорудил там у них в Полтаве или в Конотопе приятный домишко или курятник, что дворянское собрание за такие его личные заслуги постановило выдать ему справку о дворянском происхождении. И Мишель всегда наружно делал вид, будто ему такое классовое неравенство глубоко безразлично, а он завсегда сочувствует простому трудящемуся народу. Но внутри самого себя он оченно гордился, что совсем не гордится, что он в точности такой же, как все, только лучше.
И хотя его первый феодальный предок был, по-нынешнему выражаясь, прораб, Мишелю удивительно нравилось мысленно представлять себе, что тот завсегда расхаживал при шпажонке. А если кто его, упаси бог, заденет плечом или по-трехэтажному обложит, то он его тут же вызывает на дуэль. И нисколько у него на морде от того никакой паники не написано, а наоборот, он сражается своей шпажонкой да еще и посвистывает. А потом выбивает у оскорбившего наглеца встречную шпагу, но не прокалывает того дурака насквозь, а заместо этого благородно заставляет на коленях просить прощения.
И в этом случае благородно его прощает: смотри, мол, дурак, в следующий раз извиненьями не отделаешься! А если противник окажется чересчур гордый и прощения просить не захочет, то он его обнимает и все равно благородно прощает, говорит, что он умеет восхищаться чужим чувством феодальной чести.
Ужасно Мишелю это феодальное чувство нравилось.
А в тогдашней старорежимной жизни какое могло быть особенное чувство чести?! То с мамашей надо идти выпрашивать пенсию за ни с того ни с сего преждевременно скончавшегося папашу, то в университете заучивать римские да семейные права – кругом одно исключительно сплошное бесправие.
Да еще и за это измывательство эксплуататорские классы требуют платить за учебу!
Мишель платить и сдавать экзамены до чрезвычайности гордо отказался. И отправился на Кавказ, как это было принято у бывших Лермонтовых и Печориных. Но все черкешенки и Казбеки к тому времени все куда-то попрятались, и Мишелю пришлось служить контролером в пригородном составе поезда. Я представляю, как он, невысокий, но до крайности очень изящный, с гордо закушенной губой проходит промежду отдыхающих, транспортирующих всяких-разных курей и ребятишек, и гордо клацает компостером, про себя, должно быть, воображая, будто это курок дуэльного нагана.
И до того доклацался, что с одним таким же гордым петербургским правоведом у него дошло аж до самой настоящей дуэли. Так и представляю изящную фигурку Мишеля с наганом в руке над обрывом, под которым шумят и пенятся валы, как писал в своем знаменитом романсе другой Мишель – Лермонтов. Стоит он гордо с наганом, а над ним кружатся горные орлы.
И как же прикажете ему после наганов и орлов снова садиться за всякие уголовные кодексы, вместо того чтоб их нарушать?!
Тогда у всех утонченных молодых людей была взята такая мода, что, если не знаешь, чем заняться, берись художественно сочинять. У меня под рукой имеются две маленькие, как их тогда изящно именовали, миниатюры – все про то, как жизнь безжалостно обманывает. В первой колеблющийся свет свечей и причудливые тени на стенах под неизвестно где кончающимся куполом церкви безжалостно обманули нищую старуху. Она думала, на полу блестит двугривенный, а это оказался плевок. В другой раз изящный офицер среди целого цветника белых прекрасных женщин оказался, я извиняюсь, разлагающимся сифилитиком с провалившимся носом.
Рассказики тоже не принесли ни славы, ни, я извиняюсь, денег, без которых в буржуазном капиталистическом обществе шагу нельзя было ступить. Но тут на Мишелевское счастье произошла Первая империалистическая война. И Мишель поспешил вольно определиться на курсы прапорщиков. Это ему показалось легче, чем снова зубрить какие-то вавилонские гражданские права, да еще за это и платить. А в окопах, по крайности, можно сидеть на всем готовом.
Известно, что наполучал он орденов цельных двух святых, Владимира и, кажется, Ярослава, некоторые даже с мечами или с бантами. И еще одной святой, по-моему, Анны, та вроде без мечей. Дама все ж таки! Но что там происходило с Мишелем в его фронтовых происшествиях Мингрельского полка, в точности не скажу. Знаю только, что бывалые солдаты называли его семейственным словом «внучек». Другой бы безответственный европейский автор постарался напугать читателя разными страшными описаниями всяких шрапнелей и фугасов, оторванных конечностей и всяких тому подобных внутренних органов на колючей проволоке. Для начала. А потом подпустил бы что-нибудь этакое трогающее за слезу насчет фронтовой дружбы и верной любви госпитальной санитарки, которая пробирается по ночам к израненному герою посреди разнообразных стонов и отрезанных конечностей. А сама при всем при этом английская леди. Но я чего не знаю, про того и сочинять не хочу. Я вам только того и расскажу, что в бюрократической справке из перевязочного пункта прописано.
А прописано в ней то, что подпоручик такой-то 20/VII-16 г. отравлен удушливыми газами пушек противника. И на вопрос, в какую часть тела, там отвечено, что имеется бледность лица, рвота, боли в груди, головокружение и общая слабость. А в свидетельстве номер такой-то от 22 сентября того же года из такого-то Петроградского распределительно-эвакуационного пункта Постоянной Врачебной Комиссией прописано, что такой-то уже не подпоручик, а поручик, отравленный газами 20/VII-16 г., но со стороны внутренних органов возражений не усматривается. Правда, имеется дрожание век при закрывании глаз и умеренная степень неврастении. Но службу в действующей армии нести может.
А в следующем свидетельстве Мишель назван уже штабс-капитаном, страдающим неврозом сердца и неврастенией, хотя лечиться ему назначают в одном из лазаретов Кавказской гренадерской дивизии на театре военных действий. Чего там такое у них во фронтовых условиях происходило, врать не стану, но что Мишель оказался везунчик, то везунчик. В него всего что-то пару раз из чего-то попали, и то не до смерти. Средняя жизнь тогдашнего прапорщика на империалистических позициях продолжалась две недели, не считая выходных, а кому-то же чины и ордена выдавать надо? Вот кто оставался, тому и давали. При таких счастливых удачах можно было вообразить себя, как Мишель тогда еще выражался, избранником судьбы.
А потом наступила Февральская буржуазная революция – штыки в землю, офицеров на штыки, и как эта бурная эпоха отразилась на Мишеле с его умеренной неврастенией, врать опять-таки не стану. Но в следующем свидетельстве о болезни, выданном Кронштадтской пограничной охраной 21 октября 1918 г., значится, что наш Мишель 23 лет от роду, происходящий уже из крестьян Полтавской губернии, одержим функциональным расстройством сердечной деятельности, не уступающим лечению. А потому признан подлежащим увольнению в отпуск на шесть недель как совершенно неспособный носить оружие. Хотя в пограничники он поступил в апреле на должность телефониста, где оружие не особенно-то и требовалось. Но следовать пешком, говорилось в болезненном свидетельстве, он все ж таки может и в провожатых не нуждается. Зачислению в ополчение тоже не подлежит.
Ополчение-то ополчением, но с чего бы это Мишелю было среди геройской разрухи следовать пешком из Кронштадта, удаляясь от пайковой должности, на которой не приходилось браться за оружие тяжелей вращательной ручки для телефонной машины? Сам Мишель ничего об этом не рассказывал. Но можете сами себе представить, каково это сидеть у телефона, когда за спиной прошвыривается в полуметровых клешах краса и гордость всемирной революции. У братишек в те священные годы было до крайности высокое революционное правосознание, они могли справедливо покарать за одну только офицерскую осанку. И изящная фигурка Мишеля, очень может быть, особо сознательным революционным матросам изрядно, я извиняюсь, намозолила глаза. И кто знает, при его давнишнем интересе к поэтичному слову он, вполне возможно, повторял про себя гордые стихи революционного поэта Маяковского насчет того, как революционная братва пьяной толпой орала и прикладами гнала с моста седых адмиралов.
У него и безо всякого Маяковского, я извиняюсь, под самым носом братишки очень невежливо обошлись с главным кронштадтским адмиралом по фамилии не то Фирин, не то Вирин. Он был из немчуры и при старом режиме еще в японскую войну нахватал всяких Георгиев и святых Анн со Святославами, а вдобавок еще и золотую саблю за храбрость – спас какой-то утопающий миноносец, что ли. Снарядных осколков тоже нахватал и в плену поболтался у япошек. Япошки даже хотели его отпустить ввиду его израненности и исключительной храброй доблести, но он из-за своей отсталой феодальной чести крайне гордо отказался. Он-де хочет разделить всеобщую участь нижних чинов. Такой вот был преданный слуга царского режима. Японские самураи его за это даже каким-то своим японским орденом наградили – они-де тоже умеют восхищаться чужим чувством феодальной чести. Известное дело, ворон ворону глаз не выклюет.
Про него даже в каком-то морском словаре было пропечатано, что он исключительно отличный морской офицер, только чересчур строгий и требовательный. Что он мало доверчив к своим подчиненным офицерам, а по-простому говоря, очень любит сам во все нос совать. Что он крайне заботливый о своем судне и о подчиненных ему чинах. Такой вот царский сатрап. Он даже за год до революции успел снова отличиться личной отвагой при отвращении пожара на пороховых погребах – такой вот был верный пес самодержавия.
Ясное дело, что братишки при первых же проблесках зари свободы заявились к нему на квартиру. Там еще находилась его жена, которая с перепугу лежала на кровати и только чего-то такое неясное стонала. Зато сам адмирал упорствовал в своем реакционном мракобесии и фигурял своими адмиральскими погонами и царскими орденами. И еще имел нахальство спросить ближнестоящего матроса, чего, мол, он такого сделал. Матрос, ясное дело, размахнулся и ахнул этого сатрапа по зубам: ты, мол, еще, сволочь такая, спрашиваешь, чего ты такого сделал нам, матросам! Братишки хотели тут же его уконтрапупить, но кем-то было предложено вести его на Якорную площадь и там уже его предать революционному суду. И когда его вели на Якорную площадь, то многие отчаянные матросы не могли удержаться, чтобы не подвергнуть его справедливому возмездию. Или, по-русски говоря, лупцевали его кулаками и прикладами. А когда его привели на площадь, то кем-то было предложено не убивать его сразу, а поставить пять винтовок с примкнутыми штыками и подбросить его на воздух, чтобы он упал на эти примкнутые штыки. Сначала раз. Потом еще раз. А после еще много, много раз. А он со своей старорежимной закоренелостью все еще продолжал упорно дышать. Пока кто-то из братишек не пожелал испытать на нем свой новый офицерский наган – не все же одним прислужникам царизма такими наганами форсить. И наган честно послужил новому революционному порядку. Пять пуль в голову, и адмирала уже можно было с чистой совестью бросить в овраг. Где он и провалялся сколько-то там дней, пока революционная власть его великодушно не простила и разрешила захоронить на отсталом немецком кладбище. И даже не помешала чего-то такое там каменное установить. Не знаю, правда, сразу или после. И чего потом с этим каменным установлением сделалось, тоже не знаю, а врать я не приучен.
Но Мишель, конечно, про эти дела все хорошо знал. И со своими хохлацко-дворянскими нервишками наверняка чувствовал себя среди этих преданных пролетарскому делу братишек не очень чтобы сильно в своей тарелке. Проще говоря, он и сам с перепугу, может, сутулился в три погибели, чтоб братишки за гордую выправку случайно не уконтрапупили под горячую руку.
А может и наоборот, гордо расправлял свои плечики и напруживал грудку, он ведь в ту пору еще очень много понимал об себе. И с того-то он, наверно, и вспомнил про свою одержимость, не уступающую лечению.
Как его там крутило и вертело в дальнейших исторических событиях, в подробностях не знаю. В моем распоряжении имеется только его собственная поздняя табличка:
арестован – 6 раз,
к смерти приговорен – 1 раз,
ранен – 3 раза,
самоубийством кончал – 2 раза,
били – 3 раза.
А затем имеется не имеющий никаких подробных разъяснений пропуск с 15 ноября 1918 г. по 30 декабря с. г. в Смоленскую губернию в город Красный, где, по дальнейшим словам самого Мишеля, он служил в имении не то Маньково, не то Манково инструктором по разведению кроликов и курей, которых до этого видел все больше в жареном и вареном качестве.
Следующее удостоверение дано было Мишелю 4 февраля 1919 г. насчет того, что он действительно состоит на службе в 1-м образцовом полку деревенской бедноты полковым адъютантом. Что за подписью и печатью удостоверяется командиром полка, комиссаром и полковым адъютантом. То есть, стало быть, самим Мишелем.
А 8 февраля, через четверо, стало быть, суток, те же самые три товарища, включая самого Мишеля, дают ему отпуск по болезни в г. Петроград сроком на две недели. В дальнейшем будущем Мишель уверял, что в полк образцовой бедноты он вступил добровольно, но с фронта под Нарвой отпросился в Петроград из-за глубокого разочарования в образцовой бедноте. Которая оказалась, может быть, и не то чтобы контрреволюционерской, но отличалась исключительной отсталостью в антисоветском отношении.
Может, так оно, конечно, все и было, но лично я, между нами говоря, не особо всему этому доверяю. Не думаю, что и сам Мишель в то геройское время был сильно уж очень пламенный большевик. Когда это стало не так чересчур опасно, он даже в печати прихвастнул, что ни одна партия в целом его не привлекает и, с точки зрения людей партийных, он человек беспринципный. Хотя тут же и подстелил себе соломки, что, мол, по общему размаху ему ближе всего большевики и большевичить он с ними согласен.
Вот, как говорится, удивил так удивил! Еще бы он был не согласен! Чего-чего, а размаху в большевиках хватало – чуть чего, они так размахнутся да так ахнут, что от несогласного одно только химическое пятно останется. И если образцовая беднота все ж таки набиралась смелости чего-то такое против власти бурчать, то Мишелю это не могло где-то и не нравиться. Тут Мишель чего-то лишнее на себя накручивает. Лично я подозреваю, что он был больше всего оскорблен своим чувством феодальной чести. Беднота ему небось колола глаза его липовым крестьянским происхождением, которым он старался прикрыть свою феодально-байскую суть.
И 17 февраля 1919 г. Мишель был целиком и полностью уволен с военной службы.
Хотя и нельзя сказать, чтобы он окончательно перешел на тихую и спокойную работу. Где-то он такое перекантовался – то в конторщиках, читать-писать как-никак умел, то в подметочниках, рашпилем подметки обрабатывал. Осваивал рукомесло. Старался к трудящимся пристроиться поближе. Но 29 июня 1919 г. ему было выдано удостоверение в рассуждении того, что он состоит старшим милиционером Советской Рабоче-Крестьянской Милиции Петроградского уезда, а все остальные организации просят оказывать ему содействие. А чего он еще умел делать, кроме как читать-писать да носить наган на поясе не то в кармане, а на своей красивенькой головке богатырский буденновский шлем с красной звездой? Хотя в буденовке Мишеля вообразить у меня никак не выходит, может, он даже еще свою потрепанную офицерскую фуражку храбрился донашивать. Может, в милиции за это даже и похваливали – пущай-де уголовный элемент чувствует, что против него сражается не какой-нибудь там штатский фраер, а самое настоящее недорезанное офицерье.
Потому как восставший народ в справедливом порыве распахнул двери тюрем, перебил и разогнал всех старорежимных городовых, участки сжег вместе с рецидивистскими списками, особыми приметами и преступными отпечатками, оружие раздал всем охочим, кто сумел ухватить, и даже проклятое полицейское имя заменил на социально близкое милицейское. Выборное с самого донизу до самого доверху и подконтрольное демократическому народу. И не замаранное позорной службой в старорежимной полиции.
Которая к тому же была наполовину перебитая, а на другую половину разбежавшаяся.
Тут, правда, с грустью приходится признать, что в то геройское время в Петроградском уезде разворачивалась самая что ни на есть отчаянная преступность. Сначала широко развернулась война дворцам. Революционный народ обзаводился золотыми шпагами, золотыми часами, обсеянными бриллиантами, всякой там серебряной посудой, вазами-сервизами, сапфирами-жемчугами… Моего просвещения не хватает всего такого подобного перечислить.
Возмущенный народ и церквям объявил необъявленную войну – служители культа тоже наэксплуатировали цельные кучи золотых крестов с лампадами, окладами и прочим опиумом для народа. Но когда до последней единицы экспроприировали всех экспроприаторов, то постепенно добрались и до трудящегося класса, других классов, по-простому выражаясь, в наличии не осталось.
И фонарной освещенности на улицах тоже. Хотя и при полном дневном освещении заступаться за ограбляемых граждан добровольно желающие охотники довольно-таки быстро перевелись. В то геройское время могли, я извиняюсь, очень даже запросто ухлопать тут же на месте. Налетчиков даже иностранное гражданство ограбляемых тоже не сильно беспокоило, в рассуждении заграничности для них не было, как говорилось в бывшем Законе Божьем, ни эллина, ни иудея. Даже посольскую неприкасаемость эти нахалы совершенно не уважали. Норвеги, швейцары да хоть бы и сами англичанцы – ихние наганы в это не входили, обчищали, я извиняюсь, всех подчистую.
На армию тоже надежды было маловато: армия-то, воткнувшая штыки в землю, и поставляла налетчикам наибольше обстрелянные кадры.
Грабить, правда, скоро осталось немного чего. Даже винные подвалы были или выпиты, или вылиты с боями. Зато убивать можно было еще долго, пока имелось в наличии чего отнимать. Кончатся сапоги, можно убивать за подметки, кончится хлеб, можно убивать, я извиняюсь, за отруби. Оружия не хватало только милиционерам. А про такое баловство, как форменная милицейская одежка, и вспоминать было безответственно. Меньше будешь на себя привлекать внимание, здоровей останешься. А то одного милиционера на Парголовской улице заставили бегать на четвереньках и лаять по-собачьи. Это у них такая была преступная шутка – милиционеров называть, я извиняюсь, легавыми. Так что еще надо было посмотреть, кто еще кого арестует. Или осуществит расстрел на месте.
Зато, правда, тюрьма тоже в отдельных многочисленных случаях обозначала смертельный приговор. Потому что мест для опухших с голода в тюремных больницах давно не хватало, а потому опухших оставляли доопухать в камерах. Где, я извиняюсь, и без них задохнуться было можно.
Там же еще из всей сидящей публики сидела половина спекулянтов продуктами продовольственного питания, а мужчинам от восемнадцати до пятидесяти лет торговлей вообще заниматься запрещалось. Трудиться надо с общественной пользой или воевать, а не спекулировать. Тем более в красноармейской форме. А уж если спекулируешь, так делись, сукин сын!
Милицейским органам приходилось бороться еще и с собственными рядами – очень уж большая отсталость в ту геройскую пору наблюдалась в отдельных трудящихся милиционерах и чекистах. Почти половина всех дел геройской ЧеКа приходилась на должностных товарищей. Во многих отдельных случаях даже члены партии изготавливали поддельные продзнаки или получали пайки на едоков, которых не имелось в наличности. Притом из-за волокиты на местах их дела в отдельных многочисленных случаях терялись или терялись сами обвиняемые, а их преступные поступки теряли свою политическую остроту.
Тут не помешает вспомнить, что если воры попадались в руки обыкновенного народа, то их уже не просто учили чем ни попадя, а прямо забивали до смерти или топили в каналах. Туда же могли отправить и если кто попробует заступиться. Этим увлекалась даже культурная публика вплоть до самых настоящих дам.
Правда, если разобраться, может, по-ихнему, это и был народный суд?
Может, и народная милиция тоже так полагала, что если она ходит голодная и оборванная, то и она имеет право чего-то добрать на обысках или, я извиняюсь, на хабаре? Этих прискорбных отдельных случаев только в ревизорские бумаги попадало тысячи, а уж в реальной наглядности их Мишель насмотрелся столько, что никакому Виталию Гюго не снилось. Мишель где-то даже стихийно перешел на материалистические позиции. Уже через много лет в какую-то откровенную минуту упадка он поделился, что в хорошие времена люди бывают хорошие, в плохие – плохие, а в ужасные – ужасные.
Это при том, что крупномасштабные товарищи, воровавшие вагонами и поездами, находились за границами обозримого горизонта Мишеля и прочих рядовых граждан. Мишель, скорее всего, не соприкасался и таких внутренних дел, как конфискация руководящими товарищами роскошных квартир с роялями и живописными полотнищами – все это для борьбы с буржуазными излишествами. Ну, а если начать про борьбу со всевозможными спиртоводочными и порошочными одурманиваниями граждан, то не закончим и до конца рабочей недели. Приведу одну только выпись: «Редкая проститутка не отравляет себя кокаином. Он распространился и среди других слоев городского пролетариата». Это все про марафет, белую фею, кикер, мел, кокс, которым не брезговали и опорные столбы власти, милиционеры и чекисты. Хотя, что было особо трогательно, неискушенные в пороках борцы с преступностью частенько называли в протоколах кокс какаином. А про ханжу и поминать не стану, это целая химическая наука, как из лака или гуталина высосать спиритус винный.
Разные ученые бухгалтеры насчитывали в тогдашнем Питере не то двадцать, не то двести тысяч преступных уголовников. Но трудности ихней бухгалтерской профессии понять можно: поди разбери, кто тут грабит-ворует, а кто осуществляет революционный протест. Красные растолковывали, что преступники – это пособники белых, белые бессовестно вводили в заблуждение трудящихся, что, дескать, преступники и есть сами красные, – без партийного стажа не всякий разберется. Винтами-шпалерами мог обзавестись всякий каждый, кто только пожелает, а красную повязку навязать или нарисовать какой ни то мандат – это же дело одной-единственной минуты. Да и кто их видал, какие-такие они должны быть, мандаты.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?