Автор книги: Александр Мясников
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Радостны и прямо веселы напевы пасхальной заутрени. Хорошо потом христосоваться с «нею» (она всегда одна, хотя и разная) – законное право расцеловаться; вкусна творожная пасха, от куличей скоро начинает появляться тяжесть под ложечкой. А главное – славно забраться на одну из наших колоколен и звонить, звонить. Так как не все умеют звонить гармонично, но все могут забраться на колокольню и звонить, как кому хочется – целую неделю над Красным Холмом стоит колокольная симфония, сложная в своей простоте и хаотичности, но в сочетании с праздничным настроением и весенним солнцем чем-то ужасно приятная (я иногда вспоминаю ее, слушая современную музыку).
Из церковных дел на нас, ребят, производили впечатление так называемые крестные ходы. Крестный ход в пасхальную заутреню был особенно ценим нами: горели яркие плошки вокруг собора, звонили колокола, сверкающие огни свечей и факелов, веселые песнопения, а главное – теплынь, весна. Другой крестный ход совершался 26 августа старого стиля – это был местный обычай (утвержденный духовной консисторией), установленный по случаю «избавления г. Красного Холма от холеры, бывшей здесь в 1748 году и 1853–1855 годах»: ходили по улицам с иконой Владимирской Божией Матери, а то и заносили ее в богатые дома. Мы, мальчишки, бегали вокруг иконы и смеялись, как это удается таким образом обмануть холеру.
Колокольня служила местом наблюдения за пожарами, и там был водружен «ревун», истошный рев которого сразу взбудораживал город, а потом уже раздавался набат. Ревун сигнализировал главным образом о пожарах в окрестных деревнях, а набат – в самом городе.
Кладбище было пряно-сырым, заросшим, тенистым, укромным местом, куда няньки водили нас гулять (бонны почему-то боялись). Похороны всегда вызывали у нас сосущий страх и безотчетное уныние с примесью жалости к себе и другим. Церковные похороны (отпевание, погребение) – самое неприятное воспоминание (и так хорошо, что оно теперь заменилось более или менее бодрой гражданской процедурой). У меня вставали всегда картины из «Страшной мести» и «Вия» Гоголя, – впрочем, теней или видений покойников мы не боялись или делали вид, что не боимся.
В Красном Холме в начале века сложился немалый круг местной интеллигенции. Заведующий больницей – доктор В. И. Семенович, другой врач – Крылов, часто, правда, пьяный и склонный неприлично ругаться, но ловкий и смелый хирург, считавший себя не ниже известного тверского хирурга Успенского (труды которого по язве желудка были опубликованы позже). Крылов, между прочим, был склонен к иронии в адрес лечения язвенных больных консервативным путем, практиковавшимся моим отцом (Extr. Belladonnae по 0,015 c Natr. bicarbonic по 1 гр. – 4 раза в день перед едой, высыпать в стакан, заваривать в теплой воде и пить глотками, как чай пьют; притом кислого, соленого, острого не есть, кваса, пива, водки не употреблять и т. п.). Доктор каждого язвенного больного оперировал, о дальнейшей судьбе предпочитая не осведомляться; да и то сказать, какая там диета в деревне и при недостатках! Приехали из Петербурга еще женщины – врач Ксения Ивановна Тхоржевская, очень недурненькая с виду и умница. С нею поселилась в городе и ее мать, Александра Александровна, окончившая в свое время консерваторию, прекрасная музыкантша. Александра Александровна вышла замуж за тифлисского адвоката И. Ф. Тхоржевского; они вместе занимались литературой и, в частности, переводами стихов (наиболее известны их переводы Беранже). Эта замечательная дама покорила краснохолмцев не только своей игрой Шопена и Бетховена, но и блеском ума, необычайной живостью и добротой.
Брат моего отца, Сергей Александрович, женился на Любови Николаевне, урожденной Мартьяновой (дворянке по происхождению). У этой очаровательной молодой дамы был очень красивый голос, меццо-сопрано (позже она сделалась солисткой Большого театра в Москве). Ее брат, Александр Николаевич, адвокат, считал себя эсером левого направления, увлекался поэзией Уитмена и Верхарна. Он был пламенный спорщик и предрекал скорую революционную грозу, «которая убьет нас – и за дело». Заведующий книжной лавкой, Евгений Иванович Панов, был талантливым артистом-самоучкой и режиссером краснохолмских спектаклей. Позже, после Октябрьской революции, в пору арестов и расстрелов купцов и заложников, он, при всей своей «революционности», не мог выдержать напор истории, забрался на колокольню Краснохолмского собора и бросился с нее. Один из молодых купеческих сынов, М. В. Бородавкин, решил порвать со своей средой, женился на простой женщине, был проклят своей матерью (Галунихой) и поступил в Московскую консерваторию; учился у Додонова; тенор был красив, особенно в «Вертере» («О, не буди меня дыханием весны») и в арии Надира («В сиянии ночи лунной»), но слабоват. Галуниха умерла, и артист вернулся домой, участвуя в концертах под громкими афишами. И были бесконечные учительницы – городские и из соседних деревень: Бортницы, Дымкина, Лаптева и т. п.
В. И. Семенович и мой отец были долгое время большими друзьями, потом между ними пробежала какая-то кошка, и они перестали ходить друг к другу в гости, а встречались лишь на вечерах или заседаниях (впрочем, ссоры в явной форме не было). Жена доктора Вера Константиновна нам всем казалась необычайно умной особой, она отлично владела даром слова и живой иронией. У них было много детей, моих сверстников; родители – в полную противоположность нашим – никакого внимания на детей не обращали, дети ходили оборванцами, часть их умерла, оставшиеся в живых стали очень дельными, славными людьми. Сейчас Вера Константиновна, 85 лет, живет в Геленджике, окруженная внуками и правнуками; она сохранила ясную, прямо протокольную память.
Замечательны были краснохолмские сады. У всех жителей были тщательно отгороженные палисадники с цветником, а сзади дома – огороды. У более богатых сады были полны душистых цветов – левкоев, гвоздики, резеды, астр, а некоторые вели соревнования в выписке и культивировании роз. Яблоневые деревья приносили обильные плоды (антоновка, боровинка, белый налив, полумирон, княжеский стол, апорт). Особенно же приятны были летние сорта – грушевка и коробовка. Вишни и груши, напротив, росли неважно. Ягоды и овощи выращивали почти все. Тогда росла обычно душистая и деликатная клубника, и только позже ее стала вытеснять пузатая кисловатая «Виктория», желто-красная и обильная.
Улицы, покрытые булыжником, создавали стук проезжавших колес, слышимый на соседних улицах; немощеные же улицы покрывались летом глубокой пылью, осенью – грязью, и все надевали сапоги с голенищами. Тротуары были из досок – довольно симпатичные мостки, по которым щеголяли каблучки наших молодых женщин (тогда уже появилась мода на французские каблуки). Платья носили с высокими талиями и длинными юбками.
По вечерам в летние дни катались на лодках по реке Неледине. Эта красивая речка в зеленых берегах и со спокойной зеркальной гладью тогда была многоводна (у деревни Бортницы на мельнице стояла плотина), а теперь это грязный мутный ручей, орошающий облезлые берега (плотины давно нет, деревья по берегам давно все вырублены или сломаны). Теперь в городе, кстати, не осталось садов; нет почему-то не только яблонь, но и лип. Городской сад с тенистыми аллеями на берегу Неледины тоже давно снесен, на этом месте – пустырь и крапива (вообще крапива охотно вырастала у нас повсюду и раньше, но ее тогда уничтожали). Впрочем, появилось много нового и полезного: расширилась больница, открыты общественные столовые, клубы, новые школы, мастерские, типография (в нашем бывшем доме), издающая газету. Словом, жизнь продолжается в новом, современном направлении – и да здравствует она!
Вся прелесть прошлого в том, что оно прошло.
Гимназия. Кавказ. Война
В Красном Холме не было мужского среднего учебного заведения, и меня определили в соседний Бежецк, в реальное училище.
Бежецк был город побольше Красного Холма, но того же типа. На каждом перекрестке улиц стояли церкви. По реке шли сплавы леса и небольшие пароходики. Были какие-то промысловые заводы, была оживленная железнодорожная станция с большим депо и мастерскими, с клубом для рабочих и служащих.
Я поселился на Большой улице, проходившей вдоль города, в небольшом уютном доме доктора Н. А. Костяницина. Доктор был полный блондин, приветливый, получал по почте много книг и журналов. Он работал в городской больнице, а по вечерам к нему приходили больные, с которых он брал по рублю. Его жена, Варвара Алексеевна, приятная дама, любила хорошо одеваться, читать стихи, участвовать в спектаклях, играть на рояле вальсы Штрауса. У них жил дед, отец Николая Алексеевича, который недавно перенес инсульт и все полеживал за ширмами в той самой комнате, куда меня поселили.
Через год, впрочем, моя мать, не в состоянии выносить разлуки с сыном, переселилась из Красного Холма в Бежецк, захватив и других детей, и таким образом семья стала жить на два дома – тем более что и отец, став после поездки за границу специалистом-офтальмологом, назначил по определенным дням недели прием глазных больных в бежецкой больнице. Мы сняли квартиру в доме Нечаева на той же улице, напротив площади, по которой широко расположилась чудной старинной архитектуры Рождественская церковь. Я ходил мимо этой церкви в реальное училище или к учительнице музыки, Евгении Павловне Нурок, жившей на той же площади.
Занятий в реальном училище я не любил. По арифметике мне не давались задачи с бассейнами или с поездами, вышедшими из разных станций во встречных направлениях. Геометрия была нагляднее («Пифагоровы штаны на все стороны равны»); не любил я и персонально нашего математика (да и вообще все мы).
По длинным доскам коридора,
Лишь девять пробьет на часах,
Учитель наш Твердин несется,
Несется на тощих ногах.
Не любили мы и уроков по Закону Божьему. Холеному елейному попу-учителю задавали каверзные вопросы (где помещаются души умерших? Если это понимать образно, значит, это миф, если буквально – должно же быть их местопребывание? На звездах? Но это – раскаленные солнца или мертвые остывшие планеты, в мировом эфире – страшный холод. Где это небо? В переносном смысле – значит, просто обман. И ад где, где конкретно? Как сказка, как легенда – это очень мило, но не в век авиации и астрономии. И т. д.). Учителя словесности терпели за его стремление научить нас грамотно писать и выражаться, все сознавали необходимость этого в жизни. Была очень милая учительница французского языка. Она улыбалась, картавила и душилась. Один из школьников, которому француженка поставила накануне единицу, однажды перед ее приходом воткнул иголку в сиденье кресла, на которое она и села, тотчас же вскрикнув от боли. На большой перемене мы в кровь набили морду этому, как мы определили, «садисту».
Но я не любил и уроков музыки. Евгения Павловна сперва «ставила мои пальцы», то и дело ругала и исправляла мои руки, грозно морщилась в ответ на мои ошибки, потом говорила маме, что я лентяй и что надо дома по два часа сидеть за роялем, играть гаммы и арпеджио, упражнения Черни и сонатины Клементи. Я еще не возражал бы против прелестных этюдов Геллера и Бургмюллера. «Два часа в день сидеть за роялем» вызывало у меня реакцию отвращения (потому я, вероятно, и не научился играть как следует, или же, может быть, именно потому, что я не был предназначен для этого, я и не сидел два часа за роялем).
Одно только оставило у меня приятное впечатление. У Нурок устраивались рождественские елки с участием всех учениц и учеников. Я помню, как на одной из них я бегал с одной чудесной голубоглазой девочкой и хлопал у ее ушка хлопушками. Может быть, это была первая любовь одиннадцатилетнего мальчишки (на следующий день я уезжал в Красный Холм, а она – в Рыбинск; до станции Сонково мы ехали в одном вагоне, и мое сердце замирало от счастья). Впрочем, первой любовью, пожалуй, должна считаться другая: через два года, когда я уже был в третьем классе, весной мы целые дни играли у Зарайских в крокет, а потом с Ниной (смуглой гибкой девочкой моего возраста) гуляли за монастырем, в белых бликах берез в лунном свете. И наконец мы с жадностью и испугом поцеловались, после чего я перестал ходить к ним из-за смущения, а потом уехал из Бежецка.
В Бежецке мы зачитывались романами Виктора Гюго, Хаггарда, Вальтера Скотта; читали с увлечением Герберта Уэллса, Конан Дойля. Особенно меня почему-то прельщала «Машина времени»; мне казалось действительно заманчивым переноситься в глубь прошедших времен или в даль будущей жизни. «Шерлок Холмс» породил острый интерес к книжонкам на те же темы («Нат Пинкертон», «Ник Картер» и т. п.; каждый новый выпуск в обложках со страшными картинками мы быстро «проглатывали»). Мы любили географию, собирали марки, играли в «списки городов» (каждый должен был на листе бумаги написать возможно большее число названий столиц мира или городов России и т. п., выигравший получал книжку, марку и т. п.). Мы, впрочем, читали Пушкина и Лермонтова, писали стихи, но пока это были лишь строфы о небе, солнце, буре, море. Почему-то сразу ужасно полюбилось: «Белеет парус одинокий в тумане моря голубом. Что ищет он в стране далекой, что кинул он в краю родном?»
Потом вдруг вспыхнула страсть к подражанию, притом в насмешливом плане. Чудные «горные вершины спят во тьме ночной, тихие долины полны свежей мглой» я перелицевал:
Пятые крестины
В кабаке идут.
Пьяные купчины
Песенки поют.
Не поет лишь скряга,
Погружен в счета;
Погоди – ограбят,
Запоешь тогда… и т. п.
Когда меня спрашивали, кем я намерен быть, когда буду взрослым, я в разное время бежецкой жизни отвечал: путешественником, географом, поэтом… «но, может быть, просто ничего не выйдет». Отметки у меня были неважные.
Это последнее обстоятельство – наряду с желанием отца прекратить поездки в Бежецк – заставило мать мою взять меня из реального училища и обучать дома, в Красном Холме.
Так как в дальнейшем меня намеревались определить в гимназию, то засадили за латинский язык. В гимназию можно было поступить и среди года, но нужно было держать вечно вроде экзамена (так как я поступал не в порядке перевода). Экзамены, к удивлению родителей, я выдержал блестяще и был зачислен в Мужскую классическую имени императора Александра II царя-освободителя гимназию в Новом Петергофе. В Петергофе – потому что там проживала моя тетка, Елена Константиновна. Начался новый период жизни.
Мне очень нравился Английский парк, через который я каждый день проходил, так как жил на так называемых Новых местах Старого Петергофа. Этот путь туда и обратно я проделывал для себя совершенно незаметно, я мечтал. Это было время наиболее увлекательных и ярких мечтаний. Мне становилось досадно, что я уже пришел в гимназию (да еще сдуру первым – класс еще закрыт) или уже вернулся домой (обед, потом уроки – какая-то скука). И зимой, сквозь запушенные деревья, и осенью, сквозь золото листвы, и весной, сквозь ажурные сетки молодых ветвей, – всегда было так славно!
Упоительны были также парки (леса) графа Мордвинова и князя Лихтенбергского за нами, совсем близко, по направлению к Ораниенбауму. Там можно даже встретить зайцев (Митька, мой двоюродный брат, браконьер, даже стрелял в них из самодельного ружья, но промахнулся).
Нижний парк с фонтанами в Новом Петергофе примыкал к гимназии, но тогда его красоты не доходили до меня, я был равнодушен к золоченым статуям. Позже весной, когда уже были в разгаре экзамены, там разгуливали блестящие гвардейские офицеры с модными дамами (в Петергофе были расквартированы Гренадерский, Драгунский и Уланский полки Его Императорского Величества), играл симфонический оркестр, а иногда появлялись и дочки царя Николая II, миловидные широколицые девицы в белых с голубым платьях, в свите фрейлин.
Вообще в Петергофе было много военных, и в гимназии, рядом за партами сидели офицерские сынки, один даже граф. Я почувствовал к нему сразу какое-то раздражение и, хотя он сам был любезным, воспитанным мальчиком, я избегал его и никогда почему-то не обращался к нему, точно был незнаком с ним.
Очевидно, как-то сказывался краснохолмский земский демократизм. Мой сосед по парте Воробьев, сын капельмейстера оркестра, также был левых взглядов. Мы читали газетные сообщения о деле Бейлиса, в котором один еврей из Киева обвинялся в том, что он убил христианского младенца с целью получения крови для примешивания в мацу[10]10
Дело Бейлиса – судебный процесс по обвинению еврея Менахема Менделя Бейлиса в ритуальном убийстве 12-летнего ученика приготовительного класса Киево-Софийского духовного училища Андрея Ющинского 12 марта 1911 года. Процесс состоялся в Киеве 25 сентября – 28 октября 1913 года и сопровождался, с одной стороны, активной антисемитской кампанией, а с другой – общественными протестами всероссийского и мирового масштаба. Бейлис был оправдан.
[Закрыть]. Речи Карабчевского[11]11
Карабчевский Николай Платонович (1851–1925) – российский судебный оратор, писатель, поэт, общественный деятель. Адвокат Бейлиса.
[Закрыть] и Маклакова[12]12
Маклаков Василий Алексеевич (1869–1957) – российский адвокат, политический деятель. Член Государственной думы II, III и IV созывов. Адвокат Бейлиса.
[Закрыть] (защитников) у нас вызывали восторг, а черносотенные инсинуации «Нового времени»[13]13
«Новое время» – русская газета, издававшаяся в Петербурге до революции. Была закрыта сразу же после Октябрьской революции 1917 года. К описываемому периоду превратилась в реакционный сервильный орган печати, занимавший антисемитскую позицию.
[Закрыть] – негодование. Мы следили за выступлениями в Государственной думе и были неодобрительно настроены в адрес Пуришкевича[14]14
Пуришкевич Владимир Митрофанович (1870–1920) – русский политический деятель ультраправого толка, монархист, черносотенец, юдофоб. По отношению к «делу Бейлиса» занимал резко обвинительную позицию. Автор антисемитского запроса Государственной думы в адрес министров юстиции и внутренних дел.
[Закрыть] (драной собаке, жившей где-то около гимназии, мы дали кличку Пуришкевич).
Между тем дома, у тети Лели, меня ожидал «политический противник». Ее муж, Иван Дмитриевич Лобанов, был бухгалтером какого-то частного коммерческого банка, типичный клерк, отправлявшийся в 8 часов утра в Петербург на поезде и возвращавшийся оттуда, обычно с покупками, в 8 вечера. У него был строгий красный нос (любил, между прочим, выпить), белесые глаза смотрели проницательно, он то и дело осенял себя крестным знамением. Человек он был, как потом оказалось, вполне честный, после революции служил нотариусом, блюдя советские законы, а потом умер от рака желудка.
Садясь за ужин, мы должны были выслушивать его молитву, казавшуюся нам фарисейской. Поесть он любил обильно. Сперва обнюхивал блюда своими зияющими ноздрями, потом чавкал от удовольствия, а затем чистил чем-то свои зубы, еще сидя за столом.
Сынку интеллигентного доктора было несколько неуютно взирать на этого гиганта («чудовище»), и он стремился быстро юркнуть в свою комнату. Но после обеда начинались вопросы: «Как, господа гимназисты, по-вашему, евреи никогда не пьют христианскую кровь? А не они ли распяли Господа нашего Иисуса Христа? Стало быть, вы против «Нового времени», а читаете «День» (была тогда такая газета правосоциалистического направления) или «Речь» (орган кадетов). Мда! Антиправительственные газетенки, и я удивляюсь, что до сих пор смотрит цензура?» И т. д. Но тетя Леля была мягкая, ласковая дама, она прекращала тирады мужа и отправляла его спать. Через два часа Иван Дмитриевич просыпался и до поздней ночи сидел за какими-то канцелярскими книгами. Спросонок мы слышали иногда, как он еще работает и щелкает на счетах.
«Мы» – это я, их сын Митька и дочь Зина. Митька учился в той же гимназии, но из рук вон плохо, где-то шлялся, ему грозили исключением. Он был складный, ловкий парень, танцор, у него были вечные «романы» с девчонками, и я завидовал его успехам в сердечных делах. Судьба его плачевна: в советское время он сделал огромное сальто-мортале от народного комиссара уездного военкома, потом управдома в Ленинграде, а затем – после растраты какой-то суммы (им или его собутыльниками, осталось неясным) – до ссыльного в Нарым; во всех амплуа он, однако же, казался в форме, сменял последовательно многочисленных жен (одну даже нашел в тюрьме), а теперь кончает жизнь сторожем где-то на Урале. У него способные дочки, врачи и комсомолки (но ведь мать их с ним давным-давно в разводе). Зина же была скромная добрая девочка, только слишком уж часто ревела. В дальнейшем она превратилась в привлекательную и умную особу, после революции вышла замуж за одного из первых председателей исполкома в Красном Холме, потом развелась с ним и в настоящее время проживает в Москве с мужем, видным инженером-строителем железных дорог.
Лето 1914 года наша семья провела на Кавказе. К этому времени А. А. Тхоржевская лишилась мужа и предложила моему отцу купить небольшой участок земли в Горийском уезде Тифлисской губернии – у Тхоржевских был там домик и насажен большой сад. Мы с энтузиазмом отправились на юг.
Мы катили по южнорусским степям в купе второго класса, жарились в каменноугольной пыли Донецкого бассейна, радовались первым фиолетовым горкам Минеральных Вод, затем вглядывались в силуэты вершин приближавшегося Кавказского хребта.
Наконец на станции Беслан – пересадка. Курьерский поезд Санкт-Петербург – Батум отправлялся огибать горы на Баку, а мы садились в местный состав и ночью прибывали во Владикавказ; переночевав в гостинице, рано утром с радостным чувством садились на автомобиль и катили по Военно-Грузинской дороге.
То был старенький автомобиль какой-то французской марки; он был быстр и удобен и пробегал всю дорогу за день. Дарьяльское ущелье, Казбек, Крестовый перевал, «холмы Грузии печальной» (и совсем не печальной, а, казалось мне, ликующей), «сапфирные воды» Арагвы (она, наоборот, казалась грязной и незначительной речонкой – то ли дело Неледина!), Мцхет, наконец, Тифлис – вечером таинственный и величавый. Приехали! Наутро – опять поезд, опять Мцхет, Кура, маленькая станция Каспи, рой мальчишек, продающих нанизанные на прутья абрикосы, ранние персики, фаэтон, ожидавший нас по телеграмме; мы – в долине полупересохшей речки Лехуры, по каменистой дороге едем в горы, уже виден конус Самтависского храма и широкие склоны горы Цхвилы, увенчанные развалинами старинной крепости. Вот тут, собственно, «имение». Мы входим в дом, элегантный и легкий, немного пахнет сухими фруктами, но в открытые окна вливается чудесный горный воздух, а на террасе цветут глицинии, фиолетово-голубыми гроздьями загораживая нас от сияющего июньского солнца.
Какой был там дивный сад! Хозяин выписывал французские груши (Бере Жиффар, Бере Александр, Дюшес Ангулем и т. п.), насадил белые и красные кальвиль, бельфлер, разнообразные ранеты; огромные сливы янтарного цвета; каспийские персики, они вообще славились в Закавказье; белые и розовые черешни опадали, так как некому было есть их так рано в мае. Росли огромные ореховые деревья – зеленые в кожуре орехи потом ищи на варенье. Около дома все заросло розами. Склон горы покрыт дубовым и грабовым лесом; слишком сухо – деревья низкие, трава черства и желта, но благоухает каким-то священным запахом (полынь? мята?), – а по вечерам неистово стучат цикады.
Отец, я и мой брат Левик девяти лет отправлялись в горы. Мы восходили на темно-зеленую Пицару, откуда можно было видеть сахарную голову Казбека, если в той стороне, на севере, не было облаков. Или переваливали за Цхвилу, там произрастал буковый лес, и тень шатров огромных деревьев плюс горная высота давали живительную прохладу. Можно было пройти и дальше, до вершины, покрытой сочной альпийской травой; оттуда открывался вид на цепь снеговых вершин Главного Кавказского хребта. На обратном пути пили холодную воду родников, влезали на феодальные башни. Дома беспокоились, и в быстрых южных сумерках мы возвращались усталые, но счастливые.
В селе Самтависи жила учительница, у нее был сын Баград, харьковский студент, и две дочери – Лело и Кето. По вечерам мы собирались то у нас, то у них, шли смотреть деревенские танцы. Грузинские танцы однообразны, но быстры, изящны и романтичны. Кавалер ритмично перебирает ногами (какой-то причудливый бег на месте), учтиво и изящно изгибаясь руками и корпусом перед дамой, она плывет перед ним, увлекая его, но не позволяя догнать себя, и страстный бег их в конце концов только порыв, мечта – никаких прикасаний или прижиманий, как в эротических европейских танцах. И все это под заунывные, тонкие восточные звуки, в которых вибрируют одни и те же полутона – и под залитым луною небом или небом, усеянным по-южному крупными звездами, непривычно для нас, северян, близкими. Лело – красивая грузинка с большими черными очами и стройным станом, но она говорит с сильным гортанным акцентом. Кето же говорит удивительно задушевно, у нее удлиненное лицо и длинные косы (и немножко длинен нос), она умница, читает «Обрыв» Гончарова, уединяясь. Кето хорошо еще напевает «Мраволжамия» и другие нежные грузинские песни. К ним приехала подруга по гимназии, бойкая русская девчонка Рая; почему-то между нею и мной сразу открылись военные действия. Я импровизировал эпиграммы («От таких Раис я совсем раскис», «Мне красавицы совсем не нравятся» и т. п.). Студент Баград, постарше всех нас, обычно беседовал с отцом. Он рассказывал о местных преданиях, об истории Грузии, и я бросал девчонок и присоединялся к «взрослым».
Баград сообщал, как бедно живут люди в деревне. Ведь еще недавно князья держали их в экономической зависимости (так называемые хиханские отношения – своего рода барщина, сохранившаяся до революции 1905 года). Много народу разорилось. Нищими стали, впрочем, и некоторые дворяне, которых отличишь от крестьянина разве лишь по гонору и лени. Вот фаэтонщик, привозивший вас со станции, – князь. Нет, не в шутку, а настоящий имеретинский князь из рода Амилахвари. А в соседних Чалах другие князья Амилахвари имеют отличное имение и господский дом, напоминающий своими башнями замок. Им принадлежит большинство здешних земель. Их родственник, князь Алексеев-Месхиев, красивый молодой человек, только что окончил юридический факультет Петербургского университета. А есть и разбойник из этого же княжеского рода. О, у нас особые разбойники! Они немного напоминают Дубровского. Они грабят богатых, дерутся со стражниками, а бедных не трогают, иногда даже помогают им. Худо только, что они могут увести с собою в горы какую-нибудь молодую женщину (но, вероятно, все ж с ее согласия).
Слушая о разбойниках, я даже решил, как только приду домой, засесть за поэму, что-нибудь вроде «Мцыри». Позже я написал ее, но даже самому мне она не понравилась (при всем авторском тщеславии). Беседа прерывалась ужином, которым гостеприимно потчевала нас Нина Дмитриевна: чахохбили из кур, пшеничные лепешки, испекаемые на стенках раскаленных каменных чанов в земле (чуреки), сухое терпкое вино, при нас почерпнутое из закопанных в землю громадных кувшинов, чурчхелы, козинаки, ранний сладкий виноград, чай с ореховым вареньем. А потом нас провожали домой, и надо было снять обувь, чтобы перейти вброд речку.
Вскоре у меня появилось новое увлекательное занятие – ездить верхом. Лошадь была небольшая, как и все местные лошади, но хорошо шла по горным тропам. Я объездил окрестности, был за 20 верст в Гори, у соленого синего озера среди пшеничных полей и т. п.
Как-то раз я проезжал мимо усадьбы князя Амилахвари и увидел на балконе девушку. Это была княжна, приехавшая из Петербурга, где она училась в Смольном институте. Как раз в это время я имел чрезмерно романтические настроения, читал «Дон Жуана» Байрона и т. п. Я вообразил, что влюблен в нее, стал часто проезжать мимо их дома, но ни разу ее больше не видел. Когда отец, знакомый с князем, предложил прогуляться с ним, я отказался, струсил. Зато хорошо писались стихи, ей посвященные.
Смотри, какая красота,
Как гор чудесен полукруг,
Чист воздух, как моя мечта
Одну тебя любить, мой друг.
Далеких гор люблю снега,
Кавказ, как твой велик простор,
Люблю я трепет ветерка
И вид величественных гор.
Но стихи не разрешали эмоционального конфликта, и я принял мрачный, разочарованный вид. Я сочинял другие стихи, комичность которых заметил лишь позже.
О где ты, молодость счастливая,
Тебя уж нет, исчезла ты;
Где жар, огонь во мне горевший,
Где вы, прекрасные мечты!
Один лишь призрак угасающий
Нависшей смерти за спиной
Стоит холодный, устрашающий
И нас уводит за собой.
Мне, правда, самому не нравилось дублирование слов «ужасающий» и «потрясающий» – ну, да наплевать, сойдет!
Молодость, конечно, не только не исчезла, а лишь начиналась. И с каждым месяцем я ощущал на себе ее властный жизненный напор. Чудесный юг, лето, синие горы, верховая езда, гимназия еще не скоро. И вдруг… Поздно вечером 2 июля пришла страшная весть: война с Германией. В Сараево убит австрийский эрцгерцог. Царь обратился с волнующим патриотическим манифестом. Объявлена всеобщая мобилизация. Англия и Франция – члены Тройственного сердечного согласия (Антанта) – выступят также против Тройственного союза (Германия, Австро-Венгрия, Италия). Мировая война! Ужасная катастрофа. А мы ничего не знали, что творится на свете. Отец последнее время даже перестал следить за газетами, раздраженный бюрократическим и полицейским режимом. Надо же когда-нибудь от этого всего отдохнуть. И вот разразилась война. Скорее домой!
Мы едем на станцию Каспи, начальник станции всовывает нас в вагон первого класса; в Тифлисе, Баку, Ростове и Харькове мы жадно читали в газетах первые сообщения о войне.
В Москве мы останавливаемся у дяди Сергея Александровича. Он скептик, говорит, что Россия не может победить, империя сгнила до основания, наверху – воры и трусы; он сомневается, есть ли у нас пушки. Мужикам нечего защищать, земли у них нет, разве что у кулаков, но они привыкли чужими руками жар загребать и пойдут не на фронт, а в интенданты. Вот и хорошо, если немцы проучат нас. А впрочем, Вильгельм и Николай – два сапога пара, да еще и родственники. В манифесте красиво сказано об исконных чаяниях поляков, их мечте о свободной Польше, но это обман. Возможно, что нет худа без добра, рухнет Россия старая, родится Россия новая. Но жертвы, страдания людей! Сергей Александрович протер носовым платком свои очки и застучал пальцами по столу.
По пути в Красный Холм мы задерживались на многих остановках, так как пропускали воинские эшелоны. Телячьи вагоны были битком набиты только что забранными в солдаты деревенскими парнями.
На краснохолмском вокзале – скопление народа. Грузится состав с новобранцами. Безусые потные солдатики – в защитных гимнастерках и бескозырках с кокардами (в виде плевка) с перекинутой через плечо свернутой шинелью и тяжелым ранцем за спиной; им еще не дали ружей – где-то еще будут учить стрелять. Толпы баб и девок окружают солдат на платформе, громко плача и причитая: «Ненаглядный ты мой!», «Дитятко мое!» и т. д. Парни немного выпили вчера у «казенки» и весь вечер прогуляли с песнями с гармошкой. «Пушечное мясо» имело вид обреченной послушной массы. Кто бы мог думать, что именно они победят не Германию, а царизм и заложат основы нового мира?
В городе – волнения. Недавно толпа «патриотов» (отец говорит, из «Союза русского народа», черносотенцев) учинила расправу над немцами, а заодно и над евреями. Они ворвались в аптеку, перебили банки с лекарствами, потом бросились наверх, в квартиру аптекаря Бинерта. Аптекарь вовремя спрятался в огороде, но его рояль, на котором одинокий человек любил по вечерам играть Моцарта, выбросили в окно со второго этажа. Очередь дошла до часовых дел мастера. Часы растащили или растоптали ногами. Немку-булочницу Гаазе, у которой были белобрысые славненькие дочки (охотно участвовавшие в любительских спектаклях), вытащили из лавки и потащили топить в Неледину, но опомнились по дороге и отпустили, надавав шлепков по определенному месту. Потом пыл погромщиков как-то разом выдохся, и они разошлись по домам, не глядя друг на друга. Полиция считала эти выходки выражением патриотических чувств, тем более что их участники распевали гимн «Боже, царя храни».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?