Электронная библиотека » Александр Образцов » » онлайн чтение - страница 1


  • Текст добавлен: 28 августа 2017, 21:30


Автор книги: Александр Образцов


Жанр: Эссе, Малая форма


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Александр Образцов
Ужатые книги

Первая книга. Рассказы

Двести лет Льву Толстому

Конечно, не двести. Лев Николаевич Толстой родился 28 августа (9 сентября) 1828 года.

Меня всегда бесила эта привычка: не делать как все, а потом исправлять. Кому понадобилось сохранять этот чёртов старый стиль, если доказано на пальцах, как дважды два – Земля накопила ошибку! Что тут непонятного?

Что, неодушевлённое тело не может накопить ошибку? А кто сказал, что Земля – неодушевлённое тело? она пишется с заглавной буквы! Может быть, Земля – это такая небесная корова, которая пасётся в нашем углу Млечного пути. А мы – крошечные микробы на её боках. Размышляем о Боге, не подозревая того, что наш Бог – это Земля. И ей совершенно начхать на наши существования. Если даже мы взорвём все свои грозные атомные бомбы, бурёнка только пёрнет от неожиданности.

И здесь, на этом вираже мысли, надо сделать одно из двух: напиться или думать дальше. Дальше, естественно, возникает пастух данного Млечного пути. Пастух, играющий на свирели за пределами наших телескопов. И это утешает. Дальняя перспектива всегда утешает. Кажется, что там тебе есть чистый и уютный уголок, там младшие сёстры о чем-то оживленно галдят поутру, там мама приходит с мороза, там папа на работе. Всё-таки лучшее, что придумал человек в философии, религиях и литературе – это многоточие…

Однако Лев Толстой объявлен. Ему двести лет. Нет, сто семьдесят семь. Но это немного. Немного. И хотя он болел печенью, сидел на диетах, но образ жизни писателя был очень здоровый. И не случайно он Чехову признавался о похотливых своих мучениях. Здоровье надо иметь для похоти. Так что сто семьдесят семь лет это не так много. К тому же имея небывалую в истории литературы прижизненную славу, миллионы почитателей таланта, он мог стать объектом всего научного мира в качестве пациента. Они могли бы объединить все свои усилия – Мечников, Сеченов и молодой академик Нобелевский лауреат Павлов – и сообща сохранить старика для потомства.

Если бы они еще могли представить себе Семнадцатый год… Да они бы тогда не спали неделями в поисках элексира, чтобы омолодить Льва Толстого! Они бы разве допустили, чтобы старик в плохую погоду ушел от жены, простудился и погиб? Они бы ему в Военно-медицинской академии в Питере целый этаж выделили и специальных медсестер в темных чулках, если это его так бодрит: пусть старик молодеет!

И вот приходит Четырнадцатый год. Немцев англичане обрабатывают против России. Австро-Венгрия не подозревает, что жить ей осталось всего ничего. Франция как всегда между трипперами. Что в этом чаду делает Толстой, которому всего-то навсего 86?.. Да что такое 86? Это начало жизни. А уважение мира к старику? Конечно, в мире из-за медсестёр над ним посмеиваются, но так – любовно, думая при этом о самих себе: вот, мол, и мне бы в 86 этакий букет – утром с уткой блондинка сероглазая, следом с компотом шатенка орехового цвета, а брюнетка ввечеру.

Сербов Толстой в войну не допустил бы. Сам бы, кряхтя и матюгаясь, сел в поезд вместе со своими сотрудницами и – в Вену. Там бы он по-стариковски с Францем-Иосифом посидел пару вечерков за сливовицей, да персоналом с ним обменялся на эти дни – и никаких претензий не осталось бы ни у Франца ко Льву, ни у Льва к австрийским девушкам.

Однако тень Распутина. Война войной, а сына лечить надо. И народ волнуется. Ему как бы положено восставать, а Лев Толстой революцию отменил. Что-то вместо революции надо изобресть. Думает Толстой месяц, думает год – ничего придумать не может против евреев.

Наконец, совсем в унынии смотрит в окно на то, как его медсестрички с его детишками к пруду направляются с коньками подмышкой и даже подскочил от удачной идеи: Олимпийские игры, так их разэдак! Вне очереди! Как ветерану Крымской войны!

Евреи стушевались. Против Олимпиады у них тезисов не нашлось. В это историческое время еврей еще о спорте не задумывался, еврей еще был курящий и сутулый. И еврейки для художественной гимнастики тогда мало были одаренные: им бы всё к матросам, всё бы надзирателей, которые в глазок зыркают, своим видом умывающегося тела способствовать.

Зато пошли в гору кадеты. У кадетов золото во всех командных дисциплинах, от фехтования до выездки. Народ русский так прямо заболел кадетской болезнью: и в поля хором, и по бабам. Вместо социальной все-таки придумалась сексуальная.

Лев Николаевич затих. Двадцатые годы он посвятил модификациям царизма. Невзрачный вид царя с его приказчичьей бородкой никак не вязался ни с тросточкой и канотье, ни с теннисом, ни даже со смокингом островным. Однажды царь сидел у Толстого на крылечке пригорюнившись: всеобщая мировая слава того придавила таки этого. И вдруг Толстой говорит:

– А нук-нук? Еще раз руку на подбородок! Ну, как бы горюете, вашество, о России якобы думаете!

– Так вот? – царь слабо улыбнулся доброй и усталой улыбкой домашней скотины.

– Вот! – сказал Толстой и от избытка удовольствия хлопнул сухой ладошкой пробегавшую шатенку так, что ладошка отскочила. – Бороду брить пора! Это от бороды у вас глупый вид.

Сбрили царю бороду, пенсне прижали, галстух выпустили из груди и стал государь на фотокарточках в дневниках у гимназисток с Плехановым бороться. Плеханова ссадил, за Ульянова принялся. Ульянов в те годы в Думе правил – левил то есть. Левил Ульянов широко: Волгу свою родную плотинами городить проголосовал, целину в Каракумах вскопать заставил. Толстой мучился. Это сам Толстой Ульянова в Олимпийский комитет ввел, как бывшего спортсмена по городкам, вместе со стрелком Савинковым, а там Ульянов сам пошел.

Никаких регламентов Ульянов не признавал. Уборщицы уж свет гасят, а он всё чешет с трибуны, всё приватизацию 1612 года отменить грозится. Фракция храпит, накрывшись шубами, но не расходится. Потому что после речи – в «Яр», к цыганам. Это на неделю загул.

Бронштейн после таких загулов всегда босой возвращался. Зимой, летом ли, осенью дождливой – босой от цыган и точка! Жена его лупила, зять стращал, дети рыдали – а неудавшийся Председатель Реввоенсовета гнул своё. Идет босой по Москве, а околоточные ему – честь! Сзади извозчик плетется, два паккарда следом, а впереди – босой Бронштейн! В Голливуде Чарли Чаплин тоже туфли свои знаменитые снял. Мир лёг.

А к Толстому в преддверие его столетия стал грузин приходить. Во сне. Ходит с трубочкой в руке в мягких сапожках и искоса поглядывает. А Толстой в это время сидит привязанный чулками к стулу. Трах! Ножки ломаются и Толстой летит в яму. Ползёт Толстой из ямы по каким-то отрогам. Подносит горсть к глазам: а из горсти на него десятки глаз выставились! И третий слева – глаз грузина!

27 августа 1928 года Толстому подогнали кадиллак и повезли на Николаевский вокзал. Москва утром 28 августа встречала писателя миллионной толпой на площади трех вокзалов. Из Индии привезли буйволов, запрягли их в арбу, наполненную ароматным кавказским сеном и повезли Льва Николаевича на Красную площадь. Здесь памятник Минину и Пожарскому оказался смещен к Василию Блаженному (не помогла и перемена истории), а у Исторического музея был покрыт материей какой-то холм. Вот там арба и остановилась.

Материю сдернули – Толстой вздрогнул. Ему предстояло века сидеть здесь на манер Минина, а вместо Пожарского с широким жестом руки на Кремль стоял тут Достоевский.

– Ну, спаасиибо, – саркастически глуховатым старческим дискантом промолвил гений.

– Рады стараться!! – дружно грохнула Красная площадь.

В мировой экономический кризис Россия хорошо вошла.

Местные евреи, переброшенные судьбой с бунта на банки, выкупили за бесценок все мировые известные бренды и в конце тридцатых в Екатеринбурге открылась Всемирная выставка. Толстого возили по стране в спецпоезде на магнитных рессорах. На богатых станциях Вятской губернии, как-то: Нея, Мантурово, Шарья, Котельнич машины местных крестьян запрудили привокзальные улицы до самых небоскрёбов, толпы ликующих цветастых сарафанов, бархатных поддевок и летящие в небо картузы – такой увиделась Льву Николаевичу впервые в его 110-летней жизни вятская сторонка. А в Екатеринбурге Толстого посадили в стратостат и подняли в атмосферу на 347 метров: именно с такой высоты можно было увидеть все павильоны разом. В центре, конечно, русский павильон, как страны-основателя Мирового СНГ с центром в Опочке. И прочие излишества. Толстой попросил связать его по рации с Председателем Совета Министров Российской империи Антоном Деникиным и сказал ему буквально следующее:

– Я не могу смотреть, как раскормленные русские недоросли швыряют червонцы и бриллианты в игорных домах, как трескающиеся от жира купчихи закупают парижские моды в то время как голодают лесорубы Канады, а в Техасе от бескормицы и гражданской войны ковбои едят падаль! Стыдно! Да! Стыдно перед всем миром!

Толстой любил подпортить праздник, но каждый раз это было кстати. Люди понимали, что их радость беззаконна и потому она становилась еще слаще. Толстой и это знал, потому что к 110 годам он знал всё.

Не знал, правда, только почему у его детей от третьего поколения медсестёр иногда встречается шоколадный цвет кожи.

Дерево

А началось всё с семечка, оторвавшегося от ветки дерева-матери и оснащённого двумя полупрозрачными крылышками, как у насекомых. Их, этих насекомых, великое множество реяло, сновало, роилось, погибало, рождалось вокруг кроны и в кроне дерева-матери. Различные короеды, шелкопряды, хрущи, медведки нападали и на само дерево. Своенравный шабаш насекомых с весны до ранней осени разыгрывался здесь. И в иные душные летние вечера дерево, казалось, уже не в силах было сопротивляться нашествию торжествующего прожорливого воинства летающих шестиногих, но еще одни пилоты – птицы – подобно карающей руке выхватывали из воинства целые когорты, легионы бойцов. Синицы, поползни, кукушки, козодои, иволги налетали с разных направлений к этому отдельно стоящему у дороги дереву. Иногда, как гарантийный мастер, появлялся дятел.

Многие тысячи листьев вели себя каждый по-своему: на северной стороне слышался шум, скрежет веточек, свежий ветер бился грудью, как кочет, и подлетал вверх, и растопыривал руки, пытаясь охватить всё дерево разом, а на южной стороне в это время были тишь да гладь. Листья там медленно разворачивали свои ладошки, наполняя их силой, и, прежде чем самим зашуметь, знали уже от дерева, от системы его ходов в древесине и коре, что ветер напал.

Такой вот ветер, чуть более резкий, может быть, неожиданно изменивший направление, навалился на дерево, раздул его ветви, как кудри на голове пленительной женщины, и оторвал семечко, и понёс.

Возможно, ветер и считал, что семечко это с парой полупрозрачных крыльев он отвоевал у дерева, но это было не так. Дерево-мать как раз ждало такого порыва ветра, чтобы забросить семечко подальше, чтоб род его шагал и шагал вдоль дороги, дальше от леса, чтобы когда-то, через пять-шесть веков добраться до далеких холмов, между которыми и снега зимой глубже и теплее, и воды летом ближе, не надо шарить корнями на десятиметровой глубине.

Не так ли и народы вдруг начинают стремиться к обозначившейся цели и движутся туда, не считаясь с жертвами, высылая вперед разведчиков, переправляясь через реки, переходя горные перевалы, делая родиной совершенно чужую и непохожую на родину землю?

И дерево не могло осознавать смысл своего стремления к тем лощинам, куда придут когда-то его внуки. Зачем? Кто знает… Может быть, для того, чтобы попасть под топор. А может быть, дожить до глубокой старости, до обомшелости, трухлявости ствола, гигантских дупел, мемориальных табличек на окружающей оградке.

А пока семя, оторвавшееся от самого кончика ветви у вершины на ветреной стороне, повёрнутое своими крылышками навстречу ветру, надломило тоненький черенок, соединяющий его с громадным материнским телом и, набрав упругости в свои два крыла, как бы оттолкнувшись на трамплине, взлетело выше дерева и понеслось!..

Ветер долго не мог понять того, что не сам он обломил черенок, не по своей воле несёт на своей спине семя с двумя крылышками, а лишь является средством в сложной игре дерева-матери.

Когда же, наконец, до него дошло, и он резко вильнул вниз, к дороге, прорезавшей холм, семя и само знало, что пора снижаться. Дерево-мать предположить не могло, что семя улетит так далеко – за поле, к холмам, куда оно и не надеялось прийти первым своим потомством.

Семя, снижаясь, ощутило острую печаль оттого, что мать не узнает никогда о его успехе. Ветер попытался вогнать его в самую середину дороги с двумя колеями от повозок, но семя в последний момент начало валиться через голову, встало поперёк ветра, и ветер, не желая того, отбросил его под куст бересклета.

Бересклет задрожал. Казалось, что это ветер в досаде рванул невысокие пышные побеги. Но нет. Бересклет узнал семя – оно уже через несколько лет разорвёт своими корнями его мочалистые корешки, пышные побеги повянут, затем подсохнут… тоска! И эти несколько лет, до самой смерти, бересклету придётся укрывать семя и лелеять его в своей тени, беречь от непогоды, задерживать для него снег зимой, делиться проточной водой! Выращивать на своей груди убийцу! Что за судьба! Как он завидовал сейчас своим сородичам в пятнадцати метрах отсюда, гребнем венчавшим вершину холма! И он ведь посмеивался над ними из-за того, что их постоянно треплет ветер!..

Семя опустилось – и тут же закапал дождь. Когда он кончился, семя уже держалось пятью белыми волосками корешков за чёрную землю. Оно очень спешило и выпустило из каждого корешка разнообразные отростки. Ветер ушёл, но он мог вернуться в любой момент. Надо было успеть к утреннему ветерку закрепиться под кустом. Трава была далеко, в десяти сантиметрах, стволы бересклета – в пятнадцати, и надеяться можно было только на себя, на прочность корешков.

Ночь была пасмурная и тихая. Иногда тучи подмывало с краёв горизонта чёрной звёздной глубиной. Природа как бы создала для семени ночь роста. Это завтра начнутся будни – поднимется пыль с дороги, начнёт работать крот, полёвки деловито заснуют, поглядывая острыми бусинками глаз на крошечный побег, появившийся на их территории, присядет в траву прохожий с котомкой и бросит свою клюку у куста бересклета, так что земля содрогнётся. Ночью же, этой августовской ночью, для семени, для него одного звучит плавная, страстная музыка природы, и оно в какой-то момент вдруг поняло свое предназначение – вытягиваться вверх и вниз одновременно, соединяя в себе землю и небо. Некий центр движения обозначился в нём. Будущая мощь проснулась и уже не оставляла побег – с этим ощущением мощи ему и суждено было прожить жизнь. И в дальнейшем, когда корни дерева крушили корешки бересклета и выпили его соки, оно даже и помыслить не могло о собственной неблагодарности – ему казалось, что бересклет соединится с ним для новой, большой жизни.

Первые десятилетия были наполнены ростом. Сложное хозяйство корней и кроны с миллионами окончаний, неостановимо прущих во все концы, ищущих для дерева удобных ходов к воде и наилучшего расположения к ветру и солнцу, целиком захватило все мысли дерева. Разве что в поздние сентябрьские теплые вечера, когда можно было чуть умерить свой аппетит к жизни, дерево, усаженное золотой стаей листвы, посматривало сквозь неё на дорогу, на холм… Как будто озноб печали пробегал по юной коре, когда дерево вспоминало о матери в северной дали дороги – но нет, это шли новые и новые соки для укрепления кроны перед намечавшейся суровой зимой.

Потом наступили годы, когда рост прекратился, и оставалось всё больше и больше времени для недоумения, тяжёлых мыслей о неудачном месте своего рождения. Долгими ночами дерево никак не могло примириться с местностью вокруг себя. Этот холм, закрывающий солнце утром и вечером, пыльная дорога, люди, рвущие кору, вонзающие топоры в обмирающий от боли ствол… Неужели придётся и умереть здесь, у дороги, в одиночестве? И – никого рядом, кто прошелестел бы в ответ. Никого.

Однажды, когда дерево уже не могло смотреть вниз, под ноги, когда взгляд его блуждал по окрестностям: по дальним лощинам на юге, по родным зеленолиственным полкам на севере, ему в глаза бросилась сухая вершина. Да, это дерево-мать умирало в одиночестве у дороги. Костистые белые ветви пучком, безобразно торчали вверх, ствол ещё был прикрыт корою…

Дерево содрогнулось.

Тут же ветер, изменивший направление, дунул с севера, налегая всей грудью, и мощный аппарат мысли дерева включился вмиг и рассчитал отрыв семечка на вершине, оснащенного двумя полупрозрачными крылышками!..

Боже, они так же разумны.

Брандахлыст

Брандахлыст начинался со змееобразного отростка.

В нем долгое время не обнаруживалось никаких особых талантов. Ну – ползал, потом слонялся из угла в угол. Растапливал печь и сидел на корточках, устремляясь за огненными змеями, за треском пожираемых сучьев.

Брандахлыст – Брандахлыст и есть.

Озарён был мгновенно, поздней осенью. Стучал дождь. Трещали сучья. На когда-то крашеном полу суетились красные мыши – вестники поддувала.

«А ведь ничего не надо, – подумал Брандахлыст. – Ничего».

И прошептал:

– Ни-че-го.

Брандахлыстиха принесла очередную охапку сучьев, грохнула их на жестяную покрышку. Заплакал сын Брандахлыста, – проснулся.

Наутро Брандахлыст был уже в районном центре. Агитировал он на железнодорожном вокзале. Встречал поезда с востока и с запада – стоянка здесь для всех была одинакова, шесть минут – он успевал пройти по земле от первого вагона до четвертого, затем подтягивался на руках на бетонную платформу, шёл до одиннадцатого, спрыгивал в гарь и заканчивал шестнадцатым вагоном, повторяя открывшуюся ему истину:

– Ведь ничего нам больше не надо. Ничего!

Озадаченные пассажиры провожали его приближающимися к истине глазами и возбужденно пересказывали услышанное в купе и тамбурах.

– Действительно! Что нам ещё надо?.. Ничего! Куда мы, прости господи, рвёмся?..

Так пошла гулять по земле брандахлыстова ересь.

Власти издавали указы, постановления, конституцию меняли, пытаясь расшевелить население областей – всё тщетно. Тот, у кого была печка, садился у неё на корточки, задумчиво следил за игрой огня. У кого печки не было (а таких оказалось большинство) собирались у костров на окраинах, в заброшенных парках, а то и в кочегарках, не переведенных пока на газовое топливо, и смотрели, как одна стихия переходит в другую. Могучая сила людей возвращалась к ним.

Брандахлыста же власти всё-таки вычислили, привезли в столицу, и он, как это всегда случается, начал проповедовать в различных закрытых компаниях. И камины были для этого сооружены из особого краснощёкого кирпича, и люди собирались в очках, с блестящими волосами – а всё было как-то не взаправду.

Брандахлыст скучал.

И называл он эти свои сегодняшние дела одним словом – грустнопупие. Или разнопопие. Смотря по настроению.

Бог войны
1

Мне восемнадцать лет. Когда меня спрашивает о чём-то на улице незнакомый человек, я краснею и говорю такие глупости, что человек смотрит на меня с нескрываемым презрением и тут же ловит кого-то потолковее. Всё из-за проклятой стеснительности: мучаюсь сам и мучаю других. У меня длинные ресницы и вьющиеся волосы. Зачем мне это? Мужчина должен иметь мужественную внешность.

Сейчас январь и скоро исполнится ровно месяц с тех пор, как она меня преследует. Это началось после Нового Года. Я возвращался из института около полуночи. Я – студент-вечерник. Мама работает на почте, поэтому мы решили на дневное не переходить. От института до самого нашего дома ходит пятидесятый автобус, но он ходит редко, и я в тот вечер поехал с пересадкой в метро.

На эскалаторе всё и началось.

2

Я наступил ей на ногу. Какая-то бабка перед эскалатором затопталась, как будто в воду собралась прыгать, заметалась из стороны в сторону, я отпрянул от этой иногородней старухи, и наступил на ногу Елизавете. Она ойкнула.

– Извините, пожалуйста… – сказал я, и тут меня вместе со старухой впихнули на эскалатор. Старуха вцепилась в моё плечо, и мы так поехали, как скульптура. Елизавета плыла сзади и как только меня не называла. Мне удалось освободиться от бабкиных рук уже внизу (народ смеялся над нами – это со мной часто такое случается), я повернулся к Елизавете, чтобы хоть как-то её заставить замолчать, и она сразу замолчала. Я снова отвернулся, чтобы сойти с эскалатора вслед за прыгнувшей старухой, но она (Елизавета) схватила меня за локоть, и снова я чуть не упал.

– Ну-ка, ну-ка! – закричала она. – Что-то я тебя не разглядела!

И она бесцеремонно поставила меня к стене и начала рассматривать. Не вырываться же от этой психопатки?

– А ну, сними шапку, – приказала Елизавета, и сняла с меня шапку. – Ты смотри, неужели сами вьются?..

Тут я вырвался и пошел к поезду. Я не оглядывался, но почему-то был уверен, что она идет за мной.

Я заскочил в вагон, двери захлопнулись и придавили Елизавету. Надо было мне разжать двери и вытолкнуть её, а я зачем-то впустил её в вагон.

С этого всё и началось. Она начала смотреть на меня в упор, прямо в глаза. А я этого страшно не люблю. Я прошел по вагону, сел на свободное место, достал книгу – учебник «Теоретическая механика» – стал читать.

Я пробовал читать, а прямо передо мной стояла Елизавета. Я видел ее желтые сапоги с медными шпорами и блестящий нежно коричневый мех шубки. Я не разбираюсь в женской одежде, но, по-моему, она была одета, как взрослая женщина.

Я даже не мог понять, симпатичная она или нет. За весь месяц я ни разу не задержал на ней взгляда, потому что тогда – конец. Тогда она уличит меня в этом и… не знаю, чем это закончится.


Страницы книги >> 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации