Электронная библиотека » Александр Образцов » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 28 августа 2017, 21:30


Автор книги: Александр Образцов


Жанр: Эссе, Малая форма


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +
7

Хозяйка воевала и с водяными крысами, которые ели корни яблонь и груш. Они бегали по участку под землей так же легко и быстро, как мыши по стенам.

Нога иногда вдруг уходила в их тоннели.

Ей советовали в газетах посадить чернокорень, запах которого крысы не переносят.

Чернокорень взялся расти дружно.

Но пока еще не вырос, хозяйка из золы нацедила пережженных гвоздей и натыкала их вокруг деревьев.

Хозяин очень смеялся.

Ему крысы казались значительно более ловкими и хитрыми. Даже похитрее ворон.

Не говоря о декоративных ласточках или безродных трясогузках.

Она была…

Она была такая…

И руки, и плечи, и стремительный позвоночник, готовый вдруг изогнуться, чтобы глаза изучили сосновую веточку, и мгновенно выпрямиться для дальнего долгого взгляда – как бы сторожевой башней, – и изломаться в лени, разветвиться в закинутых за голову руках… Она была такая.

Животное, которое чувствует то, что его пасут, но не верящее в это.

Это грустно.

Никто её не пас.

Как можно пасти шестнадцатилетнюю девушку, которая умнее лошади и опытнее моллюска?

Вокруг костей её скелета было ровно столько круглого мышечного волокна, чтобы ходить, сгибаться, плавать, танцевать, не думая о том, как это легко.

Да конечно же, она была совершенна! Но её родословная… Ей не хватало француженки в роду. Или дворянки. Или хотя бы актрисы.

Когда она смотрела на меня из листа бумаги, и её лицо заполнялось строчками, которые она, улыбаясь, раздвигала…

Один главный инженер, узнав, что я пишу, самоуничтожился, попросив, чтобы я написал, как они хреново работают.

– И напиши… – сказал он.

«Обо мне», – понял я.

Я напишу.

Я напишу, как он садится в автобус и запах сирени в её руках… и небрежный калач русых волос… и шея с ложбинкой… И ему вдруг становится достаточно своей жизни, которая наполнилась грустью, как балластом, и впервые ему не стыдно лысины в общественном месте… Я напишу.

Она была такая, какой я её выдумаю.

Галя Осипова. Так я её назову. Потому что её так звали. В тысяча девятьсот шестьдесят первом году. Нам было по семнадцать лет. Можно сказать – около двадцати. Нет, тогда нам было без трех месяцев семнадцать. Ей чуть больше. Умереть и не проснуться. Галя, ау?.. Где ты?..

Когда я смотрел на Енисей под мостом перед Красноярском, я ещё не понимал воду. Во всем мне нужен был смысл. Большая река по имени Енисей, над нею железнодорожный мост, по мосту идёт поезд, в котором я еду на Запад (навсегда) поступать в институт, я еду! Значит, вода должна на это отреагировать. Я не видел её реакции. Я не умел её увидеть. Сейчас я спокойно смотрю на любую воду. Я думаю, что я её господин. И любой отблеск на её поверхности, и волну, несущуюся по береговым валунам, и выпуклое зеркало водопадика я воспринимаю чьим-то приветом мне.

Как я нагл. Как я хорош и устойчив для того, чтобы поместить тебя в раму окна, над вагонным столиком, над недоеденным рассольником из судка разносчицы – какой-то рассольник помогал тебе стоять, опершись выгнутыми руками о столик и долго смотреть на Енисей.

Всё прошло, не начавшись. И чем несчастнее главный инженер, в голову которого ударила твоя сирень? Тем более, что в тот день он был в вельветовой кепке.

Впрочем, тогда он был совсем молод, лет двадцати пяти, и не успел ещё стать твоим мужем. Это случилось позже. Он не видел тебя в вагоне над Енисеем, поэтому и посчитал свою жизнь напрасной, но сирень?.. Не я её придумал. Я только согласился описать то, как он хреново работает, не больше того. Когда же он приходит домой…

Нет. Этого я знать не хочу. Пусть Лобачевский придумывает пересекающиеся параллели, может быть, это полезно. А ты стой себе над рассольником, который скоро заберут, и смотри вдаль, на север, с той женской достаточностью, которая невозможна без зрителя. Как я себя недооценивал! Каким плотным и ненавязчивым зрителем я был! Как я тебе помогал в стремительных движениях позвоночника, после каждого из которых наша повесть обрастала новыми продолжениями. Но они не пересекались. Как будто электрическая дуга летела между ними.

Умереть и не проснуться.

Теперь я скажу:

– Молодёжь! Все мы в конце концов добиваемся того, к чему стремимся. Но дальше нас несет только недостижимое. Жить можно. Ничего. Не надо строить. Главное – не путаться под ногами – и дом готов.

И зачем мы так выпили? И добавили на Большом проспекте, в шашлычной у Гавани? А на проспекте Нахимова попали под ветер, и сердце мое сжалось в подъезде блочного дома, я сел на ступеньку у плоской батареи. Главный инженер сел рядом. Он был лыс и я не был волосат. Он уважал меня за тот миропорядок, которым я с ним сегодня поделился.

– Моя жена, – сказал он и шумно вздохнул, – не уважает… Какой я к черту главный? Я – тритон…

– А ты знаешь, что я… – начал я, но он прервал меня:

– Её! – сказал он, встал, ещё раз шумно вздохнул и добавил: – С сиренью…

– Я знаю твою жену, – продолжал я. – Она…

– И этот запах! – закричал он, оглянулся и, всхлипывая, снова сел.

– Я – тритон… Но я хочу жить… У меня ничего… не было… Меня в детстве… дразнили…

– А меня нет, – жёстко сказал я. – Поэтому твоя жена…

– Дразни-или! Тритоном! У меня губы узкие! Как у… как у…

Я оставил его.

На Наличной у магазина «Богатырь» живёт моя тетка. Она старая, но всёпомнит. Она помнит, как в шестнадцать лет я приехал сюда, чтобы поступить в институт. Но я не зайду к ней. Потому что уже ночь, белая, ветреная. Ветер с Запада, с Финского залива. Жену главного инженера зовут Галя. Она из Читы. Но её девичья фамилия…

Впервые я люблю этот город. Ночью в нём можно передвигаться, как днём. Здесь высокие перистые облака. У главных инженеров тонкие губы. И я был зрителем того, как их жены летели сюда со всех концов страны.

Время! Я подставлял тебе свою грудь, и ты оставалось во мне, и мне не было больно.

Она повернулась ко мне и сказала:

– Какая широкая река!

Пенсионер Абрикосов

Пенсионер Абрикосов в управлении механизации числился слесарем пятого разряда, но сидел в кабинетике начальника ремонтного участка за вторым столом и отвечал за бумаги.

До пенсии он работал в ПТО, еще раньшё – главным энергетиком, сменным механиком. Образования у него не хватало.

К тому же в управлении ждала очереди на квартиру дочь Абрикосова, Елена, рыхлая, недовольная всем на свете нормировщица.

Все знали, что Абрикосиха и дня не задержится в управлении, как только получит квартиру, поэтому каждый раз находился предлог отодвинуть её на следующий раз. С каждым новым разом ненависть Елены к управлению кратно увеличивалась.

Абрикосов, и сам-то существующий на птичьих правах, за четыре года окончательно постарел и опростился. Стираный серый рабочий костюм с торчащими из нагрудного кармашка венгерскими тонкими фломастерами на глазах согнул и высушил Абрикосова, как будто кургузая низкосортная ткань впрямую формировала кожу, выражение лица и даже скелет.

А ещё Абрикосов занимался организацией собраний.

Он расставлял в красном уголке скамейки, застилал кумачом стол, бегал через двор в управление за лектором, за главным инженером, за комсомольским секретарем.

Случилось то, что случается всегда в любом сообществе людей: нащупывается бесхарактерный или зависимый человек, и ему садятся на шею. Все на удивление быстро забыли прежнего Абрикосова. Как будто тогда был другой человек с той же фамилией.

На собраниях Абрикосов, как лицо, отвечающее за кумач, графин и стакан, сидел с краю лицом к народу. Это положение – и не в президиуме, и не с народом – наложило свой отпечаток на выражение его глаз: они были терпеливые, застывшие и посторонние, как у официанта.

В начале мая проводили собрание, посвященное Дню Победы. Оно катилось своим чередом – в самом здании управления, в актовом зале. И здесь Абрикосов сидел с краю стола, он отвечал сейчас не за кумач, а за бархат. Графин со стаканом были на стеклянном блюде.

Собрание вел главный инженер Кутепов.

Бывших фронтовиков на этот раз среди выступающих не оказалось, и выступали люди среднего возраста. Они читали выступления быстро, негромко, аплодисментов не ждали. В зале раздавалось два-три хлопка, общий вздох облегчения ограничивал каждого.

Кутепов знал, что и на этот раз придется давать слово Иванову. Иванов сидел в первом ряду, иногда укоризненно покачивал головой, подводил глаза под лоб. Два ряда чистых медалей, орден «Знак Почета» выделяли его среди народа. Он был толст, вальяжен. Девятое мая был его праздник. Он дожидался, когда официальные ораторы выдохнутся, затем грузно лез на сцену, оглядывал зал с трибуны, уложив ласты рук на её поручни, и начинал.

Кутепов думал, что только несколько человек из начальства знают год рождения Иванова – 1928-й, и год призыва – 1945-й, но он ошибался. Это знали все. Но каждый год Иванова выслушивали и провожали аплодисментами средней силы.

Каким образом взгляд Кутепова зацепился за Абрикосова, непонятно. Только Кутепов встал и сказал:

– А что это мы, товарищи, всё говорим по бумажке? Конечно, годы прошли, и нет среди нас многих из тех, кто участвовал в великой Победе. Хотя я вижу здесь человека… – Кутепов с удовольствием заметил, что Иванов приподнимается, и закончил: –…который прошёл солдатскими дорогами. Прошу, Александр Иваныч.

Абрикосов не шелохнулся.

– Это я тебя, товарищ Абрикосов! Прошу, – Кутепов захлопал в ладоши, зал его поддержал, и Абрикосов как-то вдруг задвигался, как на шарнирах, от неожиданности. И тут же встал.

– Спасибо, – сказал он Кутепову и спросил: – Можно я так, с места?

– Давай, – сказал Кутепов.

– Мне очень-то рассказывать нечего. Я воевал немного, до весны сорок третьего года. Там меня ранило и – вот вся моя так называемая военная биография. И наград у меня, честно говоря, нет. Их потом давали. Но я не для этого, не для оправдания. Так было, если кто помнит. А я вам лучше прочту из письма… Ладно? – Абрикосов посмотрел на Кутепова. Тот, раскаиваясь уже в собственной самодеятельности, кивнул. Тогда Абрикосов полез в накладной карман куртки, достал записную книжку. – Вот это самое письмо… Это от брата моего младшего, на год младше, от Кости… Всю жизнь ношу с собой, в кармашке. Да… Зачем-то… Надо кому-то, что ли, это всё… Вот, он пишет: «А месяца через два, Санька, окончится эта война, и мы с тобой купим велосипеды и поедем в Орехово-Зуево за невестами». Это вот в июле он написал, сразу после начала. Только одно письмо я получил. И всё. Больше ничего о Косте своём я не слышал. Где он? Что с ним? До сих пор не знаю… Если бы душа была у человека, он бы мне что-то сообщил, так уж мы дружили. А так, я думаю, нет ничего в природе неизвестного. Всё известно. Поэтому жить устаешь, честно говоря… Ну а письмо я прочитал – это чтобы вы знали, как это начиналось… Документ, так сказать… Всё у меня? – Абрикосов вопросительно посмотрел на Кутепова и сел.

Зал молчал. Иванов подкатил глаза под лоб и громко вздохнул.

– М-да, – сказал он.

Кутепов понял, что на этот раз он на сцену не полезет…

– …А тяжелый какой-то мужик этот Абрикосов, – говорил Кутепов после собрания. – Лучше бы я брехуну слово дал, Иванову. Ей-богу. Ну что за личные какие-то обиды, честное слово! Что теперь вспоминать? Даже осадок остался…

С ним согласились. Общее мнение об Абрикосове, который по-прежнему был на побегушках, было тяжёлое, неопределённое. Что-то щемило в груди, и не было этому разрешения.

Через пару месяцев Абрикосова уволили по сокращению штатов. Правда, дочери его, Елене, на этот раз дали двухкомнатную на неё и двух разнополых детей.

И где он теперь, пенсионер Абрикосов, этого никто не знает. А сам он не заходит.

Праздник души

Бывшая учительница, пенсионерка Агриппина Васильевна стояла на крылечке и, улыбаясь, смотрела вслед выпускникам пятьдесят восьмого года, капитану дальнего плавания из Владивостока Геше Ревякину и старшему диспетчеру из Красноярска Валентину Долгих.

Они уходили по узенькой улочке вниз, к шоссе, иногда оборачиваясь и качая головами – вверх-вниз. Лет двадцать она их не видела. И не писал ни один. А вот надо же – навестили.

Её часто навещали бывшие выпускники поселковой школы. Другие учительницы-пенсионерки даже обижались на неё из-за этого. А что обижаться? Надо было раньше, в школе интересоваться не только знаниями детей, но и их жизнью.

Так думала Агриппина Васильевна, глядя вслед коренастому, уже совершенно лысому Геше и худенькому язвеннику Валентину. Они завернули налево, скрылись за серым забором, а Агриппина Васильевна ещё продолжала улыбаться.

Одна мысль не давала ей с давних пор покоя. Она знала у себя такую способность: предполагать у своих учеников их будущее. Это было неприятно ей, как будто она их предавала, как будто на их доверчивость отвечала цинизмом. Но ничего не могла с собой поделать.

Когда Валентин рассказал ей о язве желудка, о диспетчерской службе, о нервотрёпке – она не удивилась. Как будто Валентин ещё в пятом классе был обречён на язву, диспетчерскую службу и нервотрёпку.

И Геша, уверенный в себе, медлительный медвежонок никак не мог стать иным. Никак. Агриппина Васильевна не считала себя по-настоящему образованным человеком, она даже статьи в «Литературной газете» не все понимала, но одно она знала твердо: если человек с душой занимается любимым делом, то это дело он в конце концов постигает до тонкостей, на первый взгляд неправдоподобных. У неё была тетрадка, где она записывала будущие специальности своих учеников, и там напротив «Г. Ревякин» было – «капитан дальнего плавания».

Хотя Геша и Валентин уже скрылись за поворотом, Агриппина Васильевна продолжала смотреть им вслед отчасти потому ещё, что знала – из-за забора, отделяющего её маленький огород от соседского на сцену прощания, ей в затылок, смотрит еще один её ученик, 45-летний Коля Матяж.

В той тайной тетрадочке Агриппины Васильевны напротив его фамилии были глубокий, тяжкий вздох и профессия «шофёр» с вопросом. И даже здесь Агриппина Васильевна угадала: Коля несколько раз садился за руль, и каждый раз у него отнимали права. Сейчас он работал на автобазе «куда пошлют» – чинил кузова, выправлял вмятины на корпусе, подметал территорию к праздникам. К двигателям его не допускали.

Агриппина Васильевна обернулась – Коля тут же снял локти с забора, повернулся и пошел к дому по междурядью в картошке. Он шел, как казалось Агриппине Васильевне, с рыданиями в груди. И нечем ей было утешить неудачника. Один способ знала Агриппина Васильевна, одно лекарство:

– Николай Федорович!

Матяж замедлил шаги. Затем начал медленно останавливаться, не спеша разворачивать надутое лицо с белесыми бровями:

– Чего?

– Снова у меня, Николай, крыша потекла. Я прямо и не знаю.

– А они чего? – Матяж боднул головой в сторону ушедших гостей, как будто забивая гол под штангу.

– Ну как же они, Коля? У них сейчас праздник души. Это ведь на родину они вернулись, понимаешь, Коленька? Двадцать лет без родины. Это как будто без воды.

– Ишь, праздник души, ммать-перемать… – бормочет Коля, прибивая щепками кусок рубероида по указанным местам протечек. Вся крыша в таких серых, черных, зеленоватых заплатах – дело Колиных рук.

А Агриппина Васильевна на кухне жарит картошку, достает из подполья солёные огурцы и грузди, режет, и думает, думает…

Раньше, когда она ещё преподавала, ей казалось справедливым деление людей на способных, талантливых и пустых, ни на что не годных. Раньше она верила в самодисциплину, в то, что «терпение и труд всё перетрут». И вот теперь, в старости, в её голове всё перемешалось. Ей было жалко и тех и этих.

А сейчас она тихо негодовала на свое нетерпение, с которым прислушивалась к яростным ударам Колиного молотка – скоро ли он закончит?

Потому что Агриппина Васильевна никогда в жизни не испытывала такого полного счастья, как в последние годы, когда она сидела после починки крыши с обиженным двоечником Матяжем, выпивала с ним две-три стопки, и видела, как стихают жалобы неудачника и он готов уже, готов для того, чтобы спеть.

Чудный голос у Матяжа, просто чудный.

Преследователь

В третьем часу утра в июне студент-заочник Литературного института Глеб Зарецкий проснулся от холода.

Он лежал на скамейке у памятника Герцену (тогда ещё были четыре скамейки под кустами сирени – и сирень ещё дико росла, закрывая от прохожих с Тверского бульвара распивающих портвейн студентов – то есть это когда портвейн продавался и пился) и мёрз. Бывают посреди лета в средней русской полосе обманчивые ночи. Вечером мягко светят московские фонари и каждое парадное полно обещаний, а к половине второго наползет из пригородов леденящий кости туман, и тогда косяками вымирают бездомные московские люди. А Глеб был бездомный.

Он отличался одной особенностью, которая казалась ему не особенностью, а обычным делом: как только он просыпался, он тут же открывал глаза. На самом деле очень немногие так делают. Обычное дело это когда человек лежит какое-то время и привыкает быть не во сне. И во сне-то бывает несладко, но вот не во сне…

Глеб размахнул свое зрение на всё звездное небо. Где он? что было вчера? почему он здесь? – вопросы без ответов как тёмная стая кружили у чугунного Герцена, который как будто и не писал о своей семейной драме, о России не писал, а только стоял невзрачный, мешковатый на пьедестале и наблюдал за пьющими студентами, с его легкой руки замороченными русской общиной и диаматом.

Глеб тем временем вспомнил. Только однажды в жизни он испугался при пробуждении, когда одним из вопросов был «кто я». Сейчас было привычно, хотя люто болела голова. И бил озноб. Глеб вспомнил наравне со всем, одновременно, что сейчас середина июня и не должно быть так холодно. Однако же натриевые фонари окружали продолговатые ореолы, а липы смёрзлись. Именно липы. Смёрзлись.

Так начинал Глеб свои попытки войти в состояние. Пробовал строчку, и иногда выскакивала вторая. Потом надо было тут же рифму на одну из двух. Иногда выскакивали все три сразу. Но не сегодня.

Глеб встал. С минуту он молча смотрел на Герцена.

– Что, брат, не узнаёшь? – спросил Зарецкий, дрожа и зевая. – Извини, спал я тут, пока ты бодрствовал… Ох, какой строгий… Это не ты, случайно, морозу тут напустил?

И Глеб полез через решётку на бульвар. Надо было искать парадное. Знал он одно такое, на Малой Бронной, с широким подоконником на пятом этаже. Бывает, даже горбушка там затаится, а то и пара пустых бутылок на утреннюю зорю.

«Да что ж так холодно?!» – прервал Зарецкий пустые мечтанья. Ни души он не видел, столица вымерла. Вымерзла. Вмерзла. Безмерызла. Глеб стучал зубами, поднимаясь мимо закусочной «Эльбрус» (вот когда это было – когда ещё деревья напротив «Лиры» не привозили уже взрослыми, весь квартал ещё жив был, без «Известий», но Пушкин стоял уже у «России». Стало быть, семидесятые годы, середина) – куда-то он в обратную сторону от Малой Бронной зарулил.

«Менты-то где?! – подумал Глеб, как бы убеждая себя в том, что он проснулся из сна в следующий сон. – Менты-то куда подевались?»

Действительно, ментов не было даже здесь, на главном неофициальном перекрёстке страны.

Стоял мирный Пушкин, склонив голову и прислушиваясь. Все московские литераторы на пьедесталах какие-то прислушивающиеся. А Гоголь так тот вообще зарылся в плащ, как в нору, от этой Москвы… Так думал Зарецкий, направляясь почему-то к Пушкину от Малой Бронной и широкого подоконника. А ведь наверняка там хранилось столбом на лестнице вечернее тепло, там даже горбушечка…

Зарецкий стал под поэтом. И так же склонил голову к плечу. Хотя зуб на зуб не попадал. Он решил войти в образ Пушкина – так напрягся. Вот он – великий. Он великий, а у него жена бляданула. И от величия осталась одна корка. Слаб человек. Куда ему выше столпа-то?.. Тут Глеб вспомнил и Герцена с его аналогичной бедой. И ему стало понятно, почему они все прислушивающиеся. А Гоголь был мудр и знал, что это ничем хорошим не кончится. Но у него развилась мания преследования… И почему русские бабы такие сластолюбивые?..

Зарецкий поймал себя на глупости. Он переменил позу, и совсем было решил повернуть на Малую Бронную, у него даже обидный зевок в сторону Пушкина пошёл.

Но тут он забыл закрыть рот: в позе поэта что-то изменилось. Пушкин сделал такое движение головой, как будто у него тесный воротник. Как будто ему обидны стали мысли Зарецкого о своей жене и вообще о литераторах, поставленных на московских перекрёстках.

Зарецкого даже не столько движение пушкинской шеи поразило, сколько позиция бронзы. Ведь при таком свинчивании металл должен был минимум заскрежетать и изорваться, а он перегнулся по-человечески, живо. В полной тишине. И как обычно, когда человека на чем-то ловят, Глеб уже не мог не идти в опасную сторону.

«Всю жизнь как сыр в масле, – внутренним монологом продолжал Зарецкий задорно и зло в сторону слушающего его монумента, – а туда же – учить нас будешь, как нам быть нравственными! Ты на подоконнике переночуй с неделю, а потом двигай шеей-то! Шеей он двигает! Идол!»

Пушкин ещё раз двинулся – на этот раз рукой из-под жилета. И это движение было угрожающим.

Зарецкий вдруг вспомнил, что Пушкин при жизни был человек резкий и всегда готовый к конфронтации. Вспомнил почему-то трость чугунную. И даже чуть отошёл, рассчитав траекторию этой трости с высоты. В складках пелерины могла прятаться не одна трость…

«Полтора столетия всё нас пугаешь! – мысли Зарецкого разогрели его, он перестал колотиться, и голова чудесным образом выстреливала почти готовую платформу. – Шагу не ступи, чтобы тебя Пушкиным не попрекнули!.. Всем властям удобен! Всем рабам кунак! Скольких ты угробил радостных рубак!..»

Еще и рифмы поперли!

«От Европы нас кто своей особостью открестил? Кто эту особость дал в руки дуроломам? – Зарецкий на минуту, видимо, ушёл в сочинение инвектив и непостижимым образом отвлекся от предмета. – Так они и создали бы противовес Западу без идола-то! Как же! У них мозгов хватает только на то, чтобы мутить воду и весь народ держать в этой мутной воде! Да поэтов загонять на подоконни…»

Страшный металлический визг разорвал тишину.

Глеб поднял голову и обмер: Пушкин двинул одну ногу и три стальных прута, которыми он был соединен с основанием, потянулись за ним, выходя. Было очевидно, что он хочет освободиться от них, чтобы сойти с пьедестала. Не вырвав из себя прутья, нельзя было быть уверенным в удачном прыжке на асфальт.

«Конечно, ему лучше знать, что там у него на концах прутьев, – продолжал Глеб свой стремительный кувырок, – может, там гайки навинчены? Если гайки, то ему их не вырвать, потому что бронза хотя и гнётся, но, судя по скрежету, не даст… К тому же если прутья пропущены до шеи хотя бы, то ему придется долго на этих прутьях топтаться…»

В следующую секунду Глеб уже мчался через улицу Горького. Подоконник на Малой Бронной сиял пред ним: он представить себе не мог, что памятник войдет по лестнице на пятый этаж! Эта мысль одновременно ужасала его и приводила в восторг…

И – снова тяжёлый шмяк сзади! Он что – спрыгнул?!

Глеб оглянулся на бегу, уже у закусочной «Эльбрус»: Пушкин бесшумной и лёгкой походкой переходил покатую площадь. В его механической безупречной ровности хода было что-то и от лимузина и от электрички. Глеб понял сразу – не уйти.

Не уйти! Как он затосковал, опаляясь бесполезным зноем дыхания! Как ему стали не важны и глупы все рифмы! Все иные приспособления людей, которыми они отвлекаются от смерти!..

И точно – он успел добежать только до решётки яковлевского особняка и остался там с глазу на глаз с сумрачным Герценом, до утра караулившим труп.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации