Текст книги "Идущие в ночи"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Снег выпал в новогоднюю ночь, и, проснувшись в остывающей темной избе, обнимая под одеялом теплое плечо жены, он чувствовал, что снаружи, за крохотными оконцами, происходит бесшумное действо. Небо приближается к земле, и старая их изба, и дощатая кровать, где рядом спали жена и сын, и стоящая в углу лесная елка плавно всплывают в небеса. Он угадывал это медленное воспарение, не понимая его природу, верил в его чудесный смысл.
Наутро – сад бело-розовый, без единого следа, снег на заборе, на ветках, на ветхом резном наличнике, и в благоухающей свежести, в прозрачной голубизне тонко трепещет хрупкая пролетающая сорока.
Они лепят в саду снежную бабу, катают комки среди яблонь. Сын толкает белый клубочек, старательно наматывает на него липкую белизну. Щека его румяная, как грудь снегиря. Шерстяная варежка, яркая, красно-зеленая, зарывается в снег. Жена Валентина скатала ком, свежий, как сливки, обводит его вокруг коричной яблони, оставляет за собой желобок, отпечатывая в нем узкие легкие стопы. Он скатал огромный, уже неподъемный шар, который скрипит, проваливается, навьючивает на себя тяжелые хомуты снега, выхватывает белизну до земли, до мерзлой зеленой травы. К шару прилипли опавшие листья яблонь, сухой стебелек укропа, красная ленточка, оброненная женой на осеннюю грядку.
Они делают снеговика. Сын счастливо смеется, видя, как его белый комок увенчивает снеговую фигуру. Жена вминает два уголька, втыкает морковку. Он вставляет в белую лепную руку деревянную лопату, и они водят хоровод вокруг белого идола, который охраняет и освещает их сад, их старую родную избу, их маленький тесный мир, где им так хорошо, где столько нежности, любви, красоты.
Полковник пережил это сладкое наваждение, глядя на брезентовый полог, за которым слышались сердитые рокоты танка.
– Скоро сломим чеченцев? – Сын благодарно посмотрел на отца, принимая от него первую помощь, восстанавливая с помощью отца нанесенные душе разрушения. – Мы их выжигаем, взрываем, а они за каждый кирпич сражаются. Я чувствую, у них дух не сломлен. Умирают, а кричат: «Аллах акбар!» Басаев грамотно ведет оборону. Скоро ему башку оторвем?
– Скоро, сынок. Через несколько дней станет легче. Надо их давить в эти дни, наращивать темп наступления. На твоем участке – главное направление удара. К празднику их не будет. В Грозном устроим парад. Вместе с тобой пройдем на параде. Я знаю, ты представлен к награде. На параде ее и получишь…
Полковник возвращал сыну бодрость и веру, вселял в него силы. И при этом испытывал тайную муку, вину. Он посылал сына в кромешный бой, бросал его под пули чеченцев. Торопил командиров полков, вызывал авиацию, наращивал огневые удары. Его замысел и военная хитрость, понуждавшие Басаева оставить город и уйти в открытую степь, где их уничтожат огнем, требовали усиления ударов. Требовали, чтобы сын, неопытный молодой лейтенант, кидался в атаки. Желая казаться сильным, внушая сыну веру в свое отцовское могущество, полковник старался, чтобы тот не угадал его слабость, не уловил его тонкую муку.
– Почему ты считаешь, что через несколько дней станет легче? – Сын осторожно выспрашивал, видя в отце умудренного офицера штаба. Того, в чьих руках находится судьба операции, кто близок к командованию, в замыслы которого входят дневные и ночные атаки, многомерная, недоступная ему, лейтенанту, картина штурма и близкая, через все потери, победа. – Ты что-то знаешь, отец?
– Я ведь хитрый, – усмехнулся полковник, не желая прощаться с мимолетным видением чудного зимнего дня, ниспосланным ему среди горящих руин. – Помнишь, как я обводил тебя вокруг пальца? Как зубы тебе заговаривал? Ты спать не хотел, упрямился, а я зубы тебе заговаривал.
– Помню, – ответил сын, и его обветренные, искусанные губы вдруг сложились в детскую пухлую улыбку, от которой у полковника сладко дрогнуло сердце. – Уж ты умел мне зубы заговаривать.
– Мы их добьем на днях, сынок… Еще продержись… Вытащим из плена солдат… Через несколько дней принесут мне в тазу лысую башку Басаева…
Они с женой впряглись в дровяные санки. Сын ухватился за поручни, задыхается от страха и счастья. Снег летит ему в лицо, сыплет с веток, валит влажными комьями с кустов, сквозь которые продираются санки. Вокруг высокие золотистые сосны с зелеными мохнатыми купами, отяжелевшие от снегопада, с синевой, с мелькнувшей лазурной сойкой, с красным завитком скакнувшей белки. Они с женой что есть мочи тянут санки, проваливаясь в сугробах. Рядом ее блестящие счастливые глаза, смеющиеся губы, упавшие из-под платка волосы. Она устала, но не отпускает постромку. Ей хорошо в этом родном лесу, рядом с любимыми, милыми. За ее волосы зацепилась обломанная веточка бузины с засахаренной розовой почкой. Они подбегают к спуску, к белой, уходящей вниз дороге с мягкими, заснеженными колеями. Он перехватывает у жены постромку, толкает вниз санки. Сын в страхе вцепился в дощечки, санки виляют на склоне, перевертываются в пышных снегах. Сын кувырком, с тонким вскриком летит, вываливаясь в белом пуху. Они с женой подбегают к сыну, отряхивают, ищут в сугробе его красно-зеленую варежку, вытряхивают снег из маленьких валенок. Сын плачет. Румяные щеки, мокрые от талого снега, на разбитой губе кровинка. Мать целует его, гневно смотрит расширенными глазами на отца, отгоняет его прочь. А ему весело. Он подхватывает сына на руки, тормошит, заговаривает зубы, рассказывает про какого-то лесного крылатого чародея, который наблюдает за ними из сосновых вершин. Сын перестает плакать, смотрит вверх на сосны. И с вершины, из седых зеленых куп мягко, бесшумно снимается белесая сова. Скользнула на тихих огромных крыльях, оглядела их сверху золотыми глазами.
– Отец, скажи, почему нас всегда предают?.. На той войне предавали генералы, политики… Кто предаст на этой войне?.. Ради чего воюем?.. Опять не дадут добить Басаева?.. Опять уйдет безнаказанно?.. Солдаты спрашивают – ради банкиров воюем?.. Опять Басаев уйдет из-под носа?.. – Сын торопился использовать краткое свидание с отцом, чтобы тот объяснил и наставил. Чтобы догадки и страхи, посещавшие его в редкие перерывы между боями, не сложились в унылую безысходность. Чтобы ярость, заставлявшая ползти вперед по кирпичам и по трупам, имела бы своим завершением праведную, осмысленную победу, послужившую измученной Родине. Чтобы война, на которой свирепо разрушался прекрасный город, послужила наконец прекращению русских страданий. – На днях завезли на передовую газету… Опять нам в спину журналюги стреляют… Скажи, кто завозит в войска пропаганду врага?..
– Всей правды и я не знаю, – ответил полковник, не чувствуя себя мудрее сына, испытывая, как и он, мучительные подозрения и страхи, которые бродили в войсках, как темные глухие течения. В генеральских кунгах и солдатских палатках, в штабах и медсанбатах, в частях, штурмующих Грозный, и в тех, что долбили камни горных ущелий, – ползли невнятные слухи, что и эту войну остановят. Москве не нужна победа. В кремлевских палатах сидят агенты Масхадова. В министерствах и банках работают люди Басаева. Кровь и потери нужны для того, чтобы нефть, пропитавшая зеленой пахучей гущей землю Чечни, близкая, как грунтовые воды, перешла из одних рук в другие. Чтобы нефтяная труба пролегла по маршруту, по которому движутся корпуса и бригады, горят и взрываются танки, вертолеты пикируют на непокорные села и в ночи, умирая от потери крови, ползет потерявший ногу спецназовец. – Мы должны здесь, сынок, обыграть предателей. Добить Басаева раньше, чем успеют банкиры. Мы должны выстоять с тобою, сынок… А уж я тебе обещаю, что Басаев от нас не уйдет!.. Покажу тебе его плешивую голову в эмалированном тазу!..
– Я выдержу, отец, не волнуйся… Обещаю… Спасибо тебе…
Елка в новогодней избе. Влажно-зеленые ветки касаются темных венцов. Теплые дуновения от печки колеблют воздух. Покачивается у вершины серебряный стеклянный петух. Сын чистит мандарин, кладет на стол оранжевую глянцевитую корку. Пряный сладкий дух, янтарные прозрачные дольки. В глазах сына переливаются елка, горящая на столе свеча, светящийся оранжевый плод. Жена подняла стеклянную рюмочку с вишневой наливкой. «За нас!.. За наше счастье!..» Они выходят в зимнюю ночь. Сад в голубых сугробах. Хрупкие очертания яблонь. Чуть заметный след пробежавшего зайца. Он зажигает бенгальский огонь, отдает сыну. Тот, страшась и ликуя, поднимает лучистую сверкающую звезду, от которой на снегах трепещет невесомый прозрачный свет, переливается сосулька на крыше, прозрачная тень ложится от снежной бабы. «Звезда Вифлеемская», – говорит жена, глядя на лучистый пучок. А ему хочется, чтобы звезда не сгорала, бенгальский огонь бесконечно сыпал в ночь свой шелестящий ворох, стеклянно мерцали ветки промерзших яблонь, счастье их не кончалось, оставались неразлучны под этой детской чудной звездой.
– Ты спрашиваешь, за что мы воюем? – Сын не спрашивал, но полковник чувствовал этот безмолвный сыновний вопрос, который многократно задавал себе сам. – Не за банкиров с их алмазными перстнями… Не за прихоть политиков, которые на наших костях добывают себе власть… Не за нефть, которую гонят за рубеж олигархи, а в русских домах мороз… Воюем за отдаленную, будущую, постоянно у нас отнимаемую победу… – Он умолк, не уверенный, время ли ему говорить об этом в сумрачном взорванном доме, среди едкого зловонья и гари, в которую превращался огромный город, разрушаемый их руками. – Так уж устроена наша история, а другой не дано. Каждый век Россия в кровавых боях одерживает великую победу, сохраняет свой русский путь. И каждый раз эту победу выхватывают, превращают нас в груду обломков, хотят смахнуть с земли, вымести вон из истории… Минувший век был веком русской победы, когда мы под водительством Сталина отбились от страшного врага. Под Волоколамском со штыками бежали на немецкие танки, а потом намотали на свои гусеницы все дороги Европы, а на стенах рейхстага есть имя твоего деда – «Пушков»… И прежний, царский век был веком русской победы, когда сами сожгли Москву, положили на Бородинском поле половину армии, а потом разбили походные шатры в Булонском лесу и на Елисейских Полях…
Сегодня Россия снова разгромлена, враг в Кремле, в русских душах уныние, предатели гонят нас в пустоту, называют нас быдлом. И снова, тебе и мне, предстоит одержать Русскую Победу. Сделать наступающий век Русским веком… Здесь, в Грозном, мы должны победить. Русский солдат должен снова поверить в себя. Народ должен поверить в русского солдата и генерала. Россия должна поверить в армию… Мы выстоим, сынок, разгромим подонков, которые на посмешище миру выставляют отрезанные русские головы… Сегодня по Сунже плыл цветной эмалированный таз… В такой я положу голову Шамиля Басаева… По берегу, по снегу бежали раненые собаки… Я заставлю бандитов уползать по снегу, оставляя кровавый след… По реке плыла молодая утопленница… Мы воскресим Россию, она встанет и пойдет по водам, как Богородица… – Он умолк, боясь употребить неправильные, слишком напыщенные слова, которые не вмещали в себя его ненависть, ярость и страсть. Бродившие в нем угрюмые мысли сменялись озарениями и бог весть откуда берущимися словами любви, которые гасли среди бесконечных военных трудов, ночных допросов, радиоперехватов, боев. – Помнишь, сынок, как ты учил «Бородино»? Как читал наизусть нам с матерью?
– Помню, конечно…
В горячей белой печи догорают малиновые сочные угли. В стакане тает принесенная из сада сосулька, голубая, мерцающая, с вмороженным светом звезд. Сын в ночной рубашке поставил босые ноги в мякоть кровати, откинул кудрявую голову, декламирует Лермонтова. С теми же интонациями, восклицаниями, с какими учила мать, не понимая всех слов, видя, как восторгаются им, веря в вещий смысл произносимых стихов. «Полковник наш рожден был хватом, слуга царю, отец солдатам…» Венцы в стене черно-золотые, тяжелые. В потолке глазастые фиолетовые сучки. Снаружи в мягких сугробах прозрачный морозный сад. Голос сына тонок, певуч, он путает слова, перескакивает с рифмы на рифму. «И умереть мы обещали, и клятву верности сдержали мы в Бородинский бой…» И такое острое чувство любви к жене и сыну, благодарность старой деревенской избе, окружившей их своими сучьями, темными трещинами, тесными голубыми оконцами, из которых виден зимний застывший сад. Так хочется продлить их единение, близость, оставаться втроем неразлучно. Он смотрит на жену, желая угадать на ее белом большом лице то же чувство. Лицо ее все в слезах.
– Прошу, сын, живи… – Полковник страстно, почти умоляюще потянулся к сыну, касаясь плечом его сильного молодого плеча. – Есть план, утвержденный командованием… На твоем участке нужно усилить удары… Еще несколько дней боев… Мы должны живыми вернуться домой… У нас есть мать… Мы к ней приедем весной, когда яблони зацветут… Уберем с тобой сад, побелим деревья, спалим старые листья… Вынесем стол под яблони… Мать принесет самовар… Будем втроем чаевничать в нашем райском саду под розовыми цветами…
– Так и будет, отец… – Сын чувствовал прикосновение отцовского сухого плеча. – Я тебе благодарен… По твоему совету я стал офицером… Мать меня прочила в учителя, а я пошел за тобой… Одержим Русскую Победу и вернемся в наш райский сад… Ты за меня не волнуйся…
Тот зимний давнишний день, в котором на белых страницах нарисованы красные буквицы. Синица у ледяного окна. Скакнувшая цепкая белка. Снеговик в саду. Серебряный стеклянный петух. Сын спит, сбросив горячее одеяло, выставив маленькую голую ногу. Спит жена, светлея теплым большим лицом, окруженным темной волной волос. Его пробуждение в ночи от тревожного удара сердца, будто стукнул птичий клюв. Где-то далеко в мироздании, на страшном от них удалении, из черной воронки Вселенной излетает бесшумный вихрь. Движется к ним, незримый, беззвучный, проносится сквозь пространства и годы. Тянет щупальца, заметил их в старой избе, углядел среди бескрайних снегов. И как спастись и укрыться, как обмануть черный, нацеленный из Вселенной зрачок? Он лежал, боясь шевельнуться, прислушиваясь к ночным дуновениям, шептал бессловесную молитву о продлении счастья.
– Пора, – сказал полковник, вставая, подхватывая автомат. – Хорошо, что тебя повидал… Матери напиши… Сетует, что нет от тебя писем… Я ее, как могу, успокаиваю… И вот еще что, сынок… Завтра возьмете этот Музей искусств… Он будет гореть… Если сможешь, вытащи оттуда картину «Хождение по водам»… Какие-то люди идут по какой-то воде… Мне это нужно для моей агентурной работы… Ну, я пошел…
Лейтенант Пушков проводил отца до белого бэтээра, на котором терпеливо поджидали его автоматчики. Видел, как отец скакнул на броню, схватив скобу, поставив ногу на скат. Ловко, гибко устроился у пулемета. Махнул рукой, и белая машина плавно ушла, качая ребристой броней среди расщепленных деревьев.
Лейтенант Пушков, проводив отца, обходил позицию, проверяя посты и огневые точки. Дом, погруженный в сумрак, был наполнен шорохами, мельканием теней, тихим звоном оружия. Подкрепление десантников устраивалось на этажах. Разжигали на лестничных клетках маленькие костры, на которых дымились котелки с тушенкой и кашей. Снайпер Ерема обустроил позицию в глубине просторной комнаты с разбитым окном. На столе, перевернутый ножками вверх, стоял стул, и на нем, как на козлах, лежала снайперская винтовка. Сквозь разбитое окно виднелись соседний Музей искусств и часть улицы с искореженной легковушкой. Выстрел из глубины комнаты был не виден снаружи. Снайпер был надежно упрятан от пули и мины. Ерема, высокий, худой, в бронежилете и каске, белея в сумерках деревенским продолговатым лицом, доложил обстановку и, выждав, с длинным вздохом сказал:
– Как там Клык и Звонарь?.. Не могу представить… Мучают небось их «чечи»?..
– Отобьем, вот увидишь!.. – торопливо и страстно ответил Пушков. – Еще пару дней штурмовать, а потом заставим «чечей» ползти, как собак, оставляя кровавый след!.. Веришь мне или нет?
– Верю, – ответил Ерема. Удивился тому, что командир сильно сжал его руку.
Этажом ниже Косой, держа на плече автомат, укрылся за обломком стены, прикрывая лестничный марш. Шагнул навстречу Пушкову, стараясь в сумерках рассмотреть лицо командира.
– Мне Клык вазу велел в бээмпэ положить, а я ее разбил по дороге… Сколько нам еще воевать?..
– Неделю, не больше… Клыка и Звонаря вернем… Обменяем на пленных «чечей»… Скоро увидишь башку Басаева в эмалированном тазу…
Затылок ломило от полученного в схватке удара. На руке горела рана, нанесенная чеченским ножом. Но дух его был крепок и бодр. Ему хотелось завершить обход и улечься на груде сырых одеял, чтобы в тишине в несколько последних минут перед сном обдумать слова отца о Русской Победе.
В сквере под деревьями бульдозер вырыл плоскую черную яму. В нее светил танковый слепящий прожектор. В белых жестоких лучах, среди комьев земли, лежали трупы убитых чеченцев. В камуфляже, в кожаных куртках, в капроновых бушлатах, в мятых штанах, в измызганных башмаках. Чернели их открытые рты с блестящим оскалом зубов. Бугрились скомканные, пропитанные кровью и слюной бороды. У одного, как пузырь, кровенел выдавленный из черепа глаз. Их привозили из соседних кварталов, оттуда, где прошумела атака. Вытаскивали из подвалов, куда ударяли гранаты и бомбы. Вырывали из-под рухнувших перекрытий и глыб. Медленно, светя прожектором, приближалась боевая машина пехоты. За ней по снегу на стальном тросе, как рыба на кукане, волочилась связка убитых. Машина приблизилась к краю ямы, работая двигателем, выталкивая из кормы синий дым. Солдаты возились с тросом, выпутывая трупы. Сталкивали их в яму, пиная сапогами. Мертвецов присыплют мелкой мерзлой землей. Наутро в расположении части появится тихий, плохо выбритый чеченец. Они уединятся с командиром, станут договариваться об обмене убитыми.
Пушков поднялся на этаж, где было ему приготовлено ложе на провалившейся двуспальной кровати, подле которой уцелел туалетный столик с рядами цветных флакончиков. Стена была проломлена танком. В неровной дыре чернело небо без звезд. Пушков залез в капроновый спальный мешок, поудобней устроился на чьем-то супружеском одре. Стал мгновенно засыпать, забываться. И в клубящемся урагане прожитого дня, среди оседающих стен и падающих с крыши людей, возник отец. Большой, теплый, с молодым счастливым лицом. Наклонился над его детской кроватью, заслоняя коричневый потолок с глазастыми фиолетовыми сучками.
Глава пятая
Шамиль Басаев погрузился в кожаную мягкую, вкусно пахнущую глубину джипа, мощно и плавно преодолевавшего воронки и выбоины.
В машине было темно и уютно, фосфорным морским огнем светились циферблаты. За стеклами, едва подсвеченный подфарниками, тускло белел снег с черными тенями копоти. Тянулись по сторонам безглазые коробки домов, сквозь которые изредка беззвучно пролетали розовые трассеры. Вторая машина с охраной следовала поодаль, и ее габариты гнали перед собой две мутные млечные струйки. Начальник охраны Махмуд, одноглазый великан, сидел на переднем кресле, уставя в окно ствол ручного пулемета, чтобы бить сквозь стекло, вслепую, окружая машину пламенем и вихрем пуль. Они ехали из штаба на передовую, туда, где днем шли яростные бои, штурмовые группы русских отбили половину стратегического квартала и воля защитников, понесших большие потери, казалась поколебленной.
Ночной город напоминал огромную раковину, в которой умер влажный, скользкий моллюск, вытекая черной пахучей жижей из завитков и спиралей каменной оболочки. Уже несколько дней Басаев вслушивался в гулы пустой раковины, как слушают море. По звукам, невнятным рокотам, тихому шелесту и высокому струнному гудению пустоты хотел определить момент, когда отдаст приказ истощенным, ослабевшим отрядам уйти из Грозного, оставив русским ребристый, оттиснутый на камне отпечаток исчезнувшего города.
– Сообщил командующим фронтов, что я хочу их видеть сегодня на погребении Илияса? – обратился Басаев из глубины кожаного пахучего сиденья к начальнику охраны, заслонявшему ветровое стекло своими покатыми, как склоны горы, плечами. – Хочу посмотреть им в глаза, поесть с ними плов, вспомнить, как мы с Илиясом пять лет назад в эти дни жгли русские танки в районе вокзала.
– Всем сообщили, Шамиль, – мягко и мощно, так, что колыхнулся салон джипа, обернулся к нему одноглазый Махмуд, звякнув о стекло стволом пулемета. – Все тебя ждут к началу похорон. Плов готовил брат Илияса Рустам. Неделю назад отстрелило руку, но он готовил плов здоровой рукой.
– Я помню, когда ему отстрелило голову, он думал задницей, и это неплохо у него получалось, – хмыкнул Басаев.
– Он хороший человек, Шамиль. Просто в жизни мало стрелял и много играл в нарды, – заступился за дальнего родственника одноглазый охранник, своей преданностью заслуживший право осторожно возражать командиру. Отвернулся, достал портативную рацию, стал глухо называть позывные, устанавливая связь с постами и опорными пунктами, мимо которых в черноте обвалившихся улиц продвигался джип.
Басаев продолжал ухмыляться в темноте машины теперь уже над одноглазым Махмудом, которого прозвал циклопом и чей правый глаз остался висеть на розовой колючке абхазского терновника, созерцая пенистое русло реки Ингури.
Они приблизились к передовой, к многоэтажной башне, уродливо изъеденной и продырявленной прямыми попаданиями танков. В сторону русских позиций уходила пустынная, словно лиловый кровоподтек, улица, по которой, как огонек сигареты, могла прилететь красная точка гранаты.
– Стой здесь, – приказал водителю Басаев.
Тот ловко причалил джип к высокому пандусу, прикрывавшему от выстрелов. Махмуд, крутанувшись на сиденье, словно желая кувыркнуться через плечо, выскочил, открывая командиру дверцу. Басаев из благоухающей теплоты машины шагнул в ночную морозную свежесть, видя, как из второго джипа беззвучно разбегается охрана, занимая позиции по обеим сторонам улицы.
– Кто обороняет дом? – спросил он, притопывая на снегу теплыми толстокожими ботинками. Натягивая на бритую голову форменную кепку, отороченную искусственным мехом, успел почувствовать увлажненным черепом ледяное дуновение ветра.
– Учитель Саликов, – ответил охранник, глядя, как от дома приближается скачущий зайчик света. К ним подбегал человек, еще неразличимый во тьме, пучком лучей подметавший себе дорогу. – Школьная рота Саликова, которая прислала тебе клятву умереть на пороге школы, но не пустить в нее русских.
– Не пустили?
– При штурме школы русские потеряли два бэтээра и двух офицеров-десантников. Много школьников было убито.
– Они сейчас учатся в раю, в медресе, – сказал Басаев, поднося к бороде теплые ладони.
Подбежавший человек оказался маленьким толстяком в кургузой, неловко сидящей куртке, с большим автоматом на спине. Пока он, задыхаясь, докладывал и они в знак приветствия обнимались, прижимались друг к другу щекой, Басаев ощутил запах ядовитого дыма, исходящий от вязаной шапочки Саликова, от его куртки и несвежего белья. Так пахнут горящие помойки, где сгорают пластмассовый мусор и пищевые отходы. Так пахла передовая, пахли уличные бои, сожженная техника, жилые подвалы и места погребений.
– Где ваша школа? – спросил Басаев, чувствуя, что от стен высотной башни из пустых оконных проемов следит за ним множество глаз, вдруг разом загоравшихся зеленым светом ночных животных.
– Там, – указал в сторону русских позиций низкорослый командир. – Сгорела дотла.
– Ты что преподавал?
– Географию.
– Тогда ты знаешь, где расположен Эдем. Напомню – доходишь до штаба русских, кидаешь гранату и оттуда прямо вверх, не сворачивая, – пошутил Басаев, приобнимая командира и похлопывая его по спине, на которой, как костыль с железным прикладом, леденел автомат. – Пойдем посмотрим твою позицию.
Они обходили полуподвальный этаж. Из глубины подвала, едва озаряя бетонные ступени, исходил красноватый трепещущий отблеск. В бетонном подземелье, защищенные от бомб, отдыхали стрелки, горели печурки, варилась еда. Ее дымный запах вместе с отсветами очага достигал позиций. Выложенные кирпичом амбразуры, дощатые настилы, где, приготовленные к стрельбе, лежали заряженные трубы гранатометов, пулеметные гнезда с воронеными стволами, которые вспыхивали под белым лучом фонаря. И повсюду – у огневых точек, на сторожевых постах, у подземных люков, куда в минуты обстрела соскальзывали и укрывались стрелки, – повсюду были детские лица, похудевшие, утомленные, с темными подглазьями, с блестящими живыми глазами, жадно и преданно озиравшими Басаева. Маленькие цепкие руки, перепачканные и замерзшие, крепко сжимали оружие.
– Ну что, волки, рвем глотки русским собакам? – Басаев положил руку на острое худое плечо подростка, которое радостно дрогнуло от прикосновения. – Не сточили клыки?
– Вон какие! – Подросток в пестром шерстяном колпачке смело и весело оскалился, показывая ровный ряд белых зубов. Басаев рассмеялся, увидев на изможденном детском лице этот влажный живой оскал.
– Как кормят? – спросил он, оглядывая обступивших его подростков, не расстававшихся с автоматами.
– Кормят нормально. Матери сегодня из домов принесли, – ответил подросток в пестром колпачке, которого отметил прикосновением Басаев.
– Где твой отец? – Басаев всматривался в лицо подростка, смуглое, с тонкой переносицей, черными густыми бровями. Школьник жадно внимал ему, ожидал наставления и приказа.
– Бомбой убило.
– Мать?
– На рынке ракетой взорвали.
На детском, заостренном от усталости и недоедания лице не было горя, а одно нетерпеливое ожидание. Что скажет ему командующий? Пошлет немедленно в бой или оставит здесь до утра, когда на рассвете начнут стрелять танки и дом задрожит от прямых попаданий?
– Знаю, ваша школа сгорела, – Басаев обернулся к обступившим его подросткам, – но учебники вы захватили с собой. – Он тронул автомат, висящий на узком детском плече. – Пленные русские собаки, их генералы и офицеры, их летчики и артиллеристы, которых я вам отдам, будут строить заново вашу школу. Я приду на первый урок, вручу вам ордена и именные подарки.
Он видел, как засверкали темные глаза, как детские перепачканные кулаки крепче стиснули оружие. Испытал при этом тепло, получив его из преданных детских глаз.
– Пошли наверх, – обратился он к маленькому командиру, который молча и гордо наблюдал за учениками, – осмотрим окрестность.
Двинулся вверх по лестнице, упруго наступая на бетонные, в осколках и щербинах ступени, чувствуя силу своих мускулистых ног, ровное нарастающее биение сердца. С каждым этажом сквозь рухнувшие проемы сильнее дул ледяной черный ветер. Открывался все больший объем красного угрюмого зарева. Следом, гибко, бесшумно, не опережая его, выстилая лестницу, как легкая стая, скользили подростки.
Они вышли на плоскую крышу дома с вентиляционными трубами, изломанными антеннами, с простреленной, сорванной телевизионной тарелкой. Здесь до недавнего времени размещался Центр вещания, по которому защитники Грозного оповещали мир о героической обороне, о потерях русских, о подвигах моджахедов и жестокости оккупантов. Эти вести подхватывали мировые агентства, показывали земному шару военную операцию в Грозном так, как ее видел и понимал Басаев. Друзья в Москве пользовались услугами Центра, помещая в телепрограммы кадры взорванных русских машин, трупы десантников, раненых и измученных пленных, госпитали в подвалах, где под капельницами лежали дети с оторванными руками. Эти кадры травмировали население России, порождали брожение среди интеллигенции, парламентариев, солдатских матерей. Центр работал до последних дней, пока русские не направили на высотный дом боевые вертолеты. Атакуя здание под обстрелом зениток, вертолеты взорвали на крыше серию ракет и снарядов, уничтожили Центр.
Басаев стоял на крыше, давая успокоиться взволнованному сердцу, чувствуя упругие гулы в ногах. Осматривал с высоты ночной город, над которым дул ледяной огромный ветер, выхватывая из черных глубин туманное угрюмое зарево. Город горел с трех сторон, словно пожары пробивались друг к другу через нагромождения камней и они начинали гореть, медленно, неохотно, накаляя небо красным цветом.
Басаев смотрел на пожары, стараясь угадать кварталы и здания, гибнущие в ночном огне. Вспоминал, как выглядели нарядные лепные фасады, которых касались сочные, нежные свечи каштанов. Хрустальные, отражавшие солнце пролеты, вдоль которых шелестел утренний синий троллейбус. Цветущие клумбы с узорами восточных ковров, на которые сыпалась мерцающая роса фонтанов. Благоухающие сады и скверы, наполненные красивыми молодыми людьми, крутящимися каруселями, с огромным, усыпанным лампочками колесом. Бархатный теплый сумрак с рядами оранжевых, как апельсины, фонарей, – дрожащие и размытые, они отражались в маслянистой Сунже, как золотые веретена. Открытые веранды, где за столиками с вином и горячим мясом сидели праздные люди и играла музыка. Голубые, омытые водой тротуары, по которым, распуская шипящие усы, катила поливальная машина. Цветные лотки с толстыми разомлевшими продавщицами, где продавались сладкая вода, сливочное мороженое, и он, мальчик, разворачивал серебряную обертку, погружал губы, язык, стонущие от холода зубы в душистую млечную сладость.
Город сгорал. Окруженный красным туманным заревом, улетал в небеса. Улетали шумные многолюдные рынки, праздничные шествия, театральные представления, красочные свадьбы, родильные, наполненные младенцами дома, стариковские посиделки в тихих уютных двориках. Улетали дворцы, бронзовые и гранитные памятники, заводские цеха, наполненные станками и механизмами, серебристые хранилища с черно-зеленой нефтяной гущей, элеваторы с душистой отборной пшеницей. Все это превращалось в бессчетное сонмище раскаленных молекул, неслось в небеса, издавало едва различимый неумолкаемый звук, подобный вою множества женщин, оплакивающих дорогого покойника.
Басаев не испытывал сожаления. Пожары отмечали рубежи обороны, где гибли и сгорали ненавистные отряды вторжения. Пятна тьмы и света, розовые пучки трассеров, летучие, как водяные брызги, пунктиры пулеметов, дрожащие на разных высотах, меркнущие и вспыхивающие осветительные бомбы, ртутные шары ночных взрывов оповещали о непрерывных столкновениях, о вражеских транспортерах, сгоравших от ударов гранат, о русском спецназе, попавшем в засаду, о танке, разорванном на части фугасом. Город был превращен им, Басаевым, в каменные жернова, перетиравшие кости и мясо врага. Жернова изнашивались, замедляли вращение. Когда они остановятся, залипнут в парной гуще уничтоженных русских полков, он уйдет из города. Ускользнет сквозь невидимые бреши окружения. Уведет за собой отряды бойцов, чтобы в южных неприступных горах продолжать войну.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?