Текст книги "Ворота судьбы"
Автор книги: Александр Щербаков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц)
…Даже и теперь, видя, как прут несметные орды городских жителей поездами и машинами на наши давно вытоптанные клубничники и черничники, как буровят сотни моторок наши обезрыбевшие реки Тубу и Амыл, как разбойно оглушают пальбой поредевшие леса охотники – «любители», как крушат кедровники необузданные шишкари, я с тоской вспоминаю Ваньку Санина-Сусанина. Видно, нет у него достойных последователей – ревнивых хозяев, радетелей и защитников отчего края, крестьянского мира. Колхозная община ушла в прошлое, но рассеялся и миф о рачительном частнике – владельце земли и вольном хлебопашце…
Выстрелы в яблоко
Помнится, я был тогда уже студентом. Летних каникул мы не знали. Страну сотрясал целинный бум. И после весенней сессии нас тоже отправляли на целину, а если сказать по правде – то просто использовали как даровую силу на рутинных работах в обезлюдевших хозяйствах глубинных районов. Небольшой отпуск домой нам давали только в промежутке между сенокосом и жатвой, чтобы потом снова бросить «на целину», теперь уже до белых мух.
И вот таким-то сиятельным днем позднего лета вышел я из отцовского дома с чувством праздного отпускника и направился по любимой дороге детства – за поскотину, к Пашину озеру. Небо было безоблачным, высоким и словно бы шелковистым в своей посветлевшей голубизне. Леса еще не пожелтели, но листва уже потеряла насыщенную зелень, поблекла, и шорох ее стал более сухим и отчетливым. Хлеба подходили неровно, сдерживаемые подсадой, и позлащенное поле, точно домотканый половик, там и сям пересекали темно-зеленые полосы. Однако оно было уже по-хозяйски обкошено кругом, приготовлено к жатве, и пшеничные колосья тянулись к небу, качаясь на ветерке из стороны в сторону, точно в нетерпении.
Смешанный запах зреющих хлебов, полыни и медвяного донника напомнил почему-то о запахе яблок. Может, потому, что была пора яблочного Спаса. И я невольно подумал о колхозном саде, расположенном неподалеку, в широкой низине, где, должно быть, сейчас уже поспели нехитрые нашенские фрукты – разносортные ранетки, полуяблоки и яблоки «белый налив», которые я так любил когда-то, хотя, правду сказать, они нечасто попадали в руки деревенской ребятне.
Вдруг справа, из-за косогора, показалась гнедая лошадь, волочившая телегу с возом дров. На возу сидел рыжебородый старик. Это был – легок на помине! – колхозный садовод Кузьма. Повозка двигалась мне навстречу. И вскоре поровнялась со мной. Я просто кивнул деду Кузьме и хотел уже пройти мимо, но он неожиданно остановил лошадь и даже почему-то снял шапку, положив ее рядом на березовые кряжи.
– Здоровы будем, – сказал он дружелюбно.
– Здравствуйте, здравствуйте, дядя Кузьма, – ответил я, не сумев скрыть некоторого удивления.
– Слыхал, в городе учишься, в институте. На кого, если не секрет?
– На учителя истории и литературы.
– На учителя? Это хорошо. Раньше учитель первым человеком на селе был. И за советом к нему, как к мировому судье, и с исповедью, как к попу. Да и нынче не скажу, что в последние превратился. Правда, помельчал как-то учитель. Натура не та пошла. Крупности не стало, основательности. Один, смотришь, за воротник закладывает, другой – по женской части слаб… Но ты, слыхал я, парень самостоятельный, дай Бог тебе, как говорится.
Я ничего не ответил, больше смущенный, чем обрадованный этим нежданным и прямолинейным, как оглобля, комплиментом. Помолчал и Кузьма, глядя в землю. А потом без видимой связи добавил:
– Сад у нас нынче отменно рясный. Двадцать кулей одних яблок собрали. Но есть еще и на корню – «белый налив», «мичуринка»… Зашел бы когда, угостился. Мы гостей привечаем.
– Спасибо на добром слове, дядя Кузьма. Может, и забегу – будет время.
Гнедой меринок, отдышавшись после подъема, потянулся к густо-зеленой подсаде, но Кузьма прикрикнул на него: «Куда полез в потраву, окаянный!» – и, передергивая вожжи, стал выправлять на дорогу. Меринок нехотя повиновался и, едва стронув с места тяжелый воз, покатил его дальше к поскотине. Кузьма надел шапку, уселся поудобнее, поправив под собой кусок кошмы, и уже когда отъехал порядочно, крикнул мне еще раз:
– Заходи, не стесняйся!
Я благодарно помахал ему в ответ, но про себя подумал с невольной грустью: «Эх, дядя Кузьма, лет бы десять назад услышать от тебя это любезное приглашение. А теперь… Зачем мне теперь твои яблоки? Воистину – дорого яичко к Христову праздничку».
Шагая полевой дорогой между хлебами, я невольно вспомнил одну давнюю встречу с Кузьмой, о которой он наверняка и думать забыл. Во мне же она оставила одну из тех невидимых царапин, что не заживают в нашей душе всю жизнь и время от времени ноют «к ненастью», точно осколки в теле старого воина.
Я уже говорил, что яблоко в детстве было для нас редким лакомством. До сельских магазинов южные фрукты тогда не доезжали. В местных садах и палисадниках вызревали одни ранетки да дички, которые, пока мороз не ударит, съедобными можно было считать лишь условно. Настоящие яблоки водились только в колхозном саду. Но ребятишкам туда путь был заказан. Сад, обнесенный высоким забором, охранялся сторожем. Правда, эту службу обычно по совместительству нес сам садовод, но от этого его владения не становились более доступными для сельского населения.
Были, конечно, смельчаки и ловкачи, которые обводили-таки вокруг пальца сторожей, пробирались в сад и выносили за пазухой ядреные пахучие яблоки, брызжущие при надкусывании беловатым соком. Но они подвергали себя немалому риску. У сторожа, кроме внушительного волкодава, было еще ружье, заряженное солью, а то и мелкой утиной дробью. А помимо того – сторож мог написать в сельсовет докладную, и тогда потрошителю колхозного сада грозили штраф и несмываемый позор на всю деревню.
Понятно, что если попадался на краже яблок пацан, то ему еще и дома влетало от отца-матери. Словом, было над чем подумать нашему брату, прежде чем решиться на опасное предприятие. А мы и впрямь нередко предавались этим размышлениям, придумывая самые невероятные маневры и хитрости. И вот, помнится, однажды во время таких мечтаний я предложил путь добывания яблок столь неожиданный, что он, принятый за шутку, сначала вызвал смех моих товарищей, однако вскоре завоевал нескольких сторонников.
Суть моего замысла, при всей необычности его, была предельно элементарной. Вместо вероломства и всяческих ухищрений, связанных с воровством, я предлагал просто среди бела дня пройти в сад через ворота, а если они окажутся запертыми, постучаться предварительно и попросить у Кузьмы вожделенных яблок. Может, даже в качестве платы за них предложить помощь на садовых работах.
– Неужели откажет, если мы поступим честно и открыто? – упорно повторял я свой главный и, как мне казалось, самый неотразимый аргумент.
И, должно быть, именно это упорство в конце концов убедило моих приятелей – Гыру Филимонова и Ванчу Теплых, которые согласились идти со мной «в открытую» за яблоками в колхозный сад.
Таким же вот ясным деньком позднего лета или ранней осени приблизились мы к воротам сада и с удовлетворением отметили, что они не заперты, а лишь притворены. Видимо, кто-то недавно выехал или въехал и не удосужился закрыть их на массивный крючок, выкованный нашими сельскими кузнецами и прибитый так, что снаружи его открючить было невозможно. Ворота были дощатые, но со щелями между тесинками, и мы надеялись увидеть сквозь них Кузьму или кого-нибудь из колхозников, отряженных в этот день на садовые работы, чтобы вызвать на переговоры. Однако аллея, ведущая к сторожке, была безлюдна, а незапертые ворота создавали иллюзию легкой доступности сокровищ колхозного вертограда, и мы, потоптавшись в раздумии, в конце концов решились войти без спросу.
– В открытую, так в открытую, – сказал самый старший и смелый из нас Гыра Филимонов. – Не воры же мы какие-то, в самом деле, чего нам прятаться, честным людям?
И с этими словами он первым шагнул в запретную зону. Мы внутренне напряглись, ожидая если не грома небесного, то хотя бы громоподобного лая муругой Кузьмовой Дамки, однако ничего такого не произошло. В саду стояла прежняя тишина, и только, несмотря на кажущееся безветрие, чуть шелестели листья на верхушках высоких ранеток. Мы двинулись гуськом по аллее.
– Давайте говорить погромче, чтобы понятно было, что не скрываемся, – просипел я, озаренный мудрой мыслью, способной предотвратить возможные «ошибочные» выстрелы.
Но Гыра Филимонов, не шедший, а как бы плывший впереди нас, замахал руками, замотал головой и словно выплюнул из одеревеневших губ всего одно слово:
– Потом.
Ранетковая аллея кончилась, мы завернули по дорожке вправо и тотчас увидели избушку Кузьмы, отчетливо белевшую между деревьями. Теперь по обе стороны от нас кустились приземистые яблони, увешанные золотистыми и краснобокими плодами. Мы невольно остановились, пораженные их обилием и крупностью, но остановились лишь на момент – Гыра, стиснув зубы и играя желваками, показал нам кулак, и мы обреченно засеменили вслед за ним с той смелостью отчаяния, с которой, наверное, идут люди через минное поле.
Настораживала и пугала абсолютная тишина. По нашим предположениям, непременно должна была залаять Дамка, как она завсегда лаяла даже на людей, проходивших вблизи сада; на ее лай должен выйти Кузьма, с которым мы намерены были завести доверительную беседу. Однако Дамка подозрительно молчала, и не было видно ни Кузьмы, ни даже его старой лошади Мухортухи, которая обычно паслась на привязи возле сторожки. И вообще никого не было. Была только гнетущая тишина. Птицы и те, кажется, исчезли из этого странного, словно заколдованного сада.
Так, никем не окликнутые, не остановленные, мы дошли до самой избушки. Увидели, что она не замкнута, но, должно быть, пуста. Проверить мы не осмелились, а только постояли минуту-две в нерешительности и уже хотели было ретироваться не солоно хлебавши, но Гыра вдруг набрал воздуху в грудь и, сложив ладони рупором, затрубил на всю окрестность:
– Дя-а-дя Кузьма! Ау, кто здесь живой?
Никто ему не ответил. Тогда и мы с Ванчей стали подвывать долговязому Гыре срывающимися голосами:
– Дядь Кузьма, а дядь Кузьма, откликнись!
Однако и на наши голоса никто не отозвался. Подождав еще немного, мы побрели назад, обескураженные совершенно непредвиденным приемом. Кажется, приуныл даже смешливый Ванча. Он теперь шел иноходью впереди, а Гыра замыкал нашу незадачливую депутацию и уже не «плыл» широким гусиным шагом, как прежде, а тащился сзади, спотыкаясь и все оглядываясь на сторожку в надежде увидеть возле нее рыжебородого Кузьму. Мы с Ванчей жадно глазели по сторонам на тугие, увесистые, с добрый кулак яблоки, сиявшие между листьями, и сглатывали слюнки.
Уже невдалеке от сворота на ранеточную аллею Гыра, идя с повернутой назад головой, больно наступил мне на пятку. Я взвыл и отпрянул в сторону, к низенькой стелющейся яблоньке. И вдруг где-то в глубине сада, за сторожкой, раздался раскатистый выстрел. Мы непроизвольно пригнулись, сжались от страха и, переглянувшись, опрометью бросились бежать. Тут же послышался хриплый, но звучный, как в бочку, лай Дамки, что-то зашумело, затрещало в кустах, и следом громыхнул второй выстрел. В тот же миг по листьям соседних яблонь прошуршала волна, похожая на град, и я, удирая, краем глаза успел поймать, как на самом крупном яблоке справа словно вспыхнули рваные дырки и белые царапины. «Дробь или соль?» – мелькнуло у меня в голове, и спину прошило острым, расслабляющим ознобом.
Гыра опять оказался впереди. Теперь он не плелся и даже не плыл, а скорее летел, подняв руки в отчаянии. Ванча чесал за ним мелкой рысью, а я шкондыбал сзади с острой болью в отдавленной пятке. Я слышал, как за спиною все ближе и нахрапистей раздается Дамкин лай, как накатывает шум ее тяжелых прыжков между деревьями, но не оглядывался, чтобы не терять спасительных секунд.
Не помню, как мы пробежали ранетковую аллею, но помню, что ворота, к счастью, оказались приоткрытыми. Мы прошмыгнули в узкий проем, и я успел еще, прежде чем Дамка настигла нас, захлопнуть их. И Дамка лишь бросилась грозно на щербатые тесины ворот, так что даже опрокинулась назад от удара, и, словно поперхнувшись при этом, залаяла сбивчиво, с перефырком и кашлем.
Мы долго улепетывали по пыльной дороге, все забиравшей в косогор, пока не достигли первых берез и не упали в их тень плашмя, как подкошенные. А упав, еще долго лежали вниз лицами, отдыхиваясь и приходя в себя. Сначала мы молчали, подавленные произошедшим. Ванча даже, кажется, всхлипывал или, может, сморкался от свербения в переносице. Но потом нас вдруг одолел нервный смех. И мы стали глупо и закатисто хохотать, сперва лежа, а затем, сев на кукурки и прижимая животы руками от мучительного колотья где-то в правом боку, в подреберье, вызванного этим неудержимым, надсадным, нервическим смехом.
Дома мы, конечно, ни словом не обмолвились о приключении. Но на другой день родителей наших вызвали в сельсовет и преподнесли им штраф по двести пятьдесят рублей каждому. Это были немалые деньги в то время. Нам, понятно, влетело по первое число. Правда, я отделался лишь подзатыльником, который отец сопроводил философским замечанием:
– Учти: все воры с малого начинают…
Напрасно было объяснять ему, что мы шли в сад как честные люди, хотели все сделать по совести, но что Кузьма поступил с нами нехорошо, не по человечески и по сути расстрелял нашу веру в доброту и справедливость. Впрочем, я и сам осознал все это много позднее, когда ребятишки стали называть меня попом Гапоном. А тогда, в первые дни после случившегося, я мучился только одним вопросом: «За что?» И мне все не верилось, что это мог сделать такой тихий, степенный и рассудительный человек, как дядя Кузьма.
Признаться, у меня и теперь нет еще окончательной уверенности, что это сделал именно он. Ведь мы так и не увидели его ни в саду, ни в сторожке и в сущности не знаем доподлинно, кто же это выстрелил вслед мне, сделавшему невольный шаг в сторону. Да, мы остались невредимы. Выстрел пришелся в яблоко…
А если подумать, буквально – в самое яблочко.
Одноногий циркач
Все объявления – о колхозном собрании, о кастрировании частных бычков, о приезде лектора-международника или киномеханика с новым фильмом – у нас вывешивали на воротах сельпо. Это был просто лист бумаги, размеры которого зависели от важности и сложности события, а содержание и качество – от разумения исполнителя.
Чаще всего объявления писали секретарь сельсовета Иван Мироныч или клубный избач Мирон Степаныч. Оба они не страдали избытком мастерства ни в графике, ни в изящной словесности. Избач вообще был малограмотен и к тому же глуховат. Последнее обстоятельство нередко подводило его, особенно – когда он принимал новости по телефону. Его объявления превращались в анекдоты. Например, однажды он оповестил население о новой кинокартине «Устин на лопате». Заинтригованные селяне хлынули в клуб. Каково же было их разочарование, когда на экране запрыгало совсем другое и непонятное название «У стен Малапаги»… В другой раз фильм «Дама с камелиями» он переиначил в фильм «Дама с камени-ями».
А когда лекцию на тему «Объединение колхозов» подал как «Обеднение колхозов», то разразился форменный скандал. Тугоухого избача таскали в районную прокуратуру. Бедолага не загремел лишь благодаря тому, что прокурор оказался человеком, не лишенным юмора. По слухам, он будто сказал так: «Сослал бы, да некуда дальше Сибири», – и отпустил невольного каламбуриста с миром.
За годы мы привыкли к стилю сельских объявлений и еще издали по почерку различали их авторов. Но в один прекрасный день я увидел на сельповских воротах такое, что повергло меня в состояние столбняка. Вместо серой бумаги с каракулями на привычном месте висело яркое художественное полотно. Оно чем-то напоминало шишкинское «Утро в сосновом лесу». Половину афиши занимало раскидистое зеленое дерево. На ветвях его раскачивались два бурых медвежонка. Один, мечтательно задрав морду, смотрел в небо. Другой, сидя на верхнем суку, беспечно хохотал. Притом из раскрытой пасти его вылетали слова: «Мы веселые медведи», – служившие, видимо, названием представления. И фраза эта, и слово «цирк» в верхнем углу афиши написаны были ярко-красными, необыкновенно изящными и даже какими-то праздничными буквами.
Афиша была явно ненашенской, фабричной, сработанной где-нибудь в Красноярске, а может, даже в самой Москве, и это придавало предстоящему событию особый вес и блеск. Смущала, правда, беглая надпись в левом нижнем уголке, под корнями раскидистого дерева, что «плата возможна натуральная». Впрочем, ничего сверхобычного в этом не было, у нас частенько и в кино пускали ребятишек за одно-два куриных яйца. Почему бы приехавшим циркачам не брать со зрителей натурой? Такая плата была для нас даже более удобной. Ведь колхозники работали за трудодни. За «палочки». Денег почти не получали. Вырученная с базара копейка шла в уплату налогов. Так что каждый медячок в семье был на счету.
Налюбовавшись веселыми медведями, я побежал в пятую бригаду, конным двором примыкавшую к нашему огороду. Там, в длинных сеновалах над конюшнями, у меня на примете было несколько гнезд, в которых иногда оставляли яйца бродячие куры. С бьющимся сердцем, крадучись, лазил я по сумеречным чердакам конюшен, обшаривая гнезда на ощупь. В некоторых заставал шалавых хохлаток, они пружинисто выныривали из-под моих руки с паническим кудахтаньем бросались к слуховому окну, выдавая меня с потрохами. Но каждый раз замирая от страха, я все же больше огорчался тому, что вспугнутые до времени куры уносили с собой драгоценные яйца, а с ними и мои надежды попасть на цирковое представление. Наконец, в одном из гнезд мне крупно повезло. Дрожащими руками я опустил в карманы пиджачка три яйца, притом одно еще теплое – только что снесенное. Такое достояние гарантировало мне пропуск в цирк и при самом алчном кассире.
Когда я вечером прибежал к клубу, там уже было порядочно народу. Неимущие ребятишки возбужденно обсуждали варианты бесплатного проникновения в зал. На мой вопрос, пускают ли нынче за яйца, они наперебой стали объяснять, что «дед» охотно берет все – и яйца, и сало, и хлеб, и даже свежие огурцы.
– Какой еще дед? – переспросил я в недоумении.
– Ну, дед-циркач, который медвежат привез.
Так и не поняв толком, о каком деде идет речь, я ринулся в клуб, чтобы заранее занять место поближе к сцене. В клубных сенцах тоже толпился народ. И когда я боком, по стенке, тщательно оберегая карман с хрупкой валютой, пробился к дверям, меня поразила представшая картина.
Проход наполовину загорожен был длинным столом. На нем громоздилась горой всяческая снедь – булки, шматки сала, головки чеснока и лука, огурцы и даже караси, явно пойманные в нашем Перешейке. Сбоку стояли большая глиняная чашка и корзина, наполненные яйцами, а между ними прямо на столешнице лежали кучкой мятые рубли, медяки и серебрушки. И за всем этим суетливо прыгал на костыле узколицый, с серой щетиной мужичонка в ветхой шинели, опоясанной кушаком. На голове его была старая фуражка без козырька, с выгоревшей тульей, на шее болталась какая-то грязная тряпка, а из-за нее выступал шнурок, на котором висел игрушечный рожочек с единственной целой клавишей. При моем появлении дед прыгнул вперед, как-то плотоядно окинул меня рачьими глазами и, передернув, словно затвор, острый кадык, скороговоркой выпалил:
– Вареные – сюда, сырые – сюда. Следующий!
«Откуда он узнал, что я принес именно яйца?» – спешно перекладывая свою даровую добычу в корзину, подумал я. И, поразмыслив, отнес поразительную проницательность артиста на счет особых, истинно циркаческих способностей, что подняло его покачнувшийся было авторитет в моих глазах. Затрапезный вид старика, убогая одежонка получили как бы другое освещение, нищенское рубище стало казаться не более, чем цирковым маскарадом. Подогреваемый этим прозрением, я пробрался к первым рядам, которые – увы! – уже были заняты. Однако мне все же удалось найти местечко сравнительно недалеко от сцены, закрытой занавесом. Великодушно подвинувшись, меня пригласила сесть рядом одноклассница Ирка Глушкова. И едва я умостился на краешке скамьи, как вдруг из-за занавеса раздалось грозное рычание. Зрители в оцепенении притихли. Где-то за спиной заплакал ребенок.
– Спокойно, Маша, спокойно, – простучал костылем между рядами одноногий циркач.
Медведь действительно вскоре умолк, и укротитель, еще не достигнув сцены, циркулем повернулся на костыле и снова направился к двери, где натиск зрителей мужественно сдерживал избач Мирон Степаныч.
– Граждане, спокойно, концерт начнем достойно, – продекламировал артист, и зрители, оттаявшие после пережитого страха, засмеялись и зааплодировали.
Наконец, последний жаждущий зрелища выложил на стол свой хлеб, дверь захлопнулась, щелкнул крючок. Циркач прокостылял к сцене. Занавес открылся и нашему взору предстали… совершенно пустые подмостки. Ни ожидаемых деревьев, ни цирковых снарядов. Не было даже привычного бюста вождя и учителя, стоявшего на тумбе в правом углу. Представления без декораций тогда еще не вошли в моду, и эта пустынность многих обескуражила.
Но мимолетное разочарование вскоре рассеялось. Ибо уже в следующую минуту из боковой кулисы показался одноногий циркач, ведя на поводке двух довольно рослых медвежат, одного – побольше, другого – поменьше. Старик привязал их к гвоздю, торчавшему в стене, а сам вышел вперед, так сказать, на авансцену, поднял к губам детский рожок, болтавшийся на шее, и, нажав на единственную клавишу, издал дребезжащий звук, похожий на звук испорченного клаксона. Затем вынул из кармана колокольчик на веревочке и потряс им, рассыпая по залу мелодичный звон. А потом повесил звонок на шею, рядом с рожком, и, култыхнувшись на костыле, так резюмировал свои манипуляции:
Гудок прогудел,
Звонок прозвенел,
Концерт начался.
Людям всем на удивленье
Начинаем представленье.
Смейтесь, взрослые и дети,
Пусть потешат вас медведи…
Подобной складной речью в нашем селе владел только кузнец Сергей Калачев. И был весьма популярен. Селяне любили его бесконечные байки, полные юмора, лада и словесной игры. И теперь, услышав нечто вроде зачина к похожей на Сергееву бывальщине, они после первой же паузы дружно захлопали. Однако заезжий циркач, кажется, не собирался рассказывать долгие байки. Его ремесло не располагало к беспечности и благодушию. За четвероногими друзьями нужен был глаз да глаз. Артисту циркового жанра пришлось оборвать вдохновенную импровизацию на полуслове, потому что медвежонок, который был покрупнее, вдруг рывком натянул поводок и, сдавленный ошейником, захрипел и заметался, точно в агонии. Циркач бросился к нему на выручку, сдернул веревку с гвоздя, и медведь, перевернувшись через спину, встал на ноги мордой к залу. Приоткрытая пасть и маленькие, будто прищуренные глазки придавали медведю лукавое, шельмоватое выражение. Публика, решив, что это уже начались цирковые трюки, с готовностью забила в ладоши.
– Чистый ванька-встанька! – поощрительно крикнул кто-то.
Циркач помахал рукой, благосклонно принимая восторги, и триумфально провел слегка упиравшихся медведей по кругу, точно по воображаемой арене. А потом снова подошел к самому краю сцены, сунул в рот щербатый рожок, издал знакомый звук простуженного клаксона, поболтал колокольчиком и произнес:
Звонок прозвенел,
Гудок прогудел,
Концерт продолжается.
Маша-медведь
Будет плясать и петь,
А подпоет ей Мишка —
Бурый шалунишка.
Говоря это, старик великосветским жестом представил сначала Машу – медведя покрупнее, пожалуй, с доброго теленка, а затем Мишу – грустного медвежонка ростом с небольшую овцу, который как-то все заваливал голову набок, выставляя одно ухо вверх, словно был глуховат. Потом циркач пошарил за пазухой, вынул свернутый из газеты кулек и поднял его над головой. Маша, жадно следившая за его движениями, тотчас встала на задние лапы и, прогибая спину, потянулась к кульку. При этом она невольно пританцовывала, чтобы не упасть. А старик, тыча костылем то влево, то вправо, подавал ей «музыку», припевая:
Эт-та-та,
Эт-та-та,
Маша пляшет хоть куда…
Пробовал делать стойку и грустный Миша, у которого, судя по тощему брюху, давно маковой росинки во рту не было, но широкозадая Маша всякий раз сбивала его, задевая бедром, и Миша снова падал на четвереньки и стоял, недоуменно покачивая головой. А потом и вообще вышел из игры, притулился к стенке и лег. Может, из гордости, не желая попрошайничать, а может, просто поняв, что содержимое кулька, поднятого слишком высоко, для него явно недосягаемо. Вскоре и Маше надоела эта волынка, и она стала сердито взревывать, а затем заревела благим матом. Циркач удовлетворенно поднял руку и разинул рот, показывая, что готов подпеть зверю. Однако то, что он пытался выдать за медвежью песню, скорее походило на плач. Да, кажется, Маша и действительно рыдала от обиды, что ее так долго водят за нос, не спеша вознаградить за все старания и унижения.
Наконец, старик смилостивился и перевернул кулек в Машину пасть. Должно быть, в нем в нем были конфеты, а может, и просто сухари или кусок хлеба – я не успел разглядеть, но от меня не скрылось, с какой хищной жадностью поглотила Маша эту подачку. Порция была ей явно маловатой. Однако добавки пока не предвиделось. Циркач перешел к Мише, чтобы помучить и его таким же фокусом, но Миша, хотя и поднялся столбиком, плясал вяло и неохотно. А петь вообще отказывался, несмотря на все усилия старика, прыгавшего вокруг него с костылем и припевавшего:
Спой народу, Миша,
Спой, хотя б потише,
Ты же славный парень,
Чо молчишь, как барин?
Мы видели, что грустному медвежонку не до песен. Наверное, он был ими сыт по горло. И может, уже не имел сил подать голос. К тому же Маша в своих лохматых галифе коршуном нависала над братом меньшим, грозя перехватить злосчастный кулек. И старик в конце концов, так и не выбив из него ни звука, был вынужден отдать строптивцу подкормку «за так». И этот его милостивый жест был оценен публикой и тоже награжден аплодисментами.
Далее номера продолжались в том же духе. И скоро все мы прекрасно поняли, что перед нами никакие не дрессированные «артисты», а просто голодные зверята, готовые за кусок сьестного не только «служить» и плясать, но и ползать на брюхе. Из зала полетели на сцену ломти хлеба, пирожки, дешевые конфеты-подушечки. Медведи в драку набрасывались на эти доброхотные даяния и, не жуя, проглатывали их. Старик пытался урезонить публику, дул в свой клаксон, звенел колокольчиком, объявлял самые невероятные трюки, которые якобы могут изобразить его медвежата, если им перестанут мешать. Но публика уже не верила одноногому циркачу, а медведи перестали ему подчиняться. Грустный Миша, набив живот, прочно залег у стенки и уже не реагировал не только на рожок или звонок, но даже и на костыль, которым как бы незаметно ширял его дрессировщик, натянуто улыбаясь при этом и рифмуя ласковые слова.
А Маша, подзаправившись, наоборот развернула бурную деятельность. Она бегала по сцене, вскидывая зад, точно весенний теленок; вставала на задние лапы, кувыркалась, совсем забыв о своем хозяине, который, уже отбросив всякие сценические условности, сердито ругал ее, крыл чуть ли не матом. Но Маша и слышать его не хотела, даже явно дерзила ему. Когда он особенно назойливо стал приставать к ней с увещеваниями и угрозами, она сердито зарычала, заскребла когтями по полу, а потом выворотила плаху посреди сцены и на глазах почтенной публики навалила на нее черную кучу. С подмостков понесло в зал густым звериным духом. После такого номера циркач уже не стал хвататься ни за рожок, ни за колокольчик, он только обескураженно развел руками и закричал:
– Занавес!
Испуганный распоясавшимися медведями, избач Мирон Степаныч быстро задернул сцену и объявил, что представление окончено. Да мы и сами видели, что небывалому концерту поставлена последняя точка.
Больше мы никогда не встречали в селе странного одноногого циркача с его медведями, так ярко разрекламированного нашим доморощенным артистом и художником Петькой Юркиным, афиши которого были не хуже фабричных. Однако мне через много лет довелось услышать о нем еще однажды. И весть была весьма печальной.
Живя уже в краевом городе и работая в газете, я приехал как-то в командировку в Минусинск, зашел к своему дальнему родственнику, почтовому служащему Дмитрию Воробьеву, и он, заядлый грибник, пригласил меня «сбегать» в свободную минуту за рыжиками, которых народилось «видимо-невидимо». Стояли благодатные деньки ранней осени. И мы, не откладывая дела в долгий ящик, тут же взяли корзины, сели на мотоцикл и рванули в знаменитые минусинские боры. Рыжиков и вправду было, как насеяно. Даже выбирая только самые молоденькие, с тугими красноватыми шляпками, мы довольно скоро наполнили корзины и сели покурить под старой кряжистой сосной, стоявшей одиноко посреди полянки.
– А ты не помнишь хромого мужика, который водил медведей по деревням? – спросил вдруг Дмитрий.
– Одноногого циркача? – вырвалось у меня.
– Да какой он циркач? Просто инвалид войны, сторожем работал в соседней конторе. А потом решил подкалымить немного. Пенсиешки-то мизерные были, а у него семья – пять ртов, да все – девки, знай раскошеливайся: одной туфли, другой платье, третьей шляпу с бантиком. Вот и угораздило его в артисты податься, гонораров попромышлять. Где-то у таежников, говорят, выменял этих злосчастных медвежат и пошел сшибать по деревням – где сена клок, где вилы вбок…
– Но все же чаще – сало да яйца, – вставил я, вспомнив натуральную оплату за первый в жизни цирк.
– Всем брал. Поначалу и деньгами неплохо подавали. Все вроде шло по задумке, пока звери маленькие были. И забавные, и послушные. Но потом, как подросли да опсовели, труднее с ними стало управляться, да и жратвы все больше требовалось. Помнится, мы его раза два-три подвозили попутно на почтовой машине с будкой, так все сетовал: «Половину сборов съедают, паразиты. Ох, и прожорливы стали, почище моих дочерей». А старик еще, к несчастью своему, попивал. И вот однажды, после концерта в Знаменке, пошел он пешком домой, в Минусинск, на ночь глядя. Думал, кто-нибудь подберет дорогой, как бывало. Но, видно, не нашлось охотников на таких лохматых пассажиров. И докондылял старик вот до этого места, где мы с тобой сидим. Выпил, наверное, с устатку и заснул. И «артисты» его, сонного, задрали. Слопали за милую душу. В аккурат вот под этой сосной…
– Да не может быть! – вскочил я, как ужаленный. – Прямо здесь?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.