Текст книги "М. Ю. Лермонтов. Его жизнь и литературная деятельность"
Автор книги: Александр Скабичевский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
“Перед рождественскими праздниками, – рассказывает Вистенгоф, – профессора делали репетиции, то есть проверяли знания своих слушателей за пройденное полугодие и, согласно ответам, ставили баллы, которые брались в соображение на публичных переходных экзаменах. Профессор Победоносцев, читавший изящную словесность, задал какой-то вопрос Лермонтову; на этот вопрос Лермонтов начал отвечать бойко и с уверенностью. Профессор сначала слушал его, а потом остановил и сказал:
– Я вам этого не читал. Я бы желал, чтобы вы мне отвечали именно то, что я проходил. Откуда могли вы почерпнуть эти знания?
– Это правда, господин профессор, – ответил Лермонтов, – вы нам этого, что я сейчас говорил, не читали и не могли читать, потому что это слишком ново и до вас еще не дошло. Я пользуюсь научными пособиями из своей собственной библиотеки, содержащей все вновь выходящее на иностранных языках.
Мы переглянулись. Ответ в этом роде был дан уже и прежде профессору Гостену, читавшему геральдику и нумизматику”.
Дерзкими выходками этими профессора обиделись и припомнили их Лермонтову на публичном экзамене. Вистенгоф замечает при этом, что столкновения с профессорами открыли товарищам глаза относительно Лермонтова. “Теперь человек этот нам вполне открылся. Мы поняли его, то есть уразумели, – как полагает Вистенгоф, – заносчивый и презрительный нрав Лермонтова”.
При таких условиях Лермонтов не мог сдать благополучно экзамена на второй курс, и было решено, как им, так и его родными, чтобы он вышел из Московского университета и поступил в Петербургский. 18 июня 1832 года ему и было выдано увольнительное свидетельство, в котором не было означено, на котором курсе числился Лермонтов, а лишь глухо сказано, что он поступил в число студентов 1 сентября 1830 года и слушал лекции по словесному отделению.
Трудно судить о том, мог ли дать что-либо университет Лермонтову при незавидном своем состоянии в то время и при отчуждении поэта как от университетской науки и лекций, так и от студенческих кружков. Тем не менее талант Лермонтова в продолжение двух лет пребывания его в университете, может быть благодаря лишь личным, самостоятельным усилиям, успел сделать большой шаг в своем развитии и обнаружил такие орлиные крылья, которые впоследствии вознесли Лермонтова на высоту первостепенных русских поэтов. Довольно сказать, что среди массы лирических стихотворений этого времени мы видим уже такие перлы, как “Ангел” и “Парус”, относящиеся к лучшим его произведениям. Этому же периоду принадлежат, кроме драмы “Странный человек”, и такие крупные его произведения, как “Ангел смерти” и “Измаил-Бей”, стоящие в ряду лучших его поэм.
Кроме всего этого, университетский период жизни Лермонтова ознаменовался новою страстью к Варваре Лопухиной, опять кузине и опять сверстнице (ей было 16 лет). По словам г-на Висковатова, “это была привязанность уже более глубокая, всю жизнь сопровождавшая поэта, и хотя мы знаем о взаимных отношениях их мало, но образ этой девушки, а потом замужней женщины, является во множестве произведений нашего поэта и раздваивается потом в “Герое нашего времени”, в лицах княжны Мери и особенно Веры”. Вареньке Лопухиной посвящено большое число стихотворений, ей посвящен, между прочим, “Демон”, ей писана молитва: “Я, Матерь Божия”. К этой же личности относится “Любовь мертвеца”, “Сон”, а к ее дочке – стихотворение “К ребенку”. Это была любовь тем более идеальная, чистая, что поэт не мог и помышлять о ее полном удовлетворении. Шестнадцатилетняя барышня была уже невестою, имея массу поклонников, и родители заботились о ее замужестве. Студенту-кузену ее лет оставалось только тайно вздыхать о ней и ревновать ее к каждому претенденту. Между ними не было даже никаких объяснений; молодые люди без слов понимали друг друга. Затем она вышла замуж. Затаив в сердце горечь и изливая ее порою лишь на мужа любимой женщины, Лермонтов в то же время продолжал молиться на свою кузину и, питая к ней все ту же глубокую привязанность, посвящая ей стихи, избегал называть ее имя и даже в письмах едва касался его.
ГЛАВА VI
Пребывание Лермонтова в школе гвардейских юнкеров
Получив увольнительное свидетельство из Московского университета, Лермонтов с бабушкой летом 1832 года отправился в Петербург, где поселился в квартире на Мойке, близ Синего моста. Приехали они с целью поступления Лермонтова в Петербургский университет; но этому намерению не суждено было осуществиться. Петербургский университет отказался зачесть юноше годы пребывания в Московском университете; к тому же как раз в это время заговорили об изменении университетского курса на четырехгодичный вместо прежнего трехгодичного. При таких условиях Лермонтову предстояло поступить снова на первый курс и выйти из университета лишь в 1836 году. Его испугала перспектива оставаться так долго на школьной скамье. Ему хотелось сделаться скорее независимым человеком, душа его рвалась на широкий простор жизни. К тому же неудачный опыт пребывания в Московском университете не только не привлек юношу к университетскому образованию, а наоборот, оттолкнул и разочаровал его в нем. В то же время уже с детских лет романтическая голова поэта была преисполнена воинственных порывов; он постоянно жаждал сильных ощущений, борьбы с опасностями, бредил боями и геройскими подвигами и питал страсть к военным людям и военному быту. Заразительно действовал на него также пример многих друзей и товарищей по университетскому пансиону и Московскому университету, которые как раз в это время перешли в школу гвардейских кавалерийских юнкеров. Так, еще за год вступили в нее любимейший из товарищей Лермонтова по университетскому пансиону Михаил Шубин, Поливанов из Московского университета, Алексей Столыпин, Николай Юрьев и сосед по пензенскому имению Михаил Мартынов. Примеру их вознамерился последовать и Лермонтов.
Это его решение так опечалило бабушку, что она даже захворала при мысли, что, поступив в военную службу, внук ее рискует подвергнуться всем ужасам и опасностям войны. В то же время родные и знакомые в Москве всполошились, и между ними стала ходить сплетня, будто Лермонтов имел неприятности и в Петербургском университете и был исключен и оттуда. Это побудило лучшего и неизменного друга Лермонтова, Сашеньку Верещагину, написать ему из Москвы, от 13 октября, встревоженное письмо: “Аннет Столыпина пишет П., что вы имели неприятность в университете и что тетка моя (т. е. бабушка) от этого захворала; ради Бога напишите мне, что это значит? У нас все делают из мухи слона, – ради Бога успокойте меня! К несчастию, я вас знаю слишком хорошо, чтобы быть спокойною. Я знаю, что вы способны резаться с первым встречным из-за первого вздора. Фи, стыд какой!.. С таким дурным характером вы никогда не будете счастливы”.
Лермонтов отвечал на это письмо: “Несправедливая и легковерная женщина! (Заметьте, что я в полном праве так называть вас, дорогая кузина!) Вы поверили словам и письму молодой девушки, не подвергнув их критике. Annette говорит, что она никогда не писала, что я имел неприятность, но что мне не зачли, как это было сделано для других, годы, проведенные мною в Московском университете. Дело в том, что вышла реформа для всех университетов, и я опасаюсь, чтоб от нее не пострадал также и Алексис (Лопухин), ибо к прежним трем невыносимым годам прибавили еще один”.
И вот, несмотря на огорчение бабушки и общее неудовольствие всех родных, смотревших на переход юноши в военную службу как на крушение возлагавшихся на него блестящих надежд, в конце октября или начале ноября Лермонтов выдержал приемный экзамен в юнкерской школе и приказом по школе от 14 ноября 1832 года был зачислен в лейб-гвардии гусарский полк на правах вольноопределяющегося унтер-офицера.
Огорчение бабушки равно как и неудовольствие всех родных имели глубокое основание, так как поступление Лермонтова в школу юнкеров было роковым шагом, печально отразившимся на всей его последующей жизни, шагом, в котором и сам поэт не замедлил разочароваться. Свободолюбивый, избалованный юноша, привыкший, чтобы каждая прихоть его беспрекословно исполнялась, не знавший удержу в своих романтических порывах, которому даже и университетские порядки казались цепями, попал вдруг в обстановку, сдавливавшую всякую индивидуальную свободу. Суровая военная дисциплина школы была тем чувствительнее, что как раз перед вступлением Лермонтова в школу начальство, с целью подтянуть воспитанников, стало укреплять ее с особенною строгостью, придираясь ко всяким мелочам. Лермонтов сразу должен был почувствовать себя связанным по рукам и ногам, и, сверх того, его гордой душе на каждом шагу пришлось терпеть самые унизительные оскорбления. Но отступать было поздно, да и самолюбие поэта ввиду тех судов и пересудов, какие подняли все его родные по случаю его поступления в школу, не позволило бы ему изменить своего решения. Оставалось сдавить насколько возможно свою необузданную натуру и утешаться мыслью, что эта каторга продлится недолго, всего лишь два года.
И Лермонтов смирился, вполне доказав этим, что действительно он был не Байрон, а с “русскою душой”; смирился не только перед военною дисциплиною, но и перед всею средою, в которой он очутился. Вместо прежней толпы учащейся молодежи, жадной до всяких умных и новых книг, вечно волновавшейся и кипятившейся в ожесточенных спорах по поводу самых животрепещущих философских, литературных и общественных вопросов, он попал теперь в среду, в которой не существовало никаких умственных интересов, книги были большою редкостью, да к тому же и чтение их запрещалось; на первом же плане стояло молодечество и ухарство грубою физическою силою. Восхищались теми, кто быстро выказывал “закал”, то есть неустрашимость в товарищеских предприятиях, обмане начальства и выкидывании разных чисто школьнических “смелых штук”. И вот тот же самый Лермонтов, который с презрительным высокомерием смотрел на философствовавших студентов и чуждался их, теперь, напротив, спешит утвердиться в глазах своих новых товарищей, старается идти с ними рука в руку, ни в чем не отставать от них, а быть впереди во всех их лихих предприятиях. Он ужасно рассердился на бабушку, когда та приказала служившему ему человеку потихоньку приносить барину из дома всякие яства и поутру рано будить его до “барабанного боя” из опасения, что пробуждение от внезапного треска расстроит его нервы. Досталось за это и слуге. Страх попасть в число “маменькиных сынков” и желание поскорей снискать репутацию “лихого юнкера” побудили Лермонтова, обладавшего большою силою в руках, покуситься даже на состязание с первым силачом школы Карачинским, который гнул шомпола и вязал из них узлы, как из веревок. Однажды, когда они оба забавлялись пробою силы, в зал вошел директор школы Шлиппенбах. Вспылив, он стал выговаривать обоим юнкерам: “Ну, не стыдно ли вам так ребячиться! Дети что ли вы, чтобы шалить?… Ступайте под арест!” Оба высидели сутки. Рассказывая затем товарищам про выговор, полученный от начальника, Лермонтов с хохотом заметил: “Хороши дети, которые могут из железных шомполов вязать узлы!” Самолюбивое желание не отстать от товарищей было причиною случая, едва не имевшего весьма печальных последствий. Вот как рассказывает о нем товарищ поэта по школе: “Вступление Лермонтова в юнкера не совсем было счастливо. Сильный душою, он был силен и физически и часто любил выказывать свою силу. Раз после езды в манеже, будучи еще, по школьному выражению, новичком, подстрекаемый старыми юнкерами, он, чтобы показать свое знание в езде, силу и легкость, сел на молодую лошадь, еще не выезженную, которая начала беситься и вертеться около других лошадей, находившихся в манеже. Одна из них ударила Лермонтова в ногу и расшибла ему ее до кости. Его без чувств вынесли из манежа. Долго лежал он потом больным в квартире бабушки”.
В письме от 25 февраля 1833 года Лопухин просил его: “Напиши мне, что в школе, остаешься или нет, и позволит ли тебе нога продолжать службу военную”. Лермонтов проболел несколько месяцев, но поправился, хотя потом всю жизнь едва заметно прихрамывал, еще более уподобляясь этим Байрону. Таким образом, в первый год своего поступления в школу он пробыл в ней лишь два месяца. 18 июня 1833 года он пишет Лопухиной: “Надеюсь, вам приятно будет знать, что, побывав в школе всего два месяца, я выдержал экзамен в первый класс и теперь один из первых. Это все же питает надежду близкой свободы”.
Не понравились Лермонтову ни Петербург с его прямыми улицами и казенными домами, окрашенными в желтую форменную краску, с серым небом и вечными дождями и туманами, ни петербургское общество, которое произвело на него “впечатление французского сада, узкого и незамысловатого, но в котором с первого раза можно потеряться, до того хозяйские ножницы уничтожили в нем все самобытное”, ни даже море, которое обмануло поэта, и он не почерпнул великих дум в роковом его просторе. Это заставило его еще более замкнуться в тесном кругу ухарей-товарищей. Воротился в школу после болезни он уже не новичком, а равноправным старым юнкером. Особенно сблизила Лермонтова с молодежью лагерная жизнь, причем ближайшими товарищами его оставались старые московские знакомые: Поливанов, Шубин и родственники Столыпин и Юрьев. Из новых товарищей наиболее сошелся он с Вонлярлярским, впоследствии известным романистом. Тщательно скрывая от товарищей свои умственные интересы, мало их занимавшие, Лермонтов со всеми был одинаково хорош, выказывал себя веселым и хотя не принадлежал к числу отъявленных шалунов, но любил иногда пошкольничать. Единственное, что подчас вооружало против него юнкеров, это его злой язык, страсть преследовать людей остротами и колкими шутками за все, что ему не нравилось в других. Сам Лермонтов ничуть не обижался, когда на его остроты ему отвечали тем же, и от души смеялся ловкому слову, направленному против него. Так, он не только не оскорблялся данным ему прозвищем Маешка, взятым из французского романа, где фигурирует косолапый горбун Mayex, но в одной поэме выставил самого себя под этим именем, не щадя юмористических красок. Но не все имели его великую душу. Мелкие самолюбивые натуры глубоко оскорблялись остротами и насмешками Лермонтова; поэт и не подозревал, сколько злобы копилось против него.
В свободное от занятий время юнкера порою собирались около рояля, который сами брали напрокат. Один из товарищей аккомпанировал на нем певшим разные песни. Лермонтов присоединялся к поющим, но запевал совсем другую песню и сбивал всех с такта; разумеется, при этом раздавались шум, хохот и нападки на Лермонтова. Певались романсы и нескромного содержания, которые наиболее нравились. Лермонтов для забавы юнкеров переделывал разные песни, применяя их ко вкусам товарищей. Так была им переделана для них известная ходившая тогда по рукам в рукописи песня Рылеева “Ах, где те острова”. Группировались в свободное время и около Вонлярлярского, который привлекал к себе неистощимыми забавными рассказами. Лермонтов соперничал с ним, никому не уступая в остротах и веселых шутках. По вечерам же часто тайком от товарищей забирался в пустые классы и писал там до поздней ночи. Но, увы, это была поэзия совсем другого сорта. Все, что было задумано, начато и набросано в течение двух лет пребывания в университете, – все это было теперь заброшено, забыто. В продолжение пребывания в юнкерской школе единственным произведением в прежнем духе, вылившимся из-под его пера, была поэма “Хаджи Абрек”, в которую поэт внес мотивы и строфы из “Каллы”, “Аула Бастунджи” и даже “Измаил-Бея”, так что она скорее принадлежит прежним годам творчества поэта. Замечательна поэма тем, что это было первое произведение Лермонтова, явившееся в печати, так как товарищ его Николай Юрьев тайком от поэта снес копию поэмы Сенковскому, и тот, одобрив ее, напечатал в “Библиотеке для чтения” (1835 год) за полною подписью автора.
Совсем другое и очень прискорбное направление получило творчество поэта с поступлением в юнкерскую школу. В 1834 году кому-то пришло в голову издавать еженедельный рукописный журнал под заглавием “Школьная заря”. Желавшие участвовать клали свои статьи в определенный для того ящик одного из столиков, стоявших возле кроватей. Статьи эти вынимались из ящика по средам, сшивались и затем прочитывались в собрании товарищей при общем смехе и шутках. Все эти литературные упражнения носили крайне скабрезный характер. Тут-то Лермонтов и поместил ряд своих скоромных поэм, каковы “Петергофский праздник”, “Уланша”, “Госпиталь”; поэмы эти были подписаны псевдонимом “граф Диарбекир” и “Степанов”. Они принесли поэту очень много вреда во всех отношениях. Во-первых, юнкера, покидая школу и поступая в гвардейские полки, разносили в списках эти поэмы в холостые кружки “золотой” молодежи, и таким образом, прежде чем снискать славу великого русского поэта, Лермонтов получил уже известность нового Баркова. Когда затем стали появляться в печати его истинно высокие произведения, знавшие Лермонтова под подобною позорною кличкою негодовали, что этот гусарский корнет “смел выходить со своими творениями”. Бывали случаи, что сестрам и женам запрещали говорить о том, что они читали произведения Лермонтова, – это считали компрометирующим. И, во-вторых, по мере того как расходились эти поэмы, изображенные в них в комическом виде личности, игравшие смешную, глупую или обидную роль, негодовали на Лермонтова. Негодование это росло вместе со славою поэта, и таким образом многие из его школьных товарищей обратились в злейших его врагов. Люди эти, отказывавшие Лермонтову во всяком таланте и с презрением отзывавшиеся о нем как о “посредственном подражателе Байрона”, вредили ему в его служебной карьере, которую сами проходили успешно. К ним, вероятно, относится стихотворение поэта, известное лишь в немецком переводе Боденштедта и в следующем переводе на русский язык Д. Минаева:
Всегда я чувствовал к вам полное презренье,
Названием ослов клеймил вас, шельмовал,
И вы же у меня просили извиненья
В том, что я вас ослами называл.
Когда я в обществе блистал, вы, с малолетства,
Льстецы, позор которым не в позор,
Употребляли все искусство и все средства,
Чтоб мне понравиться, поймать один мой взор.
Теперь совсем не то. Вы в сане, вы в почете,
В блестящих орденах; у вас и вид иной,
И вы уже меня в толпе не узнаете,
Хоть пресмыкались так недавно предо мной.
Как тяжело отразилось на сознании Лермонтова время пребывания его в юнкерской школе, мы можем судить по тому, что он сам в письме от 23 декабря 1834 года называет два эти года страшными.
ГЛАВА VII
Лермонтов-офицер. – Лагерная жизнь и светские развлечения. – Эпизод с Е. А. Сушковой
Высочайшим приказом 22 ноября 1834 года Лермонтов был произведен в корнеты лейб-гусарского полка, расположенного в Царском Селе. Бабушка не замедлила роскошно экипировать своего возлюбленного внука и окружить его обстановкою, считавшейся необходимою для блестящего гвардейского офицера. Повар, два кучера, слуга (все четверо крепостные из Тархан) были отправлены в Царское Село. Несколько лошадей и экипажи стояли на конюшне. Кроме денег, выдаваемых в разное время, ему было ассигновано по десять тысяч рублей в год.
Все это давало возможность Лермонтову закружиться в вихре светских развлечений и отчаянных кутежей и шалостей “золотой” гвардейской молодежи. Это был ряд непрестанных оргий, исполненных разных рискованных выходок и проказ, иногда остроумного, а по большей части довольно грубоватого, ухарского характера. “Насмешливый, едкий, ловкий, – вспоминает о Лермонтове графиня Евдокия Ростопчина, – вместе с тем полный ума самого блестящего, богатый, независимый, он сделался душою общества молодых людей высшего круга; он был запевалой в беседах, в удовольствиях, в кутежах, словом, всего того, что составляло жизнь в эти годы”.
До самой высылки на Кавказ в 1837 году Лермонтов жил то в Царском Селе, то в Петербурге, причем в Царском Селе сожителем его был родственник, товарищ и друг детства Алексей Аркадьевич Столыпин, а в Петербурге – тоже родственник и друг Святослав Афанасьевич Раевский, получивший хорошее образование в университете, имевший знакомства в литературном кругу и служивший в военном министерстве.
Что касается Столыпина, воспетого Лермонтовым в шуточной поэме “Монго” под этой кличкой, неизвестно по какому случаю данной ему поэтом, то, по отзыву одного из современников, он славился баснословною красотою и благородством.
С детства Столыпина, приходившегося Лермонтову двоюродным дядей, но по равенству лет считавшегося его двоюродным братом, соединяла с поэтом тесная дружба, сохранившаяся ненарушимой до смерти. Близко знавший душу своего друга, Столыпин всегда защищал его от нападок многочисленных врагов. Два раза сопровождал он его на Кавказ, как бы охраняя горячую, увлекающуюся натуру его от опасных в его положении выходок, а когда он умер, Столыпин же закрыл ему глаза.
Лермонтов был в это время также очень близок с товарищем по школе Константином Булгаковым, офицером Преображенского и затем Московского полка. В конце 30-х и начале 40-х годов много рассказывали о его не лишенных остроумия отчаянных проказах, доставивших ему особую милость великого князя Михаила Павловича, отечески его журившего и сажавшего под арест и на гауптвахту. Лермонтов любил “хороводиться” с этим Костькой Булгаковым, как называли его товарищи, когда у него являлась фантазия учинить шалость, выпить или покутить на славу, – и вслед за своим собутыльником и сам то и дело был сажаем на гауптвахту: то за несвоевременное возвращение из Петербурга, то за разные шалости и отступления от дисциплины и формы. Однажды он явился на развод с маленькою, чуть ли не детскою игрушечною саблею, несмотря на присутствие великого князя Михаила Павловича, который тут же дал поиграть ею маленьким великим князьям, Николаю и Михаилу Николаевичам, приведенным посмотреть на развод, а Лермонтова приказал выдержать на гауптвахте. После этого Лермонтов завел себе саблю больших размеров, которая, при его малом росте, казалась еще громаднее и, стуча о камень или мостовую, производила ужасный шум, что было не в обычае у благовоспитанных гвардейских кавалеристов, носивших оружие свое с большою осторожностью, не позволяя ему греметь. За эту несоразмерную саблю Лермонтов опять-таки попал на гауптвахту. Точно так же великий князь Михаил Павлович с бала, даваемого царскосельскими дамами офицерам лейб-гусарского и кирасирского полков, послал Лермонтова под арест за неформенное шитье на воротнике и обшлагах вицмундира. И не раз доставалось ему за то, что он свою форменную треугольную шляпу носил “с поля”, что преследовалось. Впрочем, арестованные жили на гауптвахтах весело. К ним приходили товарищи, устраивались пирушки, и лишь при появлении начальства бутылки и снадобья исчезали при помощи услужливых сторожей. Все это было причиною того, что начальство уже тогда не благоволило к Лермонтову, и он считался дурным фронтовым офицером.
Но полковая жизнь со всеми ее попойками и шалостями не исчерпывала всего времени Лермонтова и не могла вполне удовлетворить его самолюбие. Он жаждал успехов в большом свете, которые в его глазах казались тем привлекательнее, чем были для него недостижимее. Молодой, некрасивый гусарский корнет из бедного захудалого рода, он ничем не мог привлечь к себе внимания в гостиных и на балах. Положение, которое другие приобретали легко, без всяких нравственных преимуществ, Лермонтову приходилось завоевывать, борясь с большими трудностями. Его принимали лишь как танцора, благодаря связям бабушки. Сознание некрасивости больно уязвляло его душу. И вот, чтобы быть замеченным, чтобы им заинтересовались и заговорили о нем, он вознамерился сделаться героем дня, прослыв отчаянным и дерзким донжуаном. Жертвою этого шага он избрал свою кузину, к которой был некогда неравнодушен, Е. А. Сушкову.
Здесь мы имеем дело с эпизодом, представляющим, во всяком случае, темное пятно в жизни Лермонтова и свидетельствующим о всей той прискорбной испорченности, к какой привела юношу воспитавшая его среда и особенно те зачерствившие его сердце и ожесточившие его два года, которые он провел в юнкерской школе.
Эпизод этот, весьма обстоятельно и красноречиво рассказанный самим Лермонтовым в письме его к Сашеньке Верещагиной весною 1835 года, заключался в том, что, встретившись в Петербурге со своею кузиною, к которой он был пять лет тому назад неравнодушен, он начал снова ухаживать за нею, сумел покорить ее сердце, несмотря на то, что был моложе ее года на два – на три, и публично обращался с нею как с личностью, весьма к нему близкою, а потом вдруг публично покинул ее, стал с нею жесток и дерзок, насмешлив и холоден; начал ухаживать за другими и под секретом рассказывал им те стороны истории, которые представлялись в его пользу; а когда он решил, что надо порвать с нею в глазах света, то написал ей предостерегающее анонимное письмо, в котором выставил самого себя самым отчаянным донжуаном, погубившим уже не одну жертву, и так ловко отправил ей это письмо, что оно непременно должно было попасть в руки родным и произвести скандал.
Единственное, что хоть сколько-нибудь оправдывает Лермонтова во всей этой неблаговидной истории, это то, что Е. А. Сушкова до некоторой степени заслужила такое отношение к ней. Гордое и самолюбивое сердце Лермонтова было уже уязвлено воспоминаниями о том, как некогда она забавлялась с ним чисто кошачьими заигрываньями и безжалостно насмеялась над пятнадцатилетним влюбленным в нее мальчиком. Теперь ей было уже двадцать три года, родные вывозили ее на балы с очевидным намерением выдать замуж. Сама она в своих записках рассказывает о целом ряде своих обожателей в Москве. От любви к некоему Г. она даже захворала.
Осенью 1834 года она приехала из деревни в Петербург; немного погодя приехал из Москвы близкий друг Лермонтова Алексей Александрович Лопухин, за которого родные очень желали выдать Екатерину Александровну и к которому сердце девушки, по собственному ее рассказу, было полно страсти еще прежде. На балу, 4 декабря, она встретилась с Лермонтовым, только что произведенным в офицеры, и, несмотря на то, что любила другого и считала себя почти его невестою, она тотчас же начала вызывающе кокетничать и с поэтом. И вот 23 декабря 1834 года, то есть вскоре после встречи с нею, Лермонтов пишет уже Екатерине Александровне Лопухиной о ее брате: “Скажите, я заметил, что он как будто чувствует слабость к m-lle Catherine Souchkoff… Известно ли это вам?… Дяди барышни, кажется, желали бы очень поженить их! Да сохрани Господь!.. Эта женщина – летучая мышь, крылья коей зацепляются за все встреченное! Было время, когда она мне нравилась. Теперь она почти принуждает меня ухаживать за нею. Но не знаю, есть в ее манерах, в ее голосе что-то жесткое, отрывистое, отталкивающее. Стараясь ей понравиться, в то же время ощущаешь удовольствие скомпрометировать ее, запутавшуюся в собственные сети”… “Вы видите, – пишет он в другом письме, – что я мщу за слезы, которые пять лет тому назад заставляло проливать меня кокетство m-lle Сушковой. О! наши счеты еще не кончены! Она заставила страдать сердце ребенка, а я только мучаю самолюбие старой кокетки!”
В то же время Лермонтова побуждали в его интриге с Сушковой отношения ее к Алексею Лопухину. Лермонтова выводило из себя то обстоятельство, что друга его детства, с которым он до конца жизни оставался в самых задушевных отношениях, старается завлечь и, что называется, окрутить девушка, которая, по его мнению, ничего не могла принести ему, кроме несчастия. Вопрос, таким образом, шел о целой жизни друга, и Лермонтов начал свою интригу отчасти с благородною целью – открыть глаза другу и тем спасти его.
Как бы то ни было, но цель была достигнута: друга он вырвал из рук коварной кокетки, за себя отомстил и вместе с тем, путем скандала, заставил свет заметить его и заговорить о нем. Сама жертва всей этой истории рассказывает, как теперь им заинтересовался целый ряд лиц, и Саша Ж., и Лиза Б. Заинтересовались и другие мужчины и женщины. “Мне случалось слышать, – рассказывает Ростопчина, – признания нескольких из жертв Лермонтова, и я не могла удержаться от смеха, даже прямо в лицо, при виде слез моих подруг, не могла не смеяться над оригинальными и комическими развязками, которые он давал своим злодейским, донжуанским подвигам”…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.