Текст книги "М. Ю. Лермонтов. Его жизнь и литературная деятельность"
Автор книги: Александр Скабичевский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
ГЛАВА VIII
Литературные занятия и знакомства. – Стихи на смерть Пушкина и дело о них
Во всяком случае все, что рассказано нами в предыдущей главе, заставляет невольно сжиматься сердце, если подумать, сколько молодых, горячих сил и дорогого времени растрачено было Лермонтовым на беспутные оргии и пошлое светское ловеласничанье. Остается лишь удивляться, как он уцелел физически и нравственно, как не сломилось его железное здоровье и вместе с тем не угас огонь его гениального духа.
И тем более поражает необъятность могучих сил Лермонтова, что, как оказывается, Лермонтов далеко не был весь поглощен недостойными его высоты великосветскими и лагерными похождениями, какими он в это время увлекался. Он жил положительно двойною жизнью и находил каким-то образом время и возможность, уединяясь от товарищей и от света, творить свои дивные произведения. Так, сверх массы мелких стихотворений ко времени его первой ссылки он успел окончить “Демона”, написать поэму “Боярин Opшa”, повесть “Казначейша” и драму “Маскарад”. Подобно Пушкину, он скрывал от своих светских друзей и знакомых свои литературные занятия, выставлял себя лишь паркетным шаркуном, шалуном-гусаром, бонвиваном и донжуаном и обнаруживал свой поэтический дар лишь убийственными эпиграммами-экспромтами, которыми пугал, злил и вооружал против себя в большом свете всех, кто попадался ему на зубок. Но в то же время он не упускал случая завязывать различные литературные знакомства. Так, мы видели уже, что его родственник Юрьев пристроил в “Библиотеку для чтения” его “Хаджи Абрека”. Другой родственник, С.А. Раевский, свел Лермонтова с A. A. Краевским, издававшим тогда “Литературные прибавления к “Русскому инвалиду”. Впоследствии Лермонтов имел довольно обширные знакомства в кругу писателей, особенно влиятельных и великосветских: он был знаком с Жуковским, князем Одоевским, Плетневым, А. Н. Муравьевым (автором “Путешествия ко святым местам”).
Вот что рассказывает Муравьев в своей книжке “Знакомство с русскими поэтами” о своем знакомстве с Лермонтовым:
“Однажды его товарищ по школе, гусар Цейдлер, приносит мне тетрадь стихов неизвестного поэта и, не называя его по имени, просит только сказать мое мнение о самих стихах. Это была первая поэма Лермонтова, “Демон”. Я был изумлен живостью рассказа и звучностью стихов и просил передать это неизвестному поэту. Тогда лишь, с его дозволения, решился он мне назвать Лермонтова, и когда гусарский юнкер надел эполеты, он не замедлил ко мне явиться. Лермонтов просиживал у меня по целым вечерам: живая и остроумная его беседа была увлекательна, анекдоты сыпались, но громкий и пронзительный его смех был неприятен для слуха, как бывало у Хомякова, с которым во многом имел он сходство. Часто читал мне молодой гусар свои стихи, в которых отзывались пылкие страсти юношеского возраста, и я говорил ему: “Отчего он не изберет более высокого предмета для столь блестящего таланта?” Пришло ему на мысль написать комедию вроде “Горе от ума”, резкую критику на современные нравы, хотя и далеко не в уровень с бессмертным творением Грибоедова. (Дело идет, конечно, о “Маскараде”). Лермонтову хотелось видеть ее на сцене, но строгая цензура III отделения не могла ее пропустить. Автор с негодованием прибежал ко мне и просил убедить начальника сего отделения, моего двоюродного брата Мордвинова, быть снисходительным к его творению; но Мордвинов оставался неумолим; даже цензура получила неблагоприятное мнение о заносчивом писателе, что ему вскоре отозвалось неприятным образом”.
В этих заключительных словах Муравьев намекает, конечно, на известный эпизод со стихотворением на смерть Пушкина.
Думал ли Лермонтов, когда он заводил недостойную его интригу с Сушковой с целью обратить на себя внимание большого света, что он и без столь предосудительного средства, силою одного своего высокого таланта, мог заставить заговорить о себе, и притом не два-три петербургских салона, а всю Россию. Эпизод, о котором сейчас пойдет речь, служит наглядным примером того, какое действие производят крупные общественные события на литературные дарования, которые, будучи даже столь могучими, как у Лермонтова, обыкновенно дремлют в годы всеобщего застоя и пошлости.
Таким событием, сильно взволновавшим все русское общество, была неожиданная смерть Пушкина, павшего на дуэли жертвою коварной и низкой интриги. Известно, что происходило, как только по Петербургу разнеслась весть о дуэли. Перед домом, где жил Пушкин, с утра до ночи стояли толпы, ожидавшие известий о положении поэта; люди всех званий теснились потом в его квартире, чтобы поклониться его праху. Опасались волнения, взрыва народной ненависти против убийцы; принимались меры предосторожности.
Как на всю молодежь, несчастное событие сильно подействовало и на Лермонтова, который, как говорят, незадолго перед тем имел случай познакомиться с обожаемым поэтом.
Юрьев, товарищ и родственник Лермонтова, рассказывает, что и несчастное событие, и симпатии высшего общества к Дантесу, к которому особенно благоволили великосветские барыни, сильно раздражали Лермонтова. Всегда исполненный деликатного почтения к своей бабушке, поэт с трудом воздержался от раздраженного ответа, когда старушка стала утверждать, что Пушкин сел не в свои сани и не умел управлять конями, которые и увлекли его в пропасть. Не желая спорить с бабушкой, Лермонтов уходил из дома. Бабушка, заметя, как на внука действуют светские толки о смерти Пушкина, стала избегать говорить о них. Но говорили другие, весь Петербург, и все это наконец так повлияло на поэта, что он захворал нервным расстройством. Ему являлась даже мысль вызвать Дантеса и отомстить за гибель русской славы. Результатом этого возбуждения и было стихотворение на смерть Пушкина, в котором Дантес был выставлен как искатель приключений. Умы немного утихли, когда разнесся слух, что государь желает строгого расследования дела и наказания виновных. Тогда-то эпиграфом к стихам своим Лермонтов поставил:
Отмщенья, Государь, отмщенья!
Паду к ногам твоим:
Будь справедлив и накажи убийцу,
Чтоб казнь его в позднейшие века
Твой правый суд потомству возвестила,
Чтоб видели злодеи в ней пример.
(Из трагедии).
Стихотворение первоначально не имело шестнадцати заключительных строк и кончалось стихом: “И на устах его печать”. Оно прочтено было государем и другими лицами и удостоилось высокого одобрения и даже выражения надежды, что Лермонтов заменит России Пушкина. Жуковский признал в стихотворении проявление могучего таланта, а князь Вл. Ф. Одоевский наговорил комплиментов по адресу Лермонтова при встрече с его бабушкой. Толковали, что Дантес страшно рассердился на Лермонтова и что командир лейб-гвардии гусарского полка утверждал, что не сиди убийца Пушкина на гауптвахте, он непременно послал бы вызов Лермонтову за его стихи.
Беспокоясь о болезни внука, бабушка послала за лейб-медиком Арендтом, который как очевидец последних минут жизни Пушкина рассказал Лермонтову всю печальную эпопею двух с половиною суток, с 27 по 30 января, которые прострадал Пушкин. В это самое время вошел к Лермонтову родственник Николай Аркадьевич Столыпин (брат Монго-Столыпина). Он служил в министерстве иностранных дел и принадлежал к высшему обществу. Он рассказал больному, о чем толкуют в великосветских салонах, сообщил, что вдова Пушкина едва ли долго будет носить траур и называться вдовою, что ей вовсе не к лицу, и т. п. Расхваливая стихи Лермонтова, Столыпин находил, что напрасно, вознося Пушкина, Лермонтов слишком нападает на невольного убийцу, который, как всякий благородный человек, не мог не стреляться: honneur oblige.[3]3
Честь обязывает (фр.).
[Закрыть] Лермонтов отвечал, что чисто русский человек, не офранцуженный, неиспорченный, снес бы от Пушкина всякую обиду во имя любви к славе России, не мог бы поднять руки на нее. Спор стал горячее – и Лермонтов утверждал, что государь накажет виновников интриги и убийства. Столыпин настаивал на том, что тут была затронута честь и что иностранцам дела нет до поэзии Пушкина, что судить Дантеса и Геккерна по русским законам нельзя, что ни дипломаты, ни знатные иностранцы не могут быть судимы на Руси. Тогда Лермонтов прервал его, крикнув: “Если над ними нет закона и суда земного, если они палачи гения, так есть Божий суд!”
Запальчивость поэта вызвала смех со стороны Столыпина, который тут же заметил, что у “Мишеля слишком раздражены нервы”. Но поэт уже был в полной ярости, он не слушал собеседника и, схватив лист бумаги, сердито поглядывая на Столыпина, что-то быстро чертил, ломая карандаши, по обыкновению, один за другим. Увидав это, Столыпин полушепотом и улыбаясь заметил: “la poésie enfante!” (поэзия зарождается!) Наконец раздраженный поэт напустился на собеседника, назвал его врагом Пушкина и, осыпав упреками, кончил тем, что закричал, чтобы он сию же минуту убирался, иначе он за себя не отвечает. Столыпин вышел со словами: “Mais il est fou à lier” (Да он дошел до бешенства, его надо связать!) Четверть часа спустя Лермонтов прочел Юрьеву заключительные 16 строк своего стихотворения.
С. А. Раевский, сожитель Лермонтова, возвратясь домой, пришел в восторг от нового окончания стихотворения на смерть Пушкина и стал распространять эти сильные стихи. Ни ему, ни самому поэту и в голову не приходило, что за них можно пострадать.
Между тем на многолюдном рауте у графини Ферзен A. M. Хитрово, разносчица всевозможных сенсационных вестей, обратилась к графу Бенкендорфу со злобным вопросом: “А вы читали, граф, новые стихи на всех нас, в которых la crème de la noblesse[4]4
Высшее дворянство (фр.).
[Закрыть] отделывается на чем свет стоит молодым гусаром Лермонтовым?” Она пояснила, что стихи, начинающиеся словами “А вы, надменные потомки”, являются оскорблением всей русской аристократии, и довела графа до того, что он увидал необходимость разузнать дело ближе. Граф Бенкендорф знал и уважал бабушку Лермонтова, бывал у нее, ему была известна любовь ее к внуку, но, при всем желании дать делу благоприятный оборот, он ничего уже не был в состоянии сделать. На другое же утро он заметил Л. В. Дубельту, говоря о слышанном на вечере, что “если Анна Михайловна (Хитрово) знает о стихах, то не остается ничего более делать, как доложить о них государю”. И действительно, когда граф явился к императору, чтобы доложить о стихах в самом успокоительном смысле, государь уже был предупрежден, получив по городской почте экземпляр стихов с надписью: “Воззвание к революции”. Подозрение тогда же пало на госпожу Хитрово.
Арест Лермонтова произошел следующим образом. Посланный в Царское Село осмотреть бумаги поэта и арестовать его Веймарн нашел квартиру нетопленной, ящики стола и комодов пустыми. Отсутствие Лермонтова прикрыли внезапною болезнью его, приключившеюся при посещении внуком престарелой бабки, и ограничились затем только выговором ближайшему виновнику недосмотра полковнику Саломирскому, позволившему офицеру самовольно отлучиться от полка и проживать в Петербурге. Затем обратились в петербургскую квартиру Лермонтова, и 21 февраля поэт был посажен на гауптвахту в Петропавловской крепости.
В тот же день с Раевского были сняты показания. Решившись взять на себя вину в распространении стихов друга и для того, чтобы показания Лермонтова не разнились с его показаниями, он черновую, писанную карандашом, положил в пакет, адресовав его на имя крепостного человека Лермонтова, Андрея Иванова. К черновой приложена была записка:
“Андрей Иванович! Передай тихонько эту записку и бумаги Мишелю. Я подал записку министру. Надобно, чтобы он отвечал согласно с нею, и тогда дело кончится ничем. А если он станет говорить иначе, то может быть хуже. Если сам не сможешь завтра же поутру передать, то через Афанасия Алексеевича (Столыпина). И потом непременно сжечь ее”.
Доставить пакет этот Раевский поручил одному из сторожей. Пакет был перехвачен и немало усугублял виновность Раевского в глазах судей.
После домашнего допроса Лермонтова посадили в одну из комнат верхнего этажа Главного штаба. К нему пускали только камердинера, приносившего обед. Поэт велел завертывать хлеб в серую бумагу и на этих клочках с помощью вина, печной сажи и спички написал несколько стихотворений, а именно: “Когда волнуется желтеющая нива”, “Я, Матерь Божия”, “Сосед”, “Узник”.
25 февраля последовало Высочайшее повеление, а 27-го вышел приказ, по которому Лермонтов переводился тем же чином (корнетом) в Нижегородский драгунский полк – на Кавказ. Раевский же, проведя на гауптвахте один месяц, был выслан в Олонецкую губернию на службу по усмотрению тамошнего губернатора. Он поплатился, таким образом, более самого поэта, был возвращен из ссылки позднее, и Лермонтов сильно скорбел за своего друга. Дело в том, что допрашивавший Лермонтова граф Клейнмихель обещал, что если Лермонтов назовет виновника распространения, то избегнет разжалования в солдаты, названное же лицо будет прощено. Лермонтов и назвал Раевского. Когда же он был выпущен из-под ареста и узнал, что Раевский сидит в заключении, то пришел в отчаяние, не зная, что участие Раевского было известно до признания Лермонтова и допрос Раевского был сделан днем раньше допроса Лермонтова. Однако поэт долго не мог простить себе своего заявления о том, что никому, кроме Раевского, не показывал стихов, и что Раевский, вероятно, по необдуманности, показал их другому, и таким образом они распространились. Еще в июне 1838 года, возвращенный с Кавказа и вновь определенный в лейб-гвардии гусарский полк, Лермонтов пишет в Петрозаводск Раевскому о том, что повергло его в несчастие. Очевидно, услужливые люди пытались вызвать между друзьями вражду или хоть недоразумение, и поэт с негодованием отвергает наветы. Когда Раевский в декабре 1838 года получил наконец прощение и вернулся из ссылки в Петербург, где жили его мать и сестра, уже через несколько часов по приезде вбежал в комнату Лермонтов и бросился на шею к Раевскому.
“Я помню, – рассказывает сестра последнего, г-жа Соловцева, – как Михаил Юрьевич целовал брата, гладил его и все приговаривал: “Прости меня, прости меня, милый!”
Я была ребенком и не понимала, что это значило; но как теперь вижу растроганное лицо Лермонтова и большие, полные слез глаза. Брат был тоже растроган до слез и успокаивал друга”.
ГЛАВА IX
Первая ссылка на Кавказ. – Перевод в Гродненский полк. – Странствия. – Знакомство с декабристами и отзыв о Лермонтове декабриста Назимова. – Приезд в Петербург. – Успехи в свете и популярность. – Литературные труды и цензурные неприятности. – Знакомство с Жуковским. – Сближение с Краевским
Несколько дней спустя после состоявшегося приказа Лермонтов отправился на восточный берег Черного моря, где должны были открыться военные действия против горцев под начальством генерала Вельяминова.
Прибыв туда, он остановился в Тамани в ожидании почтового судна, которое перевезло бы его в Геленджик. Тут поэт испытал страшного рода столкновение с казачкою Царицихой, принявшей его за соглядатая, желавшего выследить контрабандистов, с которыми она имела сношения. Эпизод этот послужил поэту темою для повести “Тамань”. В 1879 году, по словам г-на Висковатова, описываемая в этой повести хата еще была цела; она принадлежала казаку Миснику и стояла невдалеке от нынешней пристани над обрывом.
О пребывании на Кавказе Лермонтов сообщает в нижеследующем письме к Раевскому, писанном перед возвращением в Петербург:
“С тех пор как я выехал из России, – читаем мы между прочим в этом письме, – поверишь ли, я находился до сих пор в беспрерывном странствовании, то на перекладной, то верхом; изъездил линию всю вдоль от Кизляра до Тамани, переехал горы, был в Шуше, в Кубе, в Камаке, в Кахетии, одетый по-черкесски, с ружьем за плечами; ночевал в чистом поле, засыпал под крик шакалов, ел чурек, пил кахетинское даже…
Простудившись дорогой, я приехал на воды весь в ревматизмах; меня на руках вынесли люди из повозки, я не мог ходить – в месяц меня воды совсем поправили; я никогда не был так здоров, зато веду жизнь примерную, пью вино только когда где-нибудь в горах ночью прозябну, то, приехав на место, греюсь… Здесь, кроме войны, службы нет, я приехал в отряд слишком поздно, ибо Государь нынче не велел делать вторую экспедицию, и я слышал только два-три выстрела; зато два раза в моих путешествиях отстреливался; раз ночью мы ехали втроем из Кубы, – я, один офицер нашего полка и черкес (мирный разумеется), – и чуть не попались в плен лезгин. Хороших ребят здесь много, особенно в Тифлисе есть люди очень порядочные, а что здесь истинное наслаждение, так это татарские бани! Я снял на скорую руку виды всех примечательных мест, которые посещал, и везу с собою порядочную коллекцию; одним словом, я вояжировал. Как перевалился через хребет в Грузию, так бросил тележку и стал ездить верхом: лазил на снеговую гору (Крестовая) на самый верх, что не совсем легко; оттуда видна половина Грузии, как на блюдечке, и, право, я не берусь объяснить или описать этого удивительного чувства; для меня горный воздух – бальзам, хандра к черту, сердце бьется, грудь высоко дышит – ничего не надо в эту минуту; так сидел бы да смотрел целую жизнь.
Начал учиться по-татарски, язык, который здесь и вообще в Азии необходим, как французский в Европе. Да жаль, теперь не доучусь, а впоследствии могло бы пригодиться. Я уже составлял планы ехать в Мекку, в Персию и проч., теперь остается только проситься в экспедицию в Хиву с Перовским.
Ты видишь из этого, что я сделался ужасным бродягой, а, право, я расположен к этого рода жизни. Если тебе вздумается отвечать мне, то пиши в Петербург; увы, не в Царское Село; скучно ехать в новый полк, я совсем отвык от фронта, я серьезно думал выйти в отставку.
Прощай, любезный друг, не забудь меня; и верь все-таки, что самой большой печалью было то, что ты через меня пострадал. Вечно тебе преданный М. Лермонтов”.
Новый полк, о котором говорит Лермонтов в этом письме, был Гродненский, стоявший в Новгороде. Туда был переведен поэт Высочайшим приказом императора Николая, данным в Тифлисе, в 1837 году 11 октября, по ходатайству графа Бенкендорфа.
До отъезда в Россию Лермонтов успел побывать в местах, памятных ему с детства; так, он посетил в Шелкозаводске A. A. Хастатова, сына сестры бабушки, Екатерины Алексеевны. Хастатов был известный всему Кавказу храбрец; рассказы о похождениях его переходили из уст в уста. Случаи из жизни его послужили Лермонтову материалом для повести “Бэла”, в которой изображен эпизод, бывший с Хастатовым, и для “Фаталиста”, списанного с происшествия, бывшего с Хастатовым же в станице Червленой.
Старая военно-грузинская дорога особенно поразила поэта своими красотами и массой легенд. Тут именно зародилась в нем мысль перенести место действия поэмы “Демон” на Кавказ. До сей поры оно было в Испании.
Грот Лермонтова в Пятигорске
В Пятигорске и Ставрополе Лермонтов познакомился с кружком декабристов, находившихся в отличных отношениях с доктором Н. В. Майером. Майер был замечательный человек, группировавший около себя лучших людей и имевший на многих самое благотворное влияние. С этого доктора Майера Лермонтов списал в повести своей “Княжна Мери” доктора Вернера, с которым Печорин тоже знакомился в С., то есть Ставрополе.
Кстати, вот какими словами передает г-н Висковатов воспоминание о Лермонтове декабриста Назимова, с которым поэт познакомился в Пятигорске:
“Лермонтов сначала часто захаживал к нам и охотно и много говорил нам о разных вопросах личного, социального и политического мировоззрения. Сознаюсь, мы плохо друг друга понимали. Передать теперь, через сорок лет, разговоры, которые мы вели, невозможно. Но нас поражала какая-то словно сбивчивость, неясность его воззрений. Он являлся подчас каким-то реалистом, прилепленным к земле, без полета, тогда как в поэзии он реял высоко на могучих своих крылах. Над некоторыми распоряжениями правительства, коим мы от души сочувствовали и о которых мечтали в нашей несчастной молодости, он глумился. Статьи журналов, особенно критические, которые являлись будто наследием лучших умов Европы и за живое задевали нас и вызывали восторги, что в России можно так писать, не возбуждали в нем удивления. Он или молчал на прямой вопрос, или отделывался шуткой и сарказмом. Чем чаще мы виделись, тем менее клеилась серьезная беседа. А в нем теплился огонек оригинальной мысли – да, впрочем, и молод же он был еще”.
Странствия Лермонтова перед отправлением в Гродненский полк продолжались более четырех месяцев. Сначала по нездоровью он жил в Пятигорске; потом в Ставрополе, Елизаветграде и других городах; побывал в Москве и Петербурге. Здесь он был принят начальством благосклонно. Его не торопили с выездом в полк, и он жил у бабушки, посещая общество и театры.
Тогда в большом свете он был предметом общего интереса. Он сам говорил в письмах, что в первое время был решительно в моде, его вырывали друг у друга, и все, кого он оскорблял в стихах своих, осыпали его ласкательствами. Это подтверждает и Муравьев в своих воспоминаниях.
“Ссылка Лермонтова на Кавказ, – говорит он, – наделала много шума; на него смотрели как на жертву, и это быстро возвысило его поэтическую славу. С жадностью читали его стихи с Кавказа, который послужил для него источником вдохновения.
Лермонтов, – читаем мы далее в тех же воспоминаниях, – возвращенный с Кавказа и преисполненный его вдохновениями, принят был с большим участием в столице, как бы преемник славы Пушкина, которому принес себя в жертву; на Кавказе было действительно где искать вдохновения: не только чудная красота исполинской его природы, но и дикие нравы его горцев, с которыми кипела жестокая борьба, могли воодушевить всякого поэта, даже и с меньшим талантом, нежели Лермонтов, ибо в то время это было единственное место ратных подвигов нашей гвардейской молодежи, и туда были устремлены взоры и мысли высшего светского общества. Юные воители, возвращаясь с Кавказа, были принимаемы как герои. Помню, что конногвардеец Глебов, выпущенный из плена горцев, сделался предметом любопытства всей столицы. Одушевленные рассказы Марлинского рисовали Кавказ в самом поэтическом виде; песни и поэмы Лермонтова гремели повсюду”.
Будучи принят, таким образом, во многих петербургских салонах, наиболее дружеский прием Лермонтов находил в доме Карамзиных, у госпожи Смирновой, князя Одоевского и графини Ростопчиной. В то же время, вдохновленный своими успехами, с особенным жаром взялся он за перо, и это была эпоха самой плодотворной его деятельности. Так, кроме массы лирических произведений, в “Современнике” 1837 и 1838 годов были помещены “Бородино” и “Казначейша”. Рассказ Панаева о том, что “Казначейша” была напечатана без разрешения поэта, опровергается письмом Лермонтова, из которого видно, что он сам отослал эту пьесу Жуковскому; но он мог быть недоволен какими-нибудь редакторскими или цензурными сокращениями, так как поэма была напечатана с очень многими пропусками. Неудовольствие это, по словам Панаева, выразилось в том, что, будучи у Краевского, он готов был разорвать книжку “Современника”, где была напечатана “Казначейша”, но Краевский не допустил этого.
– Это чорт знает что такое! Позволительно ли делать такие вещи! – говорил Лермонтов, размахивая книжкою… – Это ни на что не похоже!
Он подсел к столу, взял толстый красный карандаш и на обертке “Современника” набросал какую-то карикатуру…
Но это была, очевидно, одна минутная вспышка против Жуковского, так как именно к этому времени относится сближение Лермонтова с последним. Жуковский пожелал видеть новое восходящее светило; Лермонтова представили ему, и, приняв дружественно молодого поэта, Жуковский подарил ему экземпляр “Ундины” с собственноручной надписью. Около того же времени Жуковский принял горячее участие в судьбе “Песни о купце Калашникове”, которая была выслана Лермонтовым с Кавказа в 1837 году Краевскому для помещения в “Литературных прибавлениях к “Русскому инвалиду”. Цензура находила совершенно невозможным напечатать стихотворение человека, только что сосланного на Кавказ. Краевский обратился тогда к Жуковскому, который, будучи в восторге от “Песни”, дал Краевскому письмо к министру народного просвещения. Уваров разрешил печатание под свою ответственность, не позволив, однако, выставить имени Лермонтова: “Песня” была подписана “– в”.
Тогда же сблизился Лермонтов с Краевским. По словам Панаева, Лермонтов в это время (и в последующие годы своего пребывания в Петербурге) часто бывал у Краевского по утрам, привозя ему свои новые стихотворения. Он с шумом вбегал в его кабинет, заставленный фантастическими столами, полками и полочками, на которых были аккуратно расставлены и разложены книги, журналы и газеты, подходил к столу, за которым глубокомысленно погруженный в корректуры сидел редактор, разбрасывал эти корректуры и бумаги по полу и производил страшную кутерьму на столе и в комнате. Однажды он даже опрокинул ученого редактора со стула и заставил его барахтаться на полу в корректурах. Краевскому, при его всегдашней солидности, при его наклонности к порядку и аккуратности, такие шуточки и школьничьи выходки не должны были нравиться; но он поневоле переносил это от великого таланта, с которым был на “ты”, и, полуморщась, полуулыбаясь, говорил:
– Ну, полно, полно… перестань, братец, перестань…
Когда Краевский приходил в себя, поправлял свои волосы и отряхивал свои одежды, поэт пускался в рассказы о своих светских похождениях, прочитывал свои новые стихи и уезжал. Посещения его были очень непродолжительны…
Раз утром Лермонтов приехал к Краевскому и привез ему свое стихотворение: “Есть речи – значенье…”, прочел его и спросил:
– Ну, что, годится?…
– Еще бы! Дивная вещь, – отвечал Краевский, – превосходно; но тут есть в одном стихе маленький грамматический промах, неправильность…
– Что такое? – спросил с беспокойством Лермонтов.
Из пламя и света
Рожденное слово…
– Это неправильно, не так, – возразил Краевский, – по-настоящему, по грамматике надо сказать: из пламени и света.
– Да если этот пламень не укладывается в стих? Это вздор, ничего, – ведь поэты позволяют себе разные поэтические вольности – и у Пушкина их много… Однако… (Лермонтов на минуту задумался)… дай-ка я попробую переделать этот стих.
Он взял листок со стихами, подошел к высокому фантастическому столу с выемкой, обмакнул перо и задумался. Так прошло минут пять. Наконец Лермонтов бросил с досадой перо и сказал:
– Нет, ничего нейдет в голову. Печатай так, как есть. Сойдет с рук…
Приобретя “Отечественные записки” и начав издавать их под своею редакцией с 1 января 1839 года, Краевский не замедлил привлечь к сотрудничеству и Лермонтова. Кроме нескольких лирических стихотворений во второй книжке журнала был помещен рассказ “Бэла”, а в четвертой – “Фаталист”.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.