Текст книги "Азиатская книга"
Автор книги: Александр Стесин
Жанр: Культурология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
О том, что она собирается уходить, я узнал из третьих рук. Не то чтобы я не догадывался. Первое время каждый из нас старался вести себя так, будто ничего не произошло. Вернее, старался я, а она, казалось, и впрямь не придавала недавнему происшествию никакого значения. Но через несколько недель, когда изначальная неловкость, вызванная нашим негласным соглашением не говорить о случившемся, уже наполовину уступила место привычке, Джулия как бы между прочим сообщила, что планирует «всерьез заняться литературной деятельностью». Раньше за ней такого не водилось.
– Я и не знал, что тебя интересует литература.
– Никогда не интересовала. Но я подумала: а почему бы и нет? Просто я сейчас на распутье и пытаюсь понять, чем мне заниматься дальше.
– А как же медицина?
– Медицина от меня никуда не уйдет. Но я не уверена, что этого достаточно. Нужно что-то еще. Вот литература, например.
– То есть ты собираешься стать писательницей?
– Ну да. Хотя, конечно, самое ценное, что есть в литературе, всегда черпается из Библии. Лучшие писатели – это священники. Особенно в наше время. Хорошая проповедь стоит десяти романов. Но в пасторы идти мне уже поздно. А вот стать хорошей христианской писательницей – вполне по силам. Как ты считаешь?
– Не знаю, Джулия, тебе виднее.
– Но ведь ты же и сам, насколько я помню, пробовал что-то писать. Мы с тобой об этом еще в мединституте говорили. Значит, у тебя должно быть свое мнение по этому вопросу. Разве нет?
Две или три недели спустя наша медсестра Шерил, экзальтированная и любопытная женщина, вечно ищущая случая озаботиться чужими проблемами, отвела меня в сторонку, чтобы поговорить о Джулии Сун. «Я знаю, вы с ней старые друзья, поэтому и решила к вам обратиться. Видите ли, в последнее время я чувствую, что доктор Сун недовольна нашим коллективом. По-моему, ей у нас разонравилось. Мы должны сделать так, чтобы ей было здесь хорошо. Ведь она человек незаурядный. Пару дней назад я узнала… только это по секрету, обещаете? Так вот, доктор Сун не только врач, она еще и литератор. Христианская писательница. Представляете? Мы должны беречь ее как зеницу ока». На следующий день я услышал почти то же самое от дозиметриста Санни и фельдшера Оути. Все говорили о неожиданно обнаружившемся литературном таланте Джулии и о том, что она «находится на распутье». Вскоре ее намерения уйти из «Рок-Ривера», а может быть, и вообще из медицины стали секретом Полишинеля.
Но никто, включая меня, не подозревал, что решение об уходе исходило не от нее самой, а от доктора Ли. В тот день, когда она вернулась на работу и в течение получаса беседовала с ним за закрытыми дверьми, он сказал ей, что после случившегося не сможет продлить ее контракт с Рок-Риверским госпиталем. Однако, продолжал Ли, он никоим образом не хочет ломать ей карьеру и жизнь. Поэтому он предлагает обыграть дело так, будто она увольняется по собственному желанию. Обо всем этом я узнал много позже от администраторши Эвелины. Тоже, разумеется, по секрету.
***
За несколько дней до ухода Джулия, окрыленная своими творческими амбициями и веселая как никогда, пригласила меня в театр – послушать корейскую оперу. Это традиционное искусство, уверяла она, произведет на меня неизгладимое впечатление. «Тебе как человеку, интересующемуся нашей культурой, это будет полезно». В основу либретто легла книга корейского классика Ли Чхон Чуна, та самая, по которой Им Квон Тхэк в свое время снял фильм «Сопендже». Вот краткое содержание.
Певец Ю Бон, в прошлом самый талантливый из учеников старого мастера «корейской оперы» (пхансори), а ныне пьяница и неудачник, живет впроголодь, в то время как его бывшие соученики давно выбились в люди и выступают в столичном театре. Втайне завидуя их удаче, он раз за разом отвергает предложения помощи и в конце концов, рассорившись со всеми, уходит из города, чтобы начать новую жизнь. После длительных скитаний он попадает в отдаленную деревню, где живет крестьянка с маленьким сыном. Песни пхансори завораживают женщину, она начинает ходить к нему по ночам. Вскоре выясняется, что она беременна. Чтобы избежать позора, крестьянка решает покинуть деревню и разделить скитальческую судьбу Ю Бона. У нее рождается дочь, но сама она умирает при родах.
Ю Бон воспитывает дочь и приемного сына как умеет, надеясь сделать из них великих пхансори. Они странствуют по западным провинциям, выступая в кабаках и на ярмарках. Ю Бон требует от детей беспрекословного послушания, бьет их палкой – в общем, ведет себя как нормальный злыдень-учитель из восточной классики. Пасынок Дон Хо, так и не простивший Ю Бону смерть матери, мечтает убить отчима, но никак не может решиться. Однажды, когда Ю Бон валяется пьяный, Дон Хо заносит над ним булыжник, но боится нанести удар. В этот момент Ю Бон открывает глаза и костерит пасынка за нерешительность. Дон Хо бросает булыжник на землю и убегает, поклявшись никогда больше не возвращаться домой.
Теперь вся надежда – на дочь Ю Бона, Сон Ха, у которой рано обнаружились незаурядные способности пхансори. Однако после побега брата Сон Ха перестает петь и вообще теряет интерес к жизни. Ю Бон дает дочери выпить «целебный взвар», от которого та слепнет. Хозяин трактира, где они остановились, предполагает, что Ю Бон ослепил дочь, чтобы она никогда его не бросила. Однако Ю Бон уверяет, что сделал это ради ее же блага: для того чтобы стать великим пхансори, ученик должен испытать большое горе. И действительно, ослепнув, она снова начинает петь и решает посвятить жизнь искусству пхансори.
Отец и дочь продолжают странствовать, он возит слепую в самые отдаленные области, где живут старые мастера корейской оперы, просит их обучить ее своей технике. Сон Ха поет все лучше, но дела у отца и дочери идут плохо: у них нет денег, к тому же Ю Бон заболевает чахоткой. Чтобы прокормиться, ему приходится воровать пищу у крестьян. Сам он почти ничего не ест, все отдает дочери и врет ей, что это местные жители так вознаградили их за прекрасное пение. Но его обман вскоре открывается: крестьяне, обнаружив кражу, пускаются в погоню за стариком и, поймав, избивают его до полусмерти. Сон Ха ползает перед ними на коленях, умоляя, чтобы они били не его, а ее. Крестьяне прекращают побои и велят бродягам убираться из деревни.
Горемыки-пхансори отправляются в поисках пристанища и в конце концов набредают на заброшенную хижину на вершине холма. Ю Бон говорит дочери, что это и есть счастье: из этой хижины их никто не выгонит и они смогут провести здесь остаток дней, совершенствуясь в искусстве пения. Через несколько дней Ю Бон умирает от чахотки и перенесенных побоев. Слепая девушка находит приют в трактире, которым владеет одинокий старик, недавно потерявший жену. Сердобольный трактирщик предлагает певице ночлег, и она остается жить у него в подвале. Поет она все реже и постепенно совсем оставляет это занятие.
Тем временем выясняется, что Дон Хо, который занимается теперь торговлей целебными травами, уже несколько лет разыскивает сестру. Он попадает в трактир, где она живет, просится на постой и справляется у хозяина, нет ли в окрестностях певицы пхансори. Трактирщик приводит слепую Сон Ха, и Дон Хо, не выдав ей, кто он, просит ее спеть. Она начинает петь, он аккомпанирует ей на барабане. Наутро Дон Хо уходит, так и не открывшись сестре. Но Сон Ха и сама догадалась; когда хозяин спрашивает, куда подевался давешний постоялец, она отвечает: «Брат уже уехал». Через несколько дней после визита Дон Хо Сон Ха собирает пожитки и, несмотря на уговоры трактирщика, уходит в никуда.
Когда мы вышли из театра, Джулия снова завела речь о том, что лучшее в литературе черпается из Библии, а заодно сообщила, что Ким и Пак тоже собираются уходить из «Рок-Ривера»: Ким выходит на пенсию, а Пак подписался на долгосрочную миссию не то в Анголе, не то в Камеруне. «Ты остаешься один на один с начальством». Потом она заговорила о чем-то еще. Я машинально поддакивал, пытаясь переварить только что увиденное. Что хотел сказать автор?
Главная загадка – сам жанр пхансори. Традиционное пение, которое на Западе называют корейской оперой. Непривычное, исступленное, завывающее и завораживающее, оно долго не выходило у меня из головы. Это и шаманское камлание, и театр, и площадное сказительство гриота. В голосе исполнителя – надрыв, бесприютность, горе, излитое в песне. Это игра на разрыв аорты, но предназначена она главным образом для развлечения ярмарочной толпы. Разрыв между творческой интенцией и возможной отдачей здесь велик как нигде. Попросту говоря, певец ставит все на карту искусства, которое никем не может быть оценено. Более того, главный герой трагедии жертвует не только собственным благополучием, но и благополучием дочери, и тут мы оказываемся в той области, где – по Кьеркегору – вера противостоит морали. Кажется, история Ю Бона – это что-то вроде жертвы Авраама. Но у безумца Авраама есть Господь, который должен в последний момент отвести нож от Исаака (определение веры). А у безумца-пхансори такого Господа нет, и весь смысл его искусства изначально заключается в том, что ножа не отвести.
***
…В ее последний рабочий день на утреннем совещании подавали бублики со сливочным сыром. Таким незатейливым образом у нас отмечают любые проводы.
ЛиЗа ужином начальник объяснял мне этику и психологию семейной жизни. Когда он, Ли Кан Хо, был в моем возрасте, у него было трое маленьких детей, но он почти никогда их не видел. Днем – пациенты, ночью – наука. Просиживал в лаборатории до трех утра. Детей растила жена. Только так и можно преуспеть. Муж должен быть Одиссеем, открывателем новых миров; жена должна его ждать. Но, думал я, если Одиссей будет слишком долго отсутствовать, у жены и терпение может пенелопнуть… Ли Кан Хо подливал мне соджу и предавался воспоминаниям. Надежды юности, уроки зрелости. Много, много работал, а надо было еще больше. Он хочет, чтобы я видел в нем не столько начальника, сколько наставника. Хочет, чтобы у меня – в отличие от него – все получилось. А разве у него что-то не получилось? Да, очень многое. Из всего, что не получилось, надо склеить что-то одно – это и будет жизнь.
Если ты жаждешь постичь загадочную корейскую, индийскую или, скажем, пуэрто-риканскую душу, устройся на работу под началом корейца, индуса, пуэрториканца, и ты получишь национальную специфику в полном объеме. Волей-неволей усвоишь обычаи и традиции. Более эффективного способа «культурного погружения» не придумать. Особенно если дело доходит до алкоголя. Исповедь – часть питейного этикета. Так же как манера отворачиваться и прикрывать рот рукой, когда пьешь соджу в присутствии старшего (об этом меня предупредила Джулия). Ли Кан Хо придавал попойкам с подчиненными немалое значение; они были даже вписаны в бизнес-план. Но если на следующий день, столкнувшись с ним в больничном коридоре, я благодарил его за вчерашний ужин, он делал каменное лицо: на работе надо говорить о работе. Из всех интонационных масок восточного театра он предпочитал маску суровой непроницаемости и лишь изредка, залучив меня в кабинет после окончания рабочего дня, пускался в откровения. Тогда, перевоплотившись подобно диккенсовскому Уэммику, он снова вел беседу «не как начальник, а как наставник».
Впрочем, и в рабочие часы суровые складки на его лице нет-нет да и разглаживались – например, в то осеннее утро, когда он неожиданно принес на консилиум ореховый кекс. «Это моя жена для всех испекла», – с виноватой улыбкой пояснил он. Уже потом, задним числом, мы узнали, что угощение было приурочено к его дню рождения. Это было трогательно. «Как вы отпраздновали свой день рождения, доктор Ли?» – «Ничего особенного. Посидели с женой, посмотрели телевизор».
Его жена – Пенелопа, отправившаяся в плавание вместе с Одиссеем. Тридцать лет назад они приехали в Америку без гроша в кармане; первые годы бедствовали. Ли работал круглосуточно, а она самостоятельно растила троих детей. Мне запомнилась история о том, как они ездили на конференцию в Чикаго и, пока Ли сидел на докладах, жена показывала детям город. Старшему было пять, младшему – год. Она таскалась с ними по всему Чикаго – когда на общественном транспорте, а когда и пешком. Те, у кого есть дети, поймут, что это за подвиг. «Но это было сто лет назад, наши дети давно выросли, и мы им больше не нужны». Старший сын работает бухгалтером, дочь – клерком в банке, младший сын – еще в колледже, но учится через пень-колоду. Наверстывает ли их отец упущенное, собирая вокруг себя учеников, или просто роль наставника ему больше по душе, чем роль отца?
Даже теперь, когда он стал начальником, Ли продолжал приходить на службу раньше всех, а уходил последним. Как врач он вызывал безусловное уважение, хотя его фанатичный подход к работе вселял в меня, некорейца, определенный страх. Иногда он представлялся мне эдаким сонби7070
Сонби – корейские ученые-конфуцианцы в эпоху династии Чосон.
[Закрыть], самоотверженным конфуцианцем. Разумеется, этот образ имел весьма отдаленное отношение к реальности. Романтический стереотип. Так еще в Москве, в самом конце 80‐х, мы всей семьей смотрели премьеру какого-то диснеевского мультфильма по ЦТ, и родители повторяли, видимо, популярную в те годы сентенцию: «Нет, все-таки американцы – чистые дети». Чем меньше мы знаем, тем афористичнее наши суждения. Чужая культура – это черный ящик фокусника, куб, в котором ютятся неведомые кролики, голуби и бог весть кто еще. Куб – фигура таинственная именно в силу своей простоты. Это уже потом, при ближайшем рассмотрении, куб оказывается тетраэдром, икосаэдром, додекаэдром. Взгляду открывается все больше граней, пока многогранник не превратится наконец в шар. А шар – идеальная фигура, везде одинаковая. Корейское уже неотличимо от русского, русское – от американского. Но первое суждение, каким бы наивным оно ни было, наложило свой отпечаток; книги о конфуцианстве, как и диснеевские мультики, еще не утратили своей притягательности. Словом, мне хотелось романтизировать. Тем более что я только что прочел повесть Ли Мун Ёля «Золотой феникс» и воображал моего начальника в роли старого мастера живописи Ким Сок Тама. А я тогда, получается, кто? Ко Чжук, ученик Сок Тама, который на старости лет сходит с ума и сжигает все свои работы? Нет, все-таки корейцы – чистые дети.
Похоже, Ли, хоть и прожил здесь полжизни, тоже плоховато знал американцев. Во всяком случае, такое ощущение у меня возникало, когда мы ужинали – уже не в корейском, а в итальянском кафе – в компании биологов, Майкла и Пэтти Томпсон, и мой начальник ни с того ни с сего заводил речь о кентуккийском дерби. Далее следовала натужная и совершенно бессодержательная беседа: южане Томпсоны знали о кентуккийском дерби не больше, чем Ли, то есть не знали ничего. У меня же не хватало смелости объяснить боссу, что наши коллеги хоть и южане, но не из Кентукки, а из Луизианы и, стало быть, его разговоры о скачках – мимо кассы. Признаться, у меня вообще не было желания что-либо говорить в их присутствии, но Ли упорно продолжал таскать меня на эти ужины. Супруги Томпсон были большими шишками в системе институтов здоровья, и мой начальник надеялся установить с ними сотрудничество («У них большая лаборатория, много связей, нам это может быть полезно»). В результате мне раз за разом приходилось наблюдать, как он, обычно такой степенный и неприступный, нервно хихикает, безуспешно пытаясь овладеть искусством «смол-ток», а они разглагольствуют на медицинские темы. Последнее особенно действовало на нервы. Как будто их лабораторные исследования делали их экспертами в клинической практике и служили гарантией от онкологических и других заболеваний, да и вообще от смерти. «Недавно говорил с Бобом – вы знаете Боба Дженкинса из Чикагского университета? – так вот у него, оказывается, нашли рак мозга. Я ему говорю: Боб, ты не валяй дурака, обращайся только к лучшим специалистам, это тебе не триппер, тут нужны только самые лучшие…» Вальяжная поза, самодовольный тон, вкусный эспрессо мелкими глотками. Ли кивал, прихлебывал в пандан и никак не мог перевести разговор на нужную ему тему.
В глубине души я завидовал их невозмутимости. Какое-то поразительное ощущение собственной защищенности, вера в то, что «ад – это у других». Возможно, в случае Ли невозмутимость была всего лишь еще одной маской, но даже это вызывало зависть. У меня и маску-то натянуть не получается – настолько крепко во мне засела неврастеническая тревога. Я живу с ней уже много лет; может быть, с тех пор, как я впервые попал в Нью-Йорк. Но Нью-Йорк – единственный город на свете, где я дома. И моя тревога – тоже очень домашнее чувство, родное, как окружающий меня город. Повседневная жизнь его разношерстных районов сосредоточивает в себе то, что принято называть «культурным багажом», привезенным из Старого Света (где бы он ни был). Все предстает как бы в сгущенном виде. И точно так же работа в больнице концентрирует экзистенциальную подоплеку человеческой жизни, ее незащищенность и оцепенение. Страх – с детства, но теперь, повзрослев, начинаешь понимать, что это нормально, все так живут. Взросление одомашнивает страх. Как будто все время идешь по канату и при этом стараешься наслаждаться прогулкой, любоваться видом… Что же касается Итаки, ее нет как нет, а если и есть, это, по-видимому, ничего не меняет.
2015
Часть 3. Тхеравада
БУДДОЛОГИЯ ДЛЯ БЭКПЕКЕРОВ И ВЕЛОСИПЕДИСТОВ
1В раннем детстве Вьетнам ассоциировался в первую очередь с мазью «звездочка»»: будоражащий запах камфоры и ментола настолько засел во мне, что я до сих пор синестезийно слышу его всякий раз, когда вижу вьетнамский флаг – золотую звезду на алом фоне. Другие детские ассоциации – шлепанцы на резиновой подошве, коническая шляпа «нонла» (впрочем, само название шляпы я узнал много позже); гороскоп, где китайского кролика заменили котом. Пентатоника лютни и флейты, пагоды с широкополыми и загнутыми по краям, как наполеоновская треуголка, крышами. Плюс – почтовые марки, страсть любого советского школьника, самый простой способ отправиться, хотя бы мысленно, в заграничное путешествие. Bưu điện Việt Nam, Poczta Polska, «Монгол Шуудан» – приветы из дружественных соцстран. Потом советское детство сменилось американским, и круг ассоциаций расширился. Для американца Вьетнам – это ужасы двадцатилетней войны и порожденное этими ужасами протестное движение; «Апокалипсис сегодня» и «Цельнометаллическая оболочка»; напалм, агент «оранж» и целое поколение калек с посттравматическим стрессовым расстройством, готовых, как маньяк Лестер Фарли из романа Филипа Рота «Людское клеймо», хвататься за оружие при виде любого прохожего с азиатской внешностью.
Взрослое сознание привыкло фильтровать все, включая ассоциации. Человек, искушенный в «межкультурной восприимчивости», назовет уже не вьетнамки-лягушки и не Вьетконг, а, например, махаяну, кукольный театр на воде и суп фо бо. Предпочтительней ли такие ассоциации? И верно ли, что мы путешествуем ради изживания стереотипов? Или, наоборот, суть в том, чтобы вспомнить все – и резкий запах «звездочки», и запойного ветерана Вьетнамской войны с его патологической ненавистью к «чарли», и махаянские сутры – и попытаться соединить все это в единую мысленную картину? Кажется, так. Успеть выстроить свою подробную и достоверную мандалу прежде, чем все впечатления исчезнут раз и навсегда.
В Ханое мы поселились возле озера Хоанкьем, в старом центре города, где, согласно легенде, Священная черепаха одолжила императору Ле Лою волшебный меч-кладенец для сражения с китайскими захватчиками. С тех пор Хоанкьем называют Озером возвращенного меча, а два острова посреди озера – телом и головой черепахи. В конце XIX века на северном острове в честь хозяйки озера был воздвигнут храм Нефритовой горы, а на южном острове – Черепашья башня. До недавнего времени в озере и вправду жила большая трехкоготная черепаха вида Rafetus swinhoei. К ней был приставлен личный ветеринар; в 2011 году ее вылавливали, чтобы провести трехмесячный курс лечения, продливший ей жизнь еще на пять лет. В 2016‐м черепаха скончалась и была похоронена рядом с тремя предшественницами в храме Нефритовой горы.
Субботним вечером вокруг черепашьего озера гуляют толпы народу. На тротуаре выставлены в два ряда низенькие пластмассовые табуретки вроде тех, что бывают в бане. Кто устал, может присесть. Ту же миниатюрную мебель – синие пластмассовые табуретки и столики, которые пришлись бы по размеру разве что маленьким детям, – я увижу во французском квартале, рядом с кафешками, где подают фо бо и французские багеты со свининой, квашеной редькой и острым соусом. Посетители рассаживаются за этими крохотными столиками, на банных табуретках. Собственно, наличие мебели обнаруживается только при ближайшем рассмотрении; издали кажется, что сидят на корточках. Ничего удивительного тут нет: традиционная вьетнамская мебель – это топчан «сап»; еду испокон веков подавали на подносах «мам», которые ставили прямо на землю. Это французы, привезшие сюда католицизм, латинский алфавит, колониальную архитектуру с ее колоннами и балюстрадами, платья с глубоким декольте, багеты и кофе, заодно притащили столы и стулья. Вьетнамцы восприняли все это, но внесли необходимую правку.
Сама башня Черепахи залита яичным прожекторным светом. Она расположена на маленьком островке, окруженном кувшинками. Если бы существовал памятник Тортилле из «Буратино», он должен был бы выглядеть примерно так. Островок посреди озера, чей покой не тревожат ни моторки, ни катамараны. Хоанкьем – не для купания и не для лодочных прогулок, а для созерцания. Над храмом Нефритовой горы реет флаг, камфорно-ментоловая золотая звездочка на алом фоне. У входа в храм – зооморфный вазон, покорно подставивший спину курительным палочкам, и кадка с плодами помело, излюбленным лакомством черепахи-покровительницы. Квартира, где мы остановились, находится через дорогу от этих достопримечательностей, в четырехэтажном таунхаусе, первый этаж которого занимает галерея с очень буддийским названием Empty Wall Gallery.
Наутро никаких табуреток уже не видать, но жизнь вокруг черепашьего озера все еще кипит: воскресенье. Кто-то играет в бадминтон, кто-то занимается ушу, кто-то делает свадебные фото на фоне восковой скульптуры дракона, кто-то даже танцует танго. Велорикши и уличные массажисты скучают в ожидании клиентов. Торговка в конической шляпе (той самой!) несет коромысло с двумя судками, наполненными сахарным тростником. «What does one do with this sugarcane?»7171
Что с этим тростником делают?
[Закрыть] – спрашиваю у нее. Отвечает не то по-английски, не то по-вьетнамски: «тью», то бишь «chew»7272
Жуют!
[Закрыть]. Другая торговка сражается с тяжелым оцинкованным баком. Пыхтя, вытаскивает его из лавки на тротуар. Эта картина мне знакома: в Нью-Йорке точно такие же баки точно так же по утрам выставляют на бровку в ожидании мусоровоза. Но когда торговка поднимает крышку, оказывается, что под ней – дымящиеся рисовые пампушки. Стало быть, эта ржавая бочка вовсе не мусорный бак, а жаровня. Следом из лавки выкатывается стеклянный шкаф с еще не разогретыми партиями пампушек. Мимо течет нескончаемый утренний поток мопедов. В Ханое это главное транспортное средство. Как переходить через дорогу? На светофоры надеяться не приходится: их тут мало, и никто не обращает на них внимания. Единственный способ – вклиниваться в этот нескончаемый поток, идти напролом, уповая на то, что мопед – не трамвай, объедет. Вот один из мопедистов притормаживает возле пампушек. На нем футболка с трогательной надписью «Best Dad». Крышка приподнимается, и нас обдает аппетитным паром. Пора позавтракать. Мы заходим в первое попавшееся кафе, садимся за столик рядом с обязательной домашней божницей (киот в виде маленького храма, украшенный новогодними лампочками; внутри – розовощекие фарфоровые бодхисаттвы, красные вымпелы с золотой вышивкой, электрические свечи). Над нами – клетка с попугаем. Попугай тараторит что-то по-вьетнамски. Возможно, оглашает меню. Не удивлюсь, если он и заказы принимает. Два кофе и две пампушки, пожалуйста.
После завтрака мы берем напрокат велосипеды и едем колесить по городу, начиная с французского квартала к юго-востоку от черепашьего озера. Широкие проспекты и площади, постройки в стиле необарокко. Артефакты колониальной эпохи. Сто лет назад здесь, как и всюду, докуда дотянулась французская экспансия, от Абиджана до Мартиники, строили свой маленький Париж. Сровняв с землей несколько древних храмов и часть градообразующей крепости, воздвигли на их месте провинциальную реплику европейской метрополии. Улица Чан Тьен – подобие Елисейских Полей, барочный оперный театр – подражание парижской Гранд-Опера. И, конечно, Нотр-Дам-де-Ханой, он же собор Святого Иосифа – приталенная копия прославленного собора на левом берегу Сены. Широкие улицы, пересекающиеся под острым углом, длинные трехэтажные дома в парижском стиле (в прошлом – резиденции французских подданных). Кажется, все это и правда строил какой-то ученик Османа.
По части колониализма у Вьетнама богатый опыт: полторы тысячи лет противостояния Китаю; затем – то, что Вьет Тхань Нгуен остроумно называет «дядюшкиным домогательством» французов; затем – японская оккупация во время Второй мировой, распил страны пополам на Женевской конференции в 1954‐м, СССР на севере и американцы на юге, коммунизм против национализма, дядюшка Хо против дядюшки Сэма. Потом была советская власть – парторганизации, комитеты, ячейки, лагерная перековка инакомыслящих. Но в начале XXI века здесь, в отличие от Китая, Советский Союз почти не ощущается. Скорее отголоски Франции, патина прекрасной эпохи, причем не только во французском квартале. Сто с лишним лет назад вьетнамская аристократия приветствовала французское влияние как долгожданный уход от «бак тхуок»7373
Бак тхуок – китайское влияние.
[Закрыть]. Реплики героев «Счастливой судьбы», классического романа Ву Чонг Фунга, написанного в конце 1930‐х, пестрят французскими словечками не меньше, чем у русских классиков. Те же «неспа» и «компреневу». Китайские иероглифы и основанная на иероглифике система письма тьы-ном были наскоро вытеснены европеизированной письменностью тьы куокнгы, разработанной на основе латинского алфавита католическими миссионерами. В результате весь канон китайской и вьетнамской литературы оказался недоступен. Новое поколение, не обученное китайской грамоте, не могло прочесть ни «Поэму о Кьеу», ни других классических произведений, написанных на тьы-ном. Буддизм временно уступил место католицизму, «Аналекты» Конфуция – трудам Монтеня и Вольтера. Но только временно. Местная специфика, кажется, в том и состоит: ничто не стирается навсегда. В конечном счете одно просто наслаивается на другое. Буддизм – на матриархальный шаманизм «дао мау», католицизм – на буддизм, коммунизм – на конфуцианство. В результате получается многоярусная конструкция в духе древних пагод; она и зовется вьетнамской культурой. Но почему все-таки французская составляющая чувствуется куда сильнее советской? Центр Халонга и вовсе неотличим – за вычетом кокосовых пальм – от какого-нибудь Лиона. Прижившийся трансплантат Оверни в Юго-Восточной Азии. Или это только мое восприятие?
Там, где кончается широкобульварный Ville française, начинаются узкие улочки-барахолки, так хорошо знакомые по другим странам Азии и Африки, – самая гуща городской жизни. Ленточная застройка, обветшалые террасные дома впритирку. Кафешки, где подают багеты «бань ми» со свининой и квашеной редькой, забаррикадированы все теми же пластмассовыми табуретками, детскими стульчиками и столиками. Они выглядят странной пародией на парижские брассери. В конце улицы – не то цветочная лавка, не то похоронное бюро. Желто-красные кладбищенские венки издали похожи на толсто нарезанные кружки рулета с вареньем. Рядом – реликтовая будка телефона-автомата. По этой улице не проехать: проезжая часть исполосована шпалами давно заброшенной железной дороги. Сворачиваем, чтобы объехать по соседней, и вдруг попадаем в совершенно другую часть города: огородные участки, лачуги. Если верить путеводителю, где-то здесь поблизости находится сад скульптур, а рядом – ателье художника, местной знаменитости, про которую нам рассказывали другие бэкпекеры7474
Бэкпекер – турист, путешествующий самостоятельно (не прибегая к услугам турагентств) и за небольшие деньги. От английского backpack – «рюкзак».
[Закрыть]. Но мы заехали не туда: вместо сада скульптур перед нами – кладбище. Аккуратные ряды одинаковых надгробий в виде ступы с четырехскатной черепичной крышей. Согласно местному обычаю, через семь лет после погребения останки следует эксгумировать, промыть и перезахоронить в ступе. Крыши некоторых ступ увенчаны католическими крестами. Возможно, те, кто здесь похоронен, были приверженцами каодаизма7575
Каодаизм – синкретическая религия, сочетающая в себе элементы буддизма, даосизма, католицизма и традиционных вьетнамских верований.
[Закрыть] или еще какого-нибудь синкретизма местного разлива. За кладбищем – большой участок, засаженный чайными кустами; дальше – длинная дорога вдоль Красной реки, до ржавого моста Лонг Бьен. Один берег реки заболочен и засыпан мусором, а другой зарос непроходимым тропическим лесом. Мутная вода, пряная тропическая испарина, листья пандануса, торчащие во все стороны, как панковский ирокез. Несколько рыболовных лодок-тазиков. Кто-то рыбачит без всякой лодки, причем не с берега, а с середины реки, по подбородок в воде. Только шляпа видна – не то человек, не то буек. Шляпа да удочка. Я бы рыбу из этой грязной реки есть не стал. Или уже ел, сам того не зная?
Вид с моста был бы вовсе непригляден, если бы не знаменитая керамическая стена: она начинается здесь, рядом с пирсом, и убегает вдаль, задавшись единственной целью – попасть в Книгу рекордов Гиннесса. Самая длинная керамическая стена в мире. Четыре с лишним километра расписной мозаики, сложенной художниками из Германии, Франции, России, Италии, Великобритании и Южной Кореи. Удивительная стилистическая мешанина – от кубофутуризма до граффити в духе Баскии, от ларионовского и гончаровского примитивизма до механических фигур Леже. То есть все, что идеолог и отец коммунистического Вьетнама Чыонг Тинь называл «безвкусными грибами, растущими на прогнившей древесине империализма». В этой безвкусице – свобода. Ехать и ехать вдоль этой керамической стены, в одном потоке с мопедами, мимо красных знамен и гигиенических масок, мимо странной архитектуры трехэтажных корпусов, соединенных короткими переходами, словно бы вставленных друг в друга, как телескопные трубы; мимо заливных полей и тропических зарослей; мимо продавцов лимонада и арахиса, сидящих в тени раскидистого хлопкового дерева; мимо босоногого футбола на пустыре и спящих в повозках рикш, чьи лица скрыты от мира коническими шляпами. «Мимо мира и Рима мимо…» Привязанная к столбу хлопчатобумажная лента взвивается драконом от порыва теплого ветра. Хлопает, силится оторваться и наконец рвется. Лети, лети.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?