Текст книги "Советская эпоха. Исповедь отщепенца"
Автор книги: Александр Зиновьев
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
После седьмого класса все наши «аристократы» исчезли. В Москве в это время создали специальные военные школы-десятилетки. Двое из «аристократов» поступили в специальную артиллерийскую школу, в которой учился Василий Сталин. Остальные перевелись в образцово-показательную школу, в которой учились дети высших партийных работников, министров (тогда – народных комиссаров), генералов, знаменитых деятелей культуры. В этой школе училась Светлана Сталина. В тридцатые годы социальное неравенство в системе образования еще не было таким резким, каким оно стало в послевоенные годы. Но оно уже наметилось. Во всяком случае, я обратил на него внимание. Несколько моих школьных друзей, живших в привилегированных условиях, стали учиться в привилегированных учебных заведениях – факт, не предусмотренный в марксистском учении о коммунизме.
Одной из «аристократок» была девочка по имени Наташа Розельфельд. Ее отец был обрусевшим немцем. По профессии он был летчиком (в Первую мировую войну), затем стал авиационным инженером. Был одним из сотрудников знаменитого авиационного конструктора Туполева. Принимал участие в создании самолета, на котором Чкалов, Байдуков и Беляков перелетели в США. Еще до войны награждался орденами, что тогда имело неизмеримо более важное значение, чем теперь. Беляков (впоследствии генерал-лейтенант авиации) был его личным другом. Мать Наташи бросила сцену, посвятив всю жизнь воспитанию двух дочерей. Родители Наташи были людьми совсем иного рода, чем родители Игоря. Квартира в Москве у них была довольно плохая, в деревянном доме без удобств. Была дача под Москвой, но тоже довольно убогая. Но, несмотря на это, в их доме постоянно бывало множество людей. Мать Наташи, увлекавшаяся педагогическими экспериментами, окружала своих дочерей десятками детей, устраивала концерты, спектакли, маскарады. Отец Наташи зарабатывал по тем временам много. Но все средства уходили на «педагогическую» и «театральную» деятельность матери. Она сама сочиняла пьесы и участвовала в представлениях. Первые роли, конечно, всегда играли ее дочери. Обе они были очень красивыми, особенно Наташа. У них всегда была туча поклонников. В доме у них бывали взрослые и дети, ставшие впоследствии известными. Я уже упоминал Белякова. Упомяну еще Игоря Шафаревича, ставшего одним из крупнейших советских математиков, и Сергея Королева, ставшего знаменитым генеральным конструктором. Он даже собирался жениться на Наташе, но она отказала ему, так как собиралась выйти замуж за летчика-испытателя, полковника, Героя Советского Союза. Ей не повезло: ее жених скоро погиб во время испытания нового самолета.
Мать Наташи была председателем родительского комитета школы. Она много раз помогала мне. В частности, благодаря ее усилиям я получал бесплатные завтраки в школе и ордера на одежду и обувь. Она приглашала меня бывать у них дома. Но я чувствовал себя чужим в сборище талантов, какими считались, а отчасти были и на самом деле дети, наводнявшие их квартиру и дачу. Тем более я был моложе всех, не принимал участия в спектаклях и маскарадах.
Свидетельством неравенства стала для меня и система «закрытых» распределителей продуктов, магазинов, столовых, санаториев, домов отдыха. Эта система возникла сразу же после революции в условиях дефицита. Ее назначением было обеспечение более или менее терпимых условий жизни для чиновников высокого уровня и вообще важных личностей. Но она переросла в специфически коммунистическую форму распределения жизненных благ. В этой системе происходили какие-то изменения, но она как таковая сохранилась до сих пор и сохранится навечно, пока существует коммунизм. В этой системе существовали особые привилегированные магазины «торгсины» (слово «торгсин» есть сокращение для «торговли с иностранцами»). В них продавались продукты и вещи, каких не было в обычных магазинах. Продавались на иностранную валюту, за драгоценности и вообще ценные вещи (фарфоровую посуду, меха, произведения искусства). Эти «торгсины» скупали ценные вещи и за обычные деньги. Опять-таки и эта форма привилегированных магазинов сохранилась до сих пор, правда в несколько иной форме (магазины «Березка», например).
В семьях моих соучеников, живших на нищенском уровне, постоянно говорили о жизненных трудностях. Тот факт, что какая-то категория людей живет «богато» («как капиталисты и помещики»), был общеизвестен. К нему относились как к чему-то само собой разумеющемуся, т. е. не как к несправедливому отклонению от норм и не как к преходящему явлению на пути ко всеобщему равенству, а как к естественному явлению. Отец одного из таких моих соучеников постоянно утверждал, выпив чекушку водки, что «бедные и богатые всегда были, есть везде и всегда будут». Мы с ним спорили, аргументируя тем, что узнали в школе о будущем обществе изобилия. Ситуация для меня складывалась такая. С одной стороны, я видел факт неравенства. С другой стороны, на меня сильнейшее впечатление производили идеи будущего коммунизма. Я страстно жаждал, чтобы это произошло.
Каждое лето я ездил в деревню к матери и видел, какой кошмарной становилась там жизнь. Это добавляло свою долю в понимание фактических социальных различий людей и вместе с тем усиливало желание, чтобы общество изобилия, равенства и справедливости осуществилось на самом деле. Надежда на такое общество подкреплялась не только желанием, но и реальными улучшениями условий жизни и интересностью жизни.
Жизнь страны
Отменили карточную систему. Регулярно снижались цены на продукты питания. Появились предметы ширпотреба (одежда, обувь, кухонная утварь и т. д.). Жизнь становилась интересной и насыщенной. Мы ходили на демонстрации, участвовали в пионерских сборах и во всякого рода общественных мероприятиях (сбор металлического лома и макулатуры, посадка деревьев). Нам показывали новые фильмы, которые с пропагандистской точки зрения были сделаны превосходно. Они производили впечатление даже на Западе. А для нас они были праздниками. Я сам посмотрел раз двадцать фильм «Чапаев» и десять раз «Мы из Кронштадта». Нам устраивали чтение новых книг советских писателей. Книга Николая Островского «Как закалялась сталь» стала своего рода учебником коммунистического воспитания молодежи. Все важнейшие события в жизни страны становились событиями нашей личной жизни. Начавшаяся реконструкция Москвы воспринималась нами не как разрушение памятников старины и архитектурное обезображивание города, а как явное улучшение вида города и условий жизни в нем. При мне снесли знаменитую Сухареву башню и башни водопровода у Рижского вокзала, уничтожили бульвары Садового кольца и Первой Мещанской улицы. И даже это мы воспринимали как неслыханный прогресс. Около нашего дома сломали церковь. На ее месте построили здание художественно-промышленного училища. Одним словом, жизнь страны, преподносимая нам в героически-романтическом духе, становилась важнейшим элементом нашей личной жизни и оттесняла куда-то на задний план все реальные ужасы и трудности. И сталинские репрессии мы воспринимали как продолжение революции и Гражданской войны. Впрочем, моего окружения они тогда не коснулись почти совсем. В соседнем доме арестовали инженера, затем – его преемника. Но это никакого эффекта не имело. Политические процессы после убийства Кирова мы воспринимали как спектакли и ждали новых представлений такого рода.
Смех сквозь слезы
Несмотря ни на что, внешне я выглядел энергичным, веселым и жизнерадостным. Такую форму отношения к невзгодам нам прививали в семье с рождения. У нас в семье много смеялись. Смех был в некотором роде защитной реакцией от убожества и жестокости бытия. В школе благодаря стенной газете я стал считаться прирожденным юмористом, и я воспринял эту роль. Иногда она меня заносила слишком далеко. В 1935 году был опубликован проект новой Конституции. Опубликован для всеобщего обсуждения. И его, конечно, обсуждали повсюду. Считалось, что его сочинил лично Сталин. И мы обсуждали его на уроках и на всякого рода собраниях. Я и еще двое моих товарищей затеяли игру в конституцию – сочинили свою шуточную конституцию. Согласно нашей конституции, лодыри и тупицы имеют право на такие же отметки, как и отличники. Самые плохие ученики имеют право поступать без экзаменов в самые лучшие институты. Самые глупые и безнравственные люди имеют право занимать самые высокие должности. Народ обязан восхвалять все решения властей. Вот в таком духе мы сочинили целую школьную тетрадку. Выпустили даже свои деньги, на которых было написано, что на них, в отличие от капиталистического общества, ничего купить нельзя. Эффект от нашей конституции был колоссальный. В школе началась паника. Появились представители органов государственной безопасности. На нас кто-то донес. Нас исключили из школы. Но мы отказались от авторства. По почерку нас уличить не могли, так как мы написали текст печатными буквами. Расследование длилось две недели. В конце концов нас восстановили в школе и дело замяли.
Это был самый крупный случай политической сатиры в мои школьные годы. Я уже тогда стал проявлять склонность к шуткам на социально-политические темы, но к менее опасным, чем наша конституция.
Идейный «запой»
В 1936 году в Москву приехала сестра Анна с братом Николаем. У старшего брата было уже двое детей. В нашей комнатушке стало жить восемь человек. Я стал готовить уроки в библиотеках-читальнях имени Тургенева или имени Грибоедова. Это было удобно также с точки зрения чтения книг. Кроме того, можно было заводить новые интересные знакомства. В это время я стал увлекаться философией, а также идеями социалистов-утопистов. Я читал сочинения Вольтера, Дидро, Руссо, Гельвеция, Гоббса, Локка, Милля. Прочитал «Государство Солнца» Кампанеллы, «Утопию» Т. Мора, «Икарию» Э. Кабе. Читал Сен-Симона, Фурье и Оуэна. Мое увлечение стало известно в школе, учителя истории и литературы отнеслись к нему отрицательно: они считали, что мне еще рано такие книги читать. Я предложил им проэкзаменовать меня, но они отказались – они сами эти книги не читали. Одновременно я запоем читал художественную литературу. Моими любимыми героями стали отважные одиночки, не обязательно революционеры. Просто мужественные люди, ведущие в одиночку борьбу против каких-то сил зла. Затем я стал увлекаться литературой о «лишних людях», которые тоже относились к категории одиночек, а также книгами анархистов и об анархизме. В читальнях меня признали как одержимого книгами и пускали в книгохранилища, где я часами просматривал книги и выбирал заинтересовавшие меня. Невозможно подсчитать и перечислить все книги, которые я прочитал. Многие из них я перечитывал по несколько раз, в том числе книги Гюго, Бальзака, Стендаля, Мильтона, Свифта, Гамсуна, Франса, Данте, Сервантеса… Нет надобности перечислять имена – я перечитал всех великих писателей прошлого и признанных еще живших тогда писателей, переведенных на русский язык. А в те годы в Советском Союзе начали издавать и переиздавать все лучшие достижения мировой литературы. Люди, занимавшиеся этим (в их числе М. Горький), делали великое дело, произведя для нас отбор всего наилучшего и избавив нас от поисков настоящей литературы. Русскую литературу мы изучали в школе. Хотя ей и придавали хрестоматийный и пропагандистский вид, школьные уроки приучали нас к серьезному чтению, к анализу литературных произведений и вообще к отношению к литературе как к самой большой святыне человеческой цивилизации.
Значительную часть нашей духовной жизни составляла дореволюционная русская литература. Это происходило отчасти благодаря тому, что мы ее досконально изучали в школе, а отчасти – вопреки тому, что мы ее изучали в школе. Я лично не относил ее к прошлому. Она была для меня спутником в моей повседневной жизни. Я вообще всегда метался между двумя крайностями – между нигилистически-сатирическим и романтически-идеалистическим отношением к реальности, что в русских людях встречается довольно часто. Это повлияло и на мой литературный вкус. Я признавал Пушкина великим поэтом, знал наизусть очень многие его произведения, но не находился под его влиянием. Моими любимыми писателями были Лермонтов, Грибоедов, Салтыков-Щедрин, Лесков, Чехов. Тургеневым, Достоевским и Толстым не увлекался, хотя читал их. Помнил наизусть многие куски из «Войны и мира», «Легенду о Великом Инквизиторе» из «Братьев Карамазовых» и некоторые из «Записок охотника». Мне нравились пьесы А.К. Толстого и А.Н. Островского. У Горького любил лишь его пьесы. Недавно, кстати, перечитал «Клима Самгина». Книга показалась мне надуманной и скучной. Не понимаю, как я мог читать ее в юности. Очевидно, в силу привычки прочитывать от начала до конца любую книгу, попадавшую в руки.
Огромным открытием для меня было «Путешествие из Петербурга в Москву» А. Радищева. Я настолько был потрясен этой книгой и судьбой автора, что решил сочинить свое «Путешествие из Чухломы в Москву». И многое уже придумал. Не помню, как и почему мой замысел заглох.
Изучали мы, конечно, и советскую литературу – Серафимовича, А. Толстого, Маяковского, Шолохова, Фадеева, Блока, Н. Островского, Фурманова, Багрицкого и других. Читали мы много и помимо школьной программы. Блока, Есенина и Маяковского я знал почти полностью наизусть. И вообще, советскую литературу я, как и многие другие, знал очень хорошо. Книг выходило не так уж много, и мы их прочитывали все. На мой взгляд, советская литература двадцатых и тридцатых годов была очень высокого качества. Шолохов, Фадеев, Лавренев, Серафимович, А. Толстой, Федин, Бабель, Леонов, Эренбург, Ясенский, Ильф, Петров, Тынянов, Олеша, Зощенко, Булгаков, Катаев, Паустовский, Тренев, Вишневский и многие другие – все это были замечательные писатели. Я до сих пор считаю Маяковского величайшим поэтом нашего века, а Шолохова – одним из величайших прозаиков. Причем мы не просто читали их. Мы вели бесконечные разговоры на темы их произведений и о достоинствах этих произведений. Это было, возможно, потому, что мы прочитывали все их произведения. Такого внимательного и жадного до чтения массового читателя, какой появился в России в тридцатые годы, история литературы, наверное, еще не знала.
Настоящий коммунист
В 1937 году я вступил в комсомол. Ничего особенного в этом не было – большинство учеников нашего класса уже были комсомольцами. Но для меня в этом заключался особый смысл: я хотел стать настоящим коммунистом. Настоящими, или идейными, коммунистами для меня были те, о ком я читал в книгах советских писателей (например, Глеб Чумалов в «Цементе» Гладкова, Павел Корчагин в «Как закалялась сталь» Островского) и каких я видел в советских фильмах. Это люди, лишенные карьеристических устремлений, честные, скромные, самоотверженные, делающие все на благо народа, борющиеся со всякими проявлениями зла, короче говоря, воплощающие в себе все наилучшие человеческие качества. Должен сказать, что этот идеал не был всего лишь вымыслом. Такого рода коммунистов-идеалистов было сравнительно много в реальности. Сравнительно. Их было ничтожное меньшинство в сравнении с числом коммунистов-реалистов. Благодаря именно таким людям, коммунистам-идеалистам, новый строй устоял и выжил в труднейших исторических условиях. Таким был, например, мой дядя Михаил Маев. Во время Гражданской войны он был комиссаром дивизии, участвовал в штурме Перекопа. После войны был на партийной работе. До последнего дня жизни носил поношенную шинель, отказывался от всяких привилегий, жил с семьей всегда в одной комнате в коммунальных квартирах. Когда он умер, уже находясь на пенсии и живя в Москве, на его похороны со всех концов страны съехались десятки людей отдать ему дань высочайшего уважения. Таким был, например, Мирон Сорокин, отец моей жены Ольги, тоже человек, о котором можно было бы написать книгу как об идеальном коммунисте. Он участвовал в Гражданской войне, окончил рабфак (рабочий факультет – нечто вроде средней школы для рабочих, не сумевших получить нормальное образование). Потом он окончил Промышленную академию, добровольно поехал на стройку в Сибирь, был главным инженером предприятия в Норильске, жил всегда с семьей в маленькой комнатушке, отказываясь от отдельной квартиры, работал на освоении целины, был исключен из партии за то, что не превратился в обычного прохвоста, несколько лет был без работы с большой семьей, получил отдельную квартиру в 31 кв. м на семь человек, когда ему было шестьдесят пять лет. Таким был, например, мой старший брат Михаил, о котором я уже писал, и мои братья Николай и Василий. Мне приходилось встречать такого рода настоящих коммунистов в прошлые годы много раз в самых различных ситуациях. Несмотря на мое критическое отношение к реальности, а скорее всего именно благодаря ему, я хотел стать именно таким настоящим коммунистом.
Коммунистическое общество, каким оно представлялось утопистам и тем более марксистам, вполне отвечало моим представлениям об идеальном обществе и моим желаниям. Вступая в комсомол, я думал посвятить свою жизнь борьбе за такое идеальное коммунистическое общество, в котором будет торжествовать справедливость, будет иметь место социальное и экономическое равенство людей и все основные потребности людей в еде, одежде и жилье будут удовлетворены. Мои представления о будущем обществе всеобщего изобилия были весьма скромными: иметь свою постель с чистыми простынями, чистое белье, приличную одежду и нормальное питание. И чтобы люди жили дружно, помогали друг другу, справедливо оценивали поведение друг друга, короче говоря, чтобы жили так, как нужно в идеальном коллективе. Идеи коммунистического общества как общества идеального коллективизма захватили тогда мое воображение и мои чувства. Они соответствовали принципу открытости мысли и жизни, который я унаследовал от матери, коллектив стал для меня играть роль фактического воплощения некоего высшего существа (Бога), который видит твои мысли и поступки и оценивает их с абсолютной справедливостью.
В 1935 году вышла книга А.С. Макаренко «Педагогическая поэма», сыгравшая в воспитании молодежи моего поколения колоссальную роль, вполне сопоставимую с ролью книги Н. Островского «Как закалялась сталь». Я книгу Макаренко прочитал не менее пяти раз. Мы обсуждали ее в школе и в компаниях вне школы. Я под влиянием этой книги стал развивать свои идеи насчет отношения индивида и коллектива, обсуждая их с моими знакомыми. Я тогда увлекался также Маяковским. Мне особенно импонировала его мысль насчет того, что ему «кроме свежевымытой сорочки, откровенно говоря, ничего не надо». Моим идеалом становилось такое общество: все принадлежит всем, отдельный человек имеет самый необходимый минимум, человек все силы и способности отдает обществу, получая взамен признание, уважение и прожиточный минимум, равный таковому прочих членов общества. Люди могут различаться по способностям и творческой производительности. В обществе может иметь место иерархия оценок, уважения. Но никаких различий в материальном вознаграждении, никаких привилегий.
Я не думаю, что я был оригинален с такими идеалами, – об этом мечтали многие. Моя особенность заключалась в том, что, наблюдая советскую реальность, я увидел, как коммунист-идеалист терпел поражение в борьбе с коммунистом-реалистом, и пришел к выводу, что именно коммунистический социальный строй исключает возможность создания идеального коммунизма, что именно изобилие и рост благополучия людей в условиях коммунизма ведут к крушению идеалов коммунизма, что попытки претворения в жизнь этих идеалов ведут к самым мрачным последствиям. Эмоционально и интуитивно я это почувствовал очень скоро. Рационально же понял это много лет спустя, уже после войны.
Одновременно с увлечением идеями идеального коммунизма у меня происходило обострение критического отношения к советской реальности – назревал конфликт между идеалами и их реализацией.
Юношеская дружба
В 1937 году у нас в классе появился новый ученик – Борис Езикеев. Он был на два или три года старше меня. Он был психически больным, пролежал два года в больнице. Теперь врачи сочли его достаточно здоровым, чтобы продолжать учебу в нормальной школе. В моей жизни он сыграл роль огромную. На мой взгляд, он был гениально одаренным человеком. В любой другой стране нашлись бы люди, которые помогли бы реализоваться его гению. В России же было сделано все, чтобы помешать ему в этом и загубить его. Борис прекрасно рисовал, сочинял замечательные стихи, был чрезвычайно тонким наблюдателем и собеседником. В годы 1937-1940-й он был для меня самым близким человеком. У нас произошло разделение труда: он стал в нашем маленьком обществе из двух человек главным художником и поэтом, а я – главным философом и политическим мыслителем. Кстати сказать, мы уже тогда в шутку объявили себя суверенным государством.
Первые литературные опыты
Самые первые мои литературные опыты я не помню. То, что я запомнил, относится уже к московскому периоду жизни.
В двенадцать лет я сочинил очень жалостливый рассказ о мальчике, которого привезли учиться из деревни в Москву. Я использовал свой жизненный опыт. Рассказ я написал под влиянием рассказа А.П. Чехова «Ванька Жуков». В отличие от Чехова, конец рассказа я сделал оптимистическим и даже апологетическим: школа, учителя, комсомольцы и пионеры помогли моему герою преодолеть трудности. Рассказ я отдал учительнице русского языка и литературы. Она меня похвалила. Рассказ хотели даже поместить в школьной газете, но кое-кто нашел в нем крамолу. Уже в школе мои соученики и учителя заметили одну мою особенность: если я хвалил какие-то явления советской жизни, то получалось это так, что лучше было бы, чтобы я ругал, а не хвалил. Очевидно, в литературе, как и в рисовании, я был прирожденным сатириком, но не знал этого. И даже в тех случаях, когда я искренне хотел сказать что-то положительное, у меня невольно проскальзывали сатирические нотки.
В 1937 году я сочинил рассказ на основе конкретной истории, случившейся в соседнем доме. Суть истории заключалась в следующем. В соседнем доме арестовали инженера как «врага народа». Его семью куда-то выслали. Комнату инженера отдали одному из рабочих завода, который разоблачил инженера. Разоблачил, конечно, по поручению партбюро завода. Сын этого разоблачителя появился в нашей дворовой компании как герой. Рабочего сделали инженером. Но через несколько месяцев и его арестовали как «врага народа», а его семью выслали из Москвы.
В это же время я начал «оригинальничать» (как сказала учительница) в моих сочинениях по литературе. На самом деле к «оригинальничанью» я никогда не стремился. Если что-то такое у меня и получалось в этом духе, то получалось это непроизвольно. Я инстинктивно, а потом сознательно стремился всегда лишь к истине и к ясности, стремился «докопаться до сути дела». Я хорошо запомнил лишь одно мое такое сочинение со склонностью к «оригинальничанью» и «философствованию». Анализируя один из рассказов Чехова о человеческой подлости, я в нем сделал вывод об общечеловеческом характере негативных качеств человека. «Помни, – написал я в заключение сочинения, – что пакость, которую ты можешь сделать другим, другие могут сделать тебе самому». Мое сочинение стало предметом обсуждения на комсомольском собрании. Меня осудили за непонимание того, что правило, которое я сформулировал в конце сочинения, имеет силу для буржуазного общества и что в нашем социалистическом обществе действует закон взаимопомощи и дружбы.
Как комсомолец, я должен был выполнять какую-то общественную работу. Меня назначили вожатым пионерского отряда в четвертом классе. Но эту общественную работу я выполнял не очень охотно и не очень хорошо, – как я уже писал, я не любил руководить другими. Гораздо охотнее я делал работу, исполнение которой целиком и полностью зависело от меня одного. Я предложил комитету комсомола школы выпускать сатирическую стенную газету. И предложил название «На перо». Предложение мое одобрили. Меня назначили редактором газеты. Фактически я делал эту газету один. И выпускал ее до окончания школы. Помимо рисунков и подписей к ним, я сочинял сатирические стихи и фельетоны.
Фельетоны, которые я сочинял для стенной газеты, не помню. Вообще, все то, что делается «несерьезно», т. е. без личного отношения к делаемому как к чему-то важному и без намерения сделать это делом жизни, почти совсем не запоминается. В армии я выпускал «боевые листки» (т. е. тоже своеобразные стенные газеты) иногда по несколько штук за один день. Но запомнил я из сотен карикатур, реплик, стихов и фельетонов ничтожно мало. Точно так же обстоит дело с тем, что я делал для стенных газет философского факультета Московского университета и Института философии АН СССР.
В последние годы школы (1937–1939 годы) я сочинял много стихов. Стихи я сочинял легко и на любые темы, часто – на пари. В этом отношении я подражал русскому поэту Минаеву, сейчас почти забытому. Я его до сих пор люблю и считаю самым виртуозным «рифмачом» в русской дореволюционной литературе. Он на пари мог сочинять стихи без больших пауз, пройдя Невский проспект в Петербурге от начала до конца. Я, подражая ему, сочинял стихи также на пари без больших пауз, идя по проспекту Мира (бывшая Первая Мещанская) от Колхозной площади до площади Рижского вокзала – расстояние, равное длине Невского проспекта. Эти стихи я не записывал и даже не стремился запоминать. Они в основном были такого сорта, что если бы о них узнали, то мне не поздоровилось бы. Во всяком случае, опубликовать их было невозможно. Приведу в качестве примера стихотворение «Первое пророчество», которое я сочинил в 1939 году, реставрировал в 1953 году и опубликовал в книге «Нашей юности полет», посвященной тридцатилетию со дня смерти Сталина.
Пройдет еще немного лет.
И смысл утратят наши страсти.
И хладнокровные умы
Разложат нашу жизнь на части.
На них наклеят для удобств
Классификаторские метки.
И, словно в школьный аттестат,
Проставят должные отметки.
Устанут даже правдецы
От обличительных истерий,
И истолкуют как прогресс
Все наши прошлые потери.
У самых чутких из людей
Не затрепещет сердце боле
Из-за известной им со слов,
Испытанной не ими боли.
Все так и будет. А пока
Продолжим начатое дело.
Костьми поляжем за канал.
Под пулемет подставим тело.
Недоедим. И недоспим.
Конечно, недолюбим тоже.
И все, что станет на пути,
Своим движеньем уничтожим.
Не думайте, будто я модернизировал содержание стихотворения. Идея подставить тело под пулемет родилась в Гражданскую войну и была для нас тогда привычным элементом коммунистического воспитания. А утверждение о том, что здание нового общества строилось на костях народа, было общим местом в разговорах в тех кругах, в которых я жил. Но оно не воспринималось как разоблачение неких язв коммунизма. Более того, оно воспринималось как готовность народа лечь костьми за коммунизм, каким бы тяжелым ни был путь к нему. В коммунизм не столько верили, сколько хотели верить. Кто знает, как сложилась бы моя судьба, если бы я начал печататься уже в те годы и приобрел бы известность как поэт. Но я нисколько не жалею о том, что тот период чрезвычайно интенсивного творчества прошел практически впустую. Он все-таки был, и я об этом знаю. Я больше жалею о том, что не смог реализоваться как поэт и как художник Борис Езикеев. Если бы это случилось, он мог бы стать гордостью русской нации. Но в России до сих пор предпочитают пресмыкаться перед любыми посредственными явлениями западной культуры, мешая живым соотечественникам раскрыть свои таланты и убивая своих живых потенциальных гениев.
Юношеская любовь
Я сомневаюсь в том, что мой дедушка объяснялся в любви бабушке и давал какие-то клятвы верности. Я сомневаюсь в том, что нечто подобное делал мой отец в отношении моей матери. Но они любили, причем один раз и навсегда. Для них их жены были единственными женщинами в их жизни. Им не было надобности произносить слова любви. И без слов все было ясно. Я сделал шаг вперед, но не настолько значительный, чтобы считать себя современным человеком в этом отношении. Я много читал романов с описаниями любви и любовных отношений. В большинстве случаев они мне казались слишком многословными и надуманными. А современную эротическую литературу я категорически не приемлю. Я считаю ее лживой и способствующей моральной деградации человечества. Наиболее близкими по духу и наиболее искренними мне показались описания любви в творчестве Лермонтова, Гюго и Гамсуна. В моих книгах совсем немного страниц посвящено теме любви. Это главным образом в книгах «Желтый дом», «Иди на Голгофу» и «Живи». Моя скупость в отношении этой темы объясняется не тем, что я не придавал ей большого значения. Наоборот, эта тема была для меня священной. Я просто боялся ее испачкать излишними словами. Я написал на эту тему лишь то, что касалось меня лично, в искренности чего я был уверен и что считал допустимым в рамках моих принципов.
В десятом классе школы я регулярно занимался в библиотеке-читальне имени Тургенева. Сейчас это здание не существует. Его сломали, как и многое другое в Москве. Сломали не в оплеванные сталинские годы, а совсем недавно. В читальне я познакомился с девочкой, которую я несколько раз там видел и которая мне очень нравилась. У нее было обычное русское имя – Анна. Но она была похожа на испанку и просила называть ее Инессой, сокращенно – Иной. Ей нравилось играть роль таинственной нерусской незнакомки. Училась она на класс моложе меня в школе нашего района. В читальню ходила потому, что тут можно встретить интересных ребят и поговорить. Она много читала, была остроумной. Она увлекалась живописью, как и я с моим другом Борисом.
Она прочно вошла в нашу компанию. У нее был старший брат, уже поступивший на механико-математический факультет университета, и еще две младшие сестры-школьницы. Дом у них был «полная чаша». Отец работал каким-то начальником в торговле. Постоянно бывали гости. Много ели и пили. У Ины было много знакомых ребят. Все они были влюблены в нее. Мы довольно часто встречались у нее дома, а также в разных комбинациях бродили по проспекту Мира и ходили по музеям. Ина, однако, отдавала, как мне казалось, некоторое предпочтение мне перед прочими. Она любила разговаривать, а я был для нее хорошим собеседником. Для нее интеллектуальная интересность молодого человека была еще главным критерием в оценке его качеств. А я с точки зрения разговоров тогда не имел конкуренции. Мы старались встречаться лишь вдвоем, а в компаниях – быть ближе друг к другу. Я думаю, что нет надобности описывать мое состояние влюбленности – тут не было ничего оригинального. Я свое чувство переживал как человек, испытавший сильное влияние романтических описаний любви. Плюс к тому пуританское, почти аскетическое воспитание в семье и воспитание в школе, которое, несмотря на его лицемерность, действовало в том же направлении. Я за все время нашей дружбы не осмелился даже взять ее под руку. Это была романтическая, абсолютно чистая любовь. Я уже в это время носил в себе зародыш некоей огромной тайны – тайны человека, восстающего против всего мироздания. Я не хочу сказать, что в те годы такие отношения между юношами и девушками были всеобщими, я хочу сказать лишь то, что они встречались и были одной из тенденций идеалистического коммунизма.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?