Текст книги "Смотреть и видеть. Путеводитель по искусству восприятия"
Автор книги: Александра Горовиц
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
В тот день мы увидели сильно хромавшего нищего, не по погоде закутанного, перед которым все расступались. Он жестикулировал и о чем-то спорил с самим собой. Он пошатывался, что делало его вид угрожающим. Другие люди, идущие по тротуару, не просто старались его не замечать. Они начинали активно заниматься своими делами: хватались за телефон, сходили с тротуара на проезжую часть – все, что угодно, лишь бы не смотреть на него. Я подавила желание резко свернуть в сторону.
Вместо этого я бросила взгляд на своего сына. Губы у него были плотно сжаты. Когда мы поравнялись с мужчиной, сын замедлил шаг и крепко стиснул мою руку. Зловещий шатающийся мужчина остановился прямо перед нами и уставился на сына, видимо, приняв его за слушателя. Мой сын тихо и внимательно на него смотрел – будто оценивая. Спустя мгновение мужчина преобразился: он улыбнулся моему сыну. Рядом с ним он уже не мог привычно вести себя как аутсайдер в толпе взрослых людей.
А я узнала новый способ обращения с сумасшедшими на улице.
Во время типичной прогулки с малышом каждый прохожий заслуживает того, чтобы остановиться и поглазеть на него. Но мой сын не забывал и об интересах других существ. Каждая собака удостаивалась комментария, смеха и протянутой для обнюхивания руки; ни один голубь не избегал погони; каждая белка, волшебным образом исчезающая в ветвях, заслуживала озадаченного взгляда. Вообще, к встречам с людьми он относился так, будто те были неодушевленными предметами, зато неодушевленные предметы, например пожарные гидранты, он воспринимал как партнеров для общения. Он забыл о хромом мужчине лишь тогда, когда из боковой двери здания вышел другой человек. Это был рабочий в комбинезоне, волочивший за собой мешок с мусором. Не особенно церемонясь, он швырнул мешок, и тот неаккуратно приземлился на краю тротуара. Затем мужчина наклонился и поставил на мешок одинокий ботинок, после чего вернулся в здание. Мы сгорали от любопытства (по крайней мере, мой сын).
“Ботинок!” – воскликнул он. Это слово не было главным в его насчитывавшем несколько десятков единиц (в основном относившихся к семье, животным и еде) лексиконе. Однако это слово, наряду с еще несколькими, находилось в активном употреблении.
Я кивнула: “Ботинок”.
Сын посмотрел на меня. Я узнала этот взгляд: несчастная поросячья мордочка из детской книжки Ричарда Скарри, которую мы читали вместе. Эта несчастная мордочка появилась в книге после ужасного столкновения легковых машин и грузовиков, результатом чего стало обилие раздавленных помидоров, яиц и других вещей, которые везли одетые в человеческую одежду животные. Поросенок – один из водителей, попавших в ту аварию, – имел на лице выражение, которое любил копировать мой сын: грустная мордочка. На этом этапе своего развития, еще недостаточно хорошо умея говорить, сын был крайне экспрессивен в невербальном общении. Он, казалось, использовал все мышцы лица, чтобы прокомментировать происходящее или выразить эмоции. Он жестикулировал всем телом: размахивал руками, пожимал плечами и наклонял голову, что было одновременно комично и очень выразительно. Эти невербальные способы коммуникации были заразительны, и я начинала преувеличенно копировать его жестикуляцию и мимику – что, в свою очередь, заставляло его передразнивать меня.
Я знала, что очень скоро слова – не только выразители мыслей, но и похитители индивидуальных особенностей характера – начнут подавлять экспрессивность моего сына. Поэтому мы всей семьей составили постоянно изменяющийся словарь мимических выражений лица и жестов, который можно было использовать в новых ситуациях. Грустная поросячья мордочка обозначала что-то печальное, жалкое, но одновременно немного смешное. Я наделяла все эти выражения дополнительными смыслами – именно это родители всегда делают с первыми словами своего ребенка. Когда малыш говорит “мама”, мы обычно понимаем это в более широком смысле, например “мне нужна мама”, “где мама?” или “мама мне нужна немедленно”. Дети очень общительны, но неопытны в искусстве владения речью, поэтому мы интерпретируем детские реплики наиболее уместным в данном контексте образом. Я видела, как сын использует грустную поросячью мордочку в грустных-но-немного-смешных ситуациях, поэтому такое значение я и приписывала этому выражению лица.
Но ведь перед нами был ботинок. Неужели сын и вправду хотел сказать, что ботинок грустный? Что ситуация печальна? Что ж, пожалуй, так оно и было: выброшенный, одинокий, потерявший свою пару ботинок, вдобавок лишившийся шнурков и поношенный. Это и в самом деле был довольно грустный поросенок.
Я наблюдала у своего сына проявления анимизма: он наделял жизнью неодушевленные предметы. Психологи называют анимистическими ошибками детскую склонность рассуждать о “радости” цветка, “боли” сломанного стула или “грусти” одинокого ботинка на мусорной куче, а также нежно поглаживать крышку пожарного гидранта. Эта концепция стала известна благодаря Жану Пиаже, который опубликовал наблюдения за речью собственных детей. Он не только наблюдал за своими детьми, отмечая их реплики, но и задавал специально придуманные вопросы, касающиеся их знания о мире. Одна из его маленьких дочерей заявила, что “небо – это человек, который поднимается на воздушном шаре и делает облака и все остальное”. Другая объяснила, что “солнце уходит спать, потому что солнцу грустно”, а лодки, которые на ночь вытаскивают на берег, “ложатся спать”. Пиаже был одержим этой темой. Много лет он расспрашивал детей о том, каким они видят мир. Пиаже обнаружил, что представления детей в высокой степени анимистичны. Луна и ветер, по их словам, явно живые, поскольку “движутся”, а костер живой оттого, что “трещит”. Двухлетний ребенок поднес к окну игрушечную машинку, чтобы и она “посмотрела на снег”. Другой объявил, что машинка “знает”, куда она едет, потому что “чувствует, что находится в другом месте”. Еще один – что клубок ниток разматывается, потому что клубку “так хочется”.
Пиаже видел в анимизме признак когнитивной незрелости детей и недостаточное понимание ими биологических процессов. Недавние исследования опровергли эту теорию: они ясно показали, что дети с самого раннего возраста различают одушевленные и неодушевленные предметы. Впрочем, и сам Пиаже отмечал ранние признаки зарождающегося понимания: например, дети часто считают солнце живым, потому что оно меняет свое положение в течение дня, однако они почти никогда не утверждают, что солнце может почувствовать что-либо или ощутить боль от укола булавкой.
Так что же дети думают о солнце, лодках или ботинках? На мой взгляд, анимизм может быть результатом размышлений о новом, не совсем понятном предмете: этот предмет может выглядеть или вести себя так же, как другие, уже знакомые ребенку предметы. Ребенок распространяет известные ему понятия и слова на новый предмет и проверяет, подходят ли они к ситуации. Неуверенный пользователь языка играет новыми словами. В некотором смысле неподвижные лодки действительно спят, а ботинок на куче мусора действительно выглядит одиноким, если даже не чувствует себя таковым. Аналогии, приводимые детьми, отличаются яркостью, которую мы утрачиваем, попадая под власть представлений об “уместном” применении слов. И считать, что дети ошибаются, сочувствуя ботинку или наделяя эмоциями цветок, – это признак узости мышления.
Ученые много говорят об усвоении детьми нравственных норм. Однако мне кажется, что врожденная склонность к анимизму дает детям чувствительность, которой не могут научить их взрослые. Ребенок может, сорвав один цветок, прибавить к нему еще несколько, чтобы тому не было “одиноко”. Он может передвинуть лежащий на тропинке камень, чтобы открыть камню новый угол обзора, или чувствовать себя обязанным положить камень туда, откуда он его взял, чтобы камень “не переживал потому, что его передвинули”. Сострадание – это следствие того, что ребенок считает предметы живыми. Я помню, как сама постепенно утратила сочувствие к выброшенным стульям. В юности я всегда настаивала на том, чтобы приютить эти стулья, забрать их домой, залатать дыры в обшивке или починить сломанные ножки. Я перекрашивала их и знакомила с довольно большой популяцией стульев, уже обитавших у меня. Вскоре, хотя у меня не было ни одного дивана для гостей, я легко могла бы устроить дома ужин на двадцать человек в День благодарения – моих разнородных стульев на это хватило бы. Теперь я просто прохожу мимо. Возможно, сын когда-нибудь обновит мою коллекцию.
Мы снова двигались к нашему дому со львом. Маршрут, проложенный моим сыном, шел зигзагами и дважды проходил по одной и той же улице. Теперь мы не останавливались возле семян вяза и смешного грузовика: в этом уже не было ничего нового. Сыну было уже 19 месяцев и 3 часа, и он перерос все это. Он сам стал настаивать, чтобы мы пошли обратно. Для сына движение назад, в сторону или кругами было ничуть не хуже (а может, и лучше), чем движение вперед. Садилось солнце, и предметы отбрасывали длинные тени. Они бежали у наших ног, не отставая ни на шаг.
“Что это?” – спросил он, указывая на своего темного двойника.
“Это тень Огдена. А это мамина тень. Привет, тень”, – помахала я рукой. Тень, которая была метра на два выше меня, помахала в ответ.
Сын был испуган и ошеломлен. Я предложила ему поговорить с тенью. Он последовал совету, и, к его восторгу, тень поприветствовала его в ответ. Мы прошли мимо выброшенного книжного шкафа, который у тротуара ждал мусоровоза. На шкаф упала тень моего сына – четкая и темная на фоне светлых сосновых досок. Тень была короткой, почти такого же роста, как мой сын. Когда он подошел, чтобы рассмотреть ее, она стала еще короче; когда он сделал шаг назад, тень удлинилась и расширилась.
За этим занятием мы провели следующие десять минут: сын подбегал к тени (“Маленькая!”) и отскакивал назад (“Большая!”). Все это сопровождалось искренним смехом ребенка, сделавшего еще одно открытие об устройстве мира.
По пути от книжного шкафа к дому я заметила еще несколько теней. Безупречный силуэт водонапорной башни (я вспомнила о ее товарище – пожарном гидранте) вырисовывался на фоне знакомой многоэтажки. Каждый предмет на пути имел спутника. Тени напомнили мне о сложности нашего ландшафта, об огромном количестве объектов, стоящих друг на друге в этом городе.
Подходя к лестнице, сын замычал, демонстрируя одобрение, и приготовился к подъему по ступенькам. Я посмотрела на этого удивительного мальчика, стоящего перед слишком высокой ступенькой и задирающего колено к подбородку, чтобы взобраться на нее. Я крепче сжала его руку. Я хотела, чтобы эта прогулка никогда не кончалась.
Глава 2
Минералы и биомасса
Чтобы узнать новое, ступайте дорогой, которой вы шли вчера.
Джон Берроуз
Между большим каменным зданием и стайкой красных и белых кирпичных домиков приютился прелестный особняк из красного песчаника с изящной выгнутой лесенкой перед входом. Но я почти не смотрела вверх. Под ногами было слишком много интересного.
Если вы прошли мимо человека, остановившегося на тротуаре, чтобы рассмотреть каменные плиты под ногами, знайте: возможно, вы только что упустили шанс познакомиться с Сидни Горенштейном. А это досадно, поскольку вам наверняка было бы интересно узнать то, что этот человек думает о сине-сером песчанике. Горенштейн, геолог по образованию, когда-то преподавал в колледже, но потом бросил, при этом продолжив организовывать экспедиции для студентов. Он сорок лет координировал экскурсионную программу Американского музея естественной истории (Нью-Йорк). Он и по сей день с энтузиазмом водит немноголюдные пешие экскурсии по Верхнему Манхэттену.
Я встретилась с ним прохладным осенним днем у служебного входа музея. Горенштейн, улыбаясь, первым подошел ко мне. Я держала в руке микрофон, и во мне легко былоузнать человека, который вчера ни с того ни с сего позвонил ему. А в нем было легко узнать геолога, который взял трубку после первого же гудка и сразу согласился со мной встретиться. На Горенштейне были очки и удобная для прогулки одежда – несколько слоев под легкой курткой, – а кудрявые волосы выбивались из-под бейсболки. Взъерошенный, скромный и слегка рассеянный ученый из детских книжек и моего воображения.
Но пусть вас не вводят в заблуждение непринужденные манеры и неброский головной убор: Горенштейн знает об истории Нью-Йорка последних 400 млн лет гораздо больше, чем мы с вами, и скоро ненавязчиво покажет вам, как мало вы на самом деле знаете. Он исподволь начал знакомить меня со своим увлечением. Еще до официального старта, когда мы только отошли от музея, я сделала замечание о брусчатке, которой выложен двор: я предположила, что асфальт, наверное, не настолько ему интересен, как “настоящий” камень. Горенштейн искоса взглянул из-под своей кепочки и усмехнулся: “Ну, на Земле есть только минералы и биомасса. То, что под ногами, имеет природное происхождение. Так что асфальт – одна из двух этих вещей”.
Действительно, асфальт – это смесь вязких остатков перегонки нефти с минеральными наполнителями, то есть камешки, песок и связующий материал. Такая смесь не только “настоящая”, но и состоит из вторсырья. Горенштейну изгибы каменного покрытия говорили что-то о природной топографии лежащей под ним земли. Он показал мне, что даже форма каменных плит – следствие природного феномена. Шестиугольные плитки сделаны по образцу булыжников, которыми мостили дороги в Римской империи. А римские булыжники представляли собой базальтовые камни удивительной шестиугольной формы, которая естественным образом возникает, когда вулканическая лава охлаждается и сжимается[3]3
Замечательный пример естественной мостовой можно увидеть в Северной Ирландии: в месте под названием Дорога гигантов в результате извержения вулкана образовались десятки тысяч базальтовых колонн, стоящих плотно, как литеры в наборе.
[Закрыть]. Нам не нужно было никуда идти, чтобы увидеть геологию города: она лежала прямо перед нами, перед музеем.
Это настоящее откровение: смотреть так же, как Горенштейн, на город, который всегда казался мне просто нагромождением построек. Вспоминая о геологии, мы всегда думаем о том, что под ногами. Горенштейн показал мне, что геология – это также и то, что окружает нас со всех сторон.
“Вот что я вижу, – сказал он, указывая на здание музея и окружающий его садик. – Здание музея – это крупный выходящий на поверхность массив горной породы, а то, что вокруг него – это травянистая равнина с разбросанными по ней деревьями”.
Иными словами, суррогатный природный ландшафт – гора и равнина – десятки раз воспроизводится в каждом квартале. Любой дом построен из камня или сложен из стволов некогда живых деревьев. Все так называемые рукотворные объекты начали свое существование в виде природных материалов, которые были разобраны на части, обработаны и затем вновь собраны в форме предметов, удовлетворяющих нашим целям.
Если увидеть город с этой точки зрения, он не покажется неестественным. Холодный камень имеет природное происхождение. Он почти живой: впитывает воду, нагревается под лучами солнца и линяет из-за дождя. Камни, как и мы сами, стареют: поверхность размягчается, прожилки становятся заметнее. Если смотреть на город как на природный ландшафт, он не кажется вечным: даже исполинский многоэтажный дом постепенно разрушается под влиянием упорной и терпеливой работы ветра, воды и времени. Дождевая вода оставляет минеральные потеки под оконными отливами. Медные украшения окисляются – и зеленые струйки стекают на камни. Стальные элементы ржавеют, окрашиваясь в красно-рыжий цвет. Мало что так красноречиво указывает на естественное происхождение города, как процесс его старения. Камни обрастают мхом. Плющ ползет по кирпичам, проникая в щели между ними, и в конце концов разрушает их. Дерево темнеет от влажности, светлеет от старости и изнашивается. Когда-нибудь этот город, как и все остальные города, разрушится и станет фундаментом для построек других поколений.
Мы поднялись по мраморным ступенькам, ведущим к выходу из музея. Ступени вогнуты в середине и закруглены по краям: их истерли ноги бесчисленных посетителей. Каждый из проходивших по лестнице ступал на мрамор и перемещал семнадцать (или около того) его молекул к краю ступеньки или к боковой стороне. Через миллион шагов форма камня изменилась со столообразной на слегка вогнутую. Я прикоснулась к сверкающим перилам. Медь была отполирована жиром из сальных желез миллионов рук, сопровождавших идущие по лестнице ноги. Пока я размышляла о том, как люди влияют на камни, Горенштейн вернул меня к мысли о том, как камни влияют на людей.
Ведь Горенштейн – геолог. Во время прогулки он был одновременно со мной и не со мной: шагал рядом, но при этом улыбался и украдкой кивал своим “друзьям”, как он называл различные каменные создания, мимо которых мы шли. Мы были окружены ими: когда начинаешь обращать внимание на камни, оказывается, что они очень разнообразны – и вездесущи. Они – это здания, дороги, тротуары, бордюры, клумбы, ограды и стены, ступени, площадки, навесы и декоративные элементы. “У каждого камня особые характеристики: минеральный состав, размер зерна, общий вид, – сказал Горенштейн. – Поэтому в итоге начинаешь узнавать их, как друзей. Когда я гуляю с людьми, я стараюсь не уделять камням слишком много внимания; это неучтиво. Но когда я гуляю один, я прохожу по этим местам, и камни приветствуют меня”. Этих своих друзей он знал хорошо. Горенштейн на одном дыхании назвал мне более шестидесяти пород, которые различил на фасаде и внутри величественного здания музея. Красный гранит из Миссури соседствовал с гранитом из Род-Айленда, рядом с которым лежал камень с Тысячи островов. Внутри музея коралловый риф со Среднего Запада соседствовал с камнем из Германии возрастом около 400 млн лет.
Возле тротуара компанию им составляли столбики из железной руды (неизвестного возраста) и относительный новичок – дерево гинкго (Ginkgo biloba). Мы с Горенштейном остановились полюбоваться: желтые листья и оранжевые плоды серым ноябрьским утром. Дерево оделось в осенний наряд, но выглядело в нем еще выразительнее: оно жило и менялось в привычном нам временном масштабе, в отличие от своих соседей – железа и гранита. С точки зрения геолога гинкго – самое подходящее дерево для каменного города. Гинкго называют “живым ископаемым”: за 200 млн лет оно почти не изменилось. Однако я, как и большинство жителей Нью-Йорка, когда-либо выходивших из дома, знаю это дерево по другой причине. Его плоды пахнут, как деликатно сказано в книгах по садоводству, “неприемлемо”.
Мы с Горенштейном постояли на углу, и я начала сквозь подошвы ощущать холод камней. Горенштейну холод, казалось, был нипочем. Он всматривался в прошлое: через дорогу лежал Центральный парк. “На острове Манхэттен нет ни кусочка настоящей природы; здесь все искусственное”, – сказал он, предвосхищая вопрос о происхождении парка. Парк кажется уголком дикой природы, однако, по словам Горенштейна, он целиком рукотворен, как и обступившие его здания. Впрочем, можно сказать, что и парк, и дома в равной степени естественны: в конце концов, и то и другое из камня.
Многим известна история Центрального парка. Его построили Фредерик Лоу Олмстед и Калверт Вокс. Сейчас прямоугольник площадью 340 га вполне можно назвать географическим центром Манхэттена, однако в период строительства парк лежал севернее городских кварталов. Он открылся в 1858 году. Парк вырос на месте трущоб, овечьих пастбищ, свиноферм, мыловарен и заводиков по производству костяного угля. И хотя сегодня местность выглядит нетронутой, на самом деле это не так. Парк олицетворяет собой ландшафтную архитектуру.
Горенштейн кивнул в сторону гигантского валуна, выглядывающего из-за стены парка: “Вот, например, естественный выход породы”. Валун поднимался из земли под острым углом и мог бы выглядеть устрашающе, если бы время не смягчило его очертания. Я увидела двух детей, игравших на другой стороне валуна, – курточки на ножках, карабкающиеся вверх и вниз по каменным плечам. “Вот так местность выглядела до того, как срыли холмы. Тут видно, куда их переместили”, – прибавил Горенштейн. Он указал на окружающую парк низкую каменную стену. Холмы, мешавшие Олмстеду и Воксу, были обезглавлены, сглажены и превращены в блоки, из которых сложили стену.
“Значит, они родственники?” – спросила я. Живая сила камней, которая благодаря опыту Горенштейна стала открываться мне, и родство парка со стеной вызвали у меня смутные неприятные воспоминания о цыплятах, которым дают корм, изготовленный из других цыплят.
– Ага.
Это был сланец. Манхэттенский сланец. Точнее, “сильно выветренный, от ржавого до темно-бордового цвета, от средне– до грубозернистого гнейс (из биотита, мусковита, плагиоклаза, кварца, граната, кианита и силлиманита) и, в меньшей степени, сланец”.
Человек, пишущий о геологии, всегда рискует тем, что аудитория впадет в ступор. “Сланец”, “гнейс”, “филлит”, “метаморфические”, “осадочные”, “кремнисто-обломочные”, “сланцеватые”… Когда я слышу слово “палеозой”, меня клонит в сон. Возможно, геологический масштаб времени в сочетании с многосложными специальными терминами (а их тысячи) оказывают на организм кумулятивный усыпляющий эффект.
Конечно, моя реакция на палеозой означает лишь то, что я ничего не понимаю в геологии. Следить за деталями гораздо проще, если хоть немного знаком с темой. А когда “хоть немного” превращается в большой массив знаний, человек может с полным правом назвать себя профессионалом. Знания влияют не только на то, что мы видим и слышим, но и на то, что мы замечаем. С помощью нейровизуализации можно увидеть, чем отличается мозг профессионала и обычного человека во время реакции на стимул. Посмотрите на мозг танцора во время представления, и вы увидите гораздо больше активных зон, чем в мозге человека, не умеющего танцевать. Профессионализм позволяет человеку приобрести еще больший профессионализм.
Слушая рассказы Горенштейна, я вспомнила о шахматах. Когнитивные психологи охотно изучают природу профессионализма: как он приобретается, поддерживается и применяется. С 70-х годов XX века исследователи охотно изучают поведение и способности шахматных гроссмейстеров. Во-первых, у опытных шахматистов удивительно хорошая память, во-вторых, шахматная доска позволяет без особых усилий оценить объем этой памяти. А память у шахматистов действительно очень глубока: опытный игрок, наблюдая за игрой, видит совсем не то, что игрок начинающий. Глаза профессионального шахматиста смотрят на доску абсолютно не так, как глаза новичка; окидывая доску взглядом, они видят гораздо больше. Опытные игроки замечают не только расположение фигур, но и их историю – откуда они пришли и куда двинутся. Часто они видят десятки потенциальных ходов – вплоть до самой победы! – или десятки прошлых ходов, от начала игры.
Гроссмейстеры держат в памяти феноменальное количество комбинаций. Показано, что типичный гроссмейстер помнит 50–300 тыс. комбинаций из 5–7 фигур, стоящих на доске неслучайным образом. Такие игроки игроки располагают до 100 тыс. дебютных ходов. Память позволяет им воспроизводить в уме точное расположение большого количества фигур во время сеансов одновременной игры, посмотрев на них лишь однажды. Иногда эта способность распространяется и на случайные комбинации фигур – ведь случайная комбинация выглядит странной и очень характерной для тех, кто видит логику в расположении фигур. Когда же на доску смотрит новичок, он, напротив, видит хаос. Если новичок внимателен, то он, вероятно, сможет по памяти воспроизвести несколько положений на доске. Но не более того.
Дело в том, что эксперт видит смысл в расположении фигур, а новичок – нет. В глазах профессионала все фигуры связаны друг с другом, и каждую комбинацию на доске он сравнивает с другими досками, которые он видел или на которых играл. Комбинации становятся знакомыми, как лица друзей.
Сравнение с лицами весьма уместно. Нейробиологи довольно давно знают о функции веретенообразной извилины, отвечающей за восприятие и распознавание лиц. Люди умеют быстро распознавать лица на фоне других предметов, находить знакомое лицо в толпе и держать в уме бесчисленное количество лиц, даже недолго виденных. Восприятие ребенка с самого начала сосредоточено на лицах. Во время прогулок мой сын с нескрываемым интересом вглядывался в лица прохожих, чем многих нервировал. Недавно ученые обнаружили, что веретенообразная извилина активируется у шахматистов не только тогда, когда они смотрят на лица, но и когда играют в шахматы. У фигур нет никаких признаков, напоминающих человеческое лицо, так что, судя по всему, этот участок мозга отвечает за распознавание визуальных объектов, на которые мы смотрим “профессиональным” взглядом. Все мы эксперты в восприятии и распознавании лиц[4]4
На самом деле не все. Нарушение прозопагнозия выражается в полной неспособности распознавать лица – иногда даже лица родителей, детей и супругов. Об этом нарушении пишет Оливер Сакс. Заглавие его книги, которое позднее почти заменило название уникального подхода Сакса, указывает на случай, произошедший с человеком, страдающим прозопагнозией: “Человек, который принял жену за шляпу”. Далее события развивались странно: Сакс обнаружил, что и сам страдает прозопагнозией, о чем много лет не подозревал, пока в 80-х годах XX века не взялся сочинять книгу. Одного примечания недостаточно, чтобы воздать должное его размышлениям об этом состоянии (хотя многие из своих удивительных открытий он описал как раз в примечаниях к собственным книгам).
[Закрыть]; для тех же, кто стал профессионалом в распознавании других визуальных объектов, эти объекты все равно что лица друзей и родственников.
Я взглянула на Горенштейна, который смотрел на своих каменных “друзей”. Могу поклясться, что долю секунды видела, как его веретенообразная извилина светилась узнаванием.
Вернемся к палеозою. Я подозреваю, что многие относятся к геологии так же, как я сама (невежественно). Именно поэтому я посвятила несколько изнурительных дней попыткам понять, что такое сланец. Следуйте за мной: ваш мозг начнет изменяться с каждым прочитанным словом.
Сланец – это метаморфическая порода. Слово “метаморфическая” означает “изменяющая форму”. Здесь этимология объясняет почти все. Сланец начинает формироваться из глины и ила на дне океана. Несколько сотен миллионов лет назад, в эпоху, которая до сих пор остается безымянной, континенты сталкивались, массивы суши раскалывались, и глина под давлением опускалась к земному ядру, прессовалась, нагревалась, снова прессовалась. Очень, очень долго. Затем глина выталкивалась на поверхность – уже в форме сланца. Минералы, которые вдавливались в сланец, придавали ему слоистый вид, который отличает его от гнейса – метаморфической породы с более зернистой структурой.
Вот история сланца. Но для нас она не заканчивается. Сланец – это основная порода в моем городе. Небоскребы стоят на сланце. Много лет линия горизонта Манхэттена с перемежающимися низкими и высокими зданиями изменялась под влиянием необходимости возведения фундаментов небоскребов на материковой породе. В Нижнем и Среднем Манхэттене сланец можно найти прямо под почвой, но на промежуточных улицах он залегает глубже. В некоторых местах сланец выглядывает из-под “земли” (поверхность, на которой мы помещаем дороги и дома) и незаметно захватывает территорию. Центральный парк испещрен такими подглядывающими камнями. Олмстед и Вокс оставили их, чтобы парк выглядел естественнее, а также соорудили из сланца холм, с которого можно любоваться созданным ими пейзажем.
В день нашей прогулки нью-йоркские сланцы сверкали включениями слюды под полуденным солнцем. Мы остановились. Я провела рукой по глубоким горизонтальным царапинам на поверхности. “Это оледенение”, – сообщил Горенштейн. Я, наверное, выглядела озадаченной, потому что он пояснил: “Давным-давно здесь прошли ледники и отшлифовали камни”. Нынешняя форма береговой линии в районе Нью-Йорка и уровень моря – следствие бесславного отступления тающих ледников. Их следы остались и на сланцах. Ледники несут с собой мелкие камни и царапают скалы. Исчерченная поверхность, которой я коснулась, сохранила следы такого движения. По словам Горенштейна, царапины выдают направление движения льда: на юго-восток (наступление) или на северо-запад (отступление). Если вы заблудитесь в Центральном парке, вы сможете понять, куда вам следует идти, по царапинам на сланцах, которые выполняют роль слегка уклоняющейся стрелки компаса: они указывают на юго-восток, в сторону Среднего Манхэттена. Эти “эрратические валуны” разбросаны, как объекты современного искусства, по парку и всему городу.
Едва мы вышли из парка, как нам стали сигналить машины: мы неосторожно переходили улицу и чуть не угодили под автобус. Мне показалось, что геология осталась позади, но эта иллюзия длилась недолго. Покинув проспект, мы скоро оказались у здания, перед которым стояла подпорная стенка высотой до колена. Это ничем не примечательное светлое сооружение отделяло тротуар от площадки с мусорными баками. Горенштейн, к моему удивлению, остановился. Лично мне довольно грязная стенка, если не считать нескольких лежавших на ней ярко-желтых листьев, вовсе не казалась привлекательной. Но Горенштейну она показалась бесценной.
– Известняк… Это известняк из Индианы. А вот ходы червей.
Он показал на длинный завиток. Тот действительно имел форму червя. Но это же камень!
Да, камень. “Он когда-то был сыпучей – осадочной – породой на дне моря, и морские черви рыли в нем ходы”. Когда камень был мягким осадочным отложением, древние морские черви проедали сквозь него ходы. Следы, на которые показывал Горенштейн, были кусочками породы, которые химически изменились, пройдя через пищеварительную систему червя, а затем окаменели. Возле соседнего дома мы нашли еще несколько следов древних беспозвоночных: “О, а это морская лилия! И мшанка. А вот двустворчатый моллюск”.
Все эти персонажи не были мне знакомы. Я начала вглядываться в пеструю поверхность, а Горенштейн объяснял, что именно мы наблюдаем. Известняк главным образом сложен из окаменелостей. Как и сланец, он сформировался в Очень-Древнюю-Геологическую-Эпоху на дне океана – и конкретно этот океан находился на месте Среднего Запада. В результате движения морских вод дробились раковины мелких беспозвоночных – улиток, морских гребешков и так далее. Морские лилии (криноидеи) – небольшие животные, сидящие на стеблях из сложенных в столбик дискообразных пластинок. Мшанки – сидячие животные в форме веера, похожие на кораллы. А двустворчатые моллюски, например гребешки, оставили в камне следы в форме знакомых всем ракушек.
Пластинки морских лилий выглядели как монетки с отверстием в форме буквы О в центре – древние жетончики морского метро. Я вдруг стала видеть их повсюду. Следы беспозвоночных были разбросаны по всему зданию, как граффити. Я увидела улицу новыми глазами: она перестала быть скучным набором камней, а сделалась морским дном. Я почти потеряла дар речи.
“Как это удивительно – видеть на стене следы червей, которым 300 млн лет”, – пробормотала я, хотя для Горенштейна этот факт, должно быть, был совсем не удивительным.
Он не стал отвечать. Вместо этого он поманил меня за собой. Мы шли по улице, и Горенштейн рассказывал. Если воспринимать город как место геологических изысканий, открытия будут следовать одно за другим. Горенштейн показывал различные элементы на тротуаре и улицах, на стенах, крышах и лестницах, во внутренних двориках, на карнизах и декоративных розетках. Все это были камни, и все они были ему знакомы. Один квартал – случайно выбранный из множества кварталов в этом или другом городе – хранил историю множества эпох и мест. Мне он напомнил составленную сумасшедшим мозаику, в которой красный гранит из Миссури соседствовал с породой из Ноксвилла, штат Теннесси, а известняк-иммигрант из Франции помещался рядом с уроженцами Среднего Запада, и все они с молчаливым уважением прислушивались к чужим акцентам. Между ними возвышались несколько знаменитых нью-йоркских особняков из красновато-коричневого песчаника: ему, как я узнала, 200 млн лет. Под ногами лежал бетон из известняка, цемента и камешков, и гранитные плиты из штата Мэн, и серо-голубой песчаник из Вермонта.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?