Текст книги "Убить Бобрыкина"
Автор книги: Александра Николаенко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Глава 10
Варежка
Дверь сквозная, с лестницы – налево. Шишин у двери остановился, боясь, что, открывая, треснет по лбу мать, и отошел подальше, вжался в стену. Мать не открывала. Всегда с надеждой он заглядывал в глазок с обратной стороны двери, хотя и знал по опыту, что никогда в глазок с обратной стороны не видно. Не видно было и сейчас. Дверь распахнулась. Шишин отшатнулся, потирая шапку, хмуро, исподлобья посмотрел на мать.
– Замерз? – спросила мать.
– Нормально, нет, – ответил он.
– Ну, дай господь, – сказала мать, – входи! – И Шишина перекрестила.
Он вошел. Мать собиралась.
«Собирается куда-то, – понял он. – Когда мать собирается куда-то, сразу видно», – думал и, думая, за матерью ходил.
– Да отвяжись же ты!
Он сел на кухне, с кухни слушал, ждал, угадывая в звуках, что собирает, собираясь, мать. Один в квартире он любил остаться. Все можно делать, что-нибудь искать…
Шишин редко знал, что именно он ищет, но интересно было поискать и так, не зная, а поискав, чего-нибудь найти. Мать знала, что, когда она уходит, Шишин любит искать чего-то по шкафам, в буфете, в антресолях и даже в тумбочке ее, и этого не выносила.
– Я в сберкассу! Ненадолго, понял? И чтоб не смел мне лазать, ящиков не открывал! Ты слышишь? Понял?
– Да понял, понял…
– Знаю я, как понял! Будешь лазать, увижу – руки оборву! – пообещала мать.
«Всегда не обрывала и сейчас не оборвешь», – подумал он, из кухни выходя прощаться.
– Смотри! – сказала мать, рукой махнула и ушла.
Он к двери подошел, прислушался, ушла ли мать совсем или еще стоит под дверью, поджидая, как только лазать он начнет, и, тихо створку приоткрыв, увидел, что ушла. Захлопнул дверь и сразу же присел на корточки у шкафа. Обыкновенно Шишин быстро находил что ищет. «Когда не знаешь что искать, то проще находить, а если знаешь, то хоть тресни не найдешь», – подумал и, старенькую варежку найдя, прижал к лицу. Тихонько варежка хрустела коркой мандаринной, лавандой выцветшей, зимой давно прошедшей, огоньками елки, что погасли… шариками, что разбились…
«Варежка моя…» – подумал он.
– Пора вставать! – сказала мать, прошла к столу и занавески распахнула.
За окнами крещенская густела синева, потрескивали стекла. Над швом бетонных крыш горой свинцовой толпились облака, отчетливо очерченные всполохом зарницы, в небесной проруби мерцало… Шишин с ненавистью посмотрел в окно, зажмурился и, в мягкой теплоте прижавшись к варежке щекой, свернулся в запятую. «Тихо у меня…» – шепнул, и варежка притихла.
– Мороз! – сказала мать. – К засушливому лету, вот увидишь. Посмотри-ка только, как разобрало к великодню! На Волочебник тянет, к Пасхе… Опять пораскидал! Порассувал! Нет на тебе креста, бессовестный такой, – бубнила мать, игрушки подбирая, – а мать ходи… кряхти.
И мать ходила и кряхтела.
– Теперь три дня, смотри, белья стирать нельзя, загадишь и ходи в гадье до Спаса…
Тепло и сонно варежка колола щеку, косясь на Шишина из-под руки веселым пуговичным глазом.
– Вставай-вставай, тетеха… – сказала мать, откинув одеяло и, Шишина за пятку ухватив, пощекотала.
Шишин пятку отнял, зарычал.
– Не заболел? Опять в кровать заразу тянешь, да? – спросила. – Опять?! Дождешься у меня! Дождешься, заблошивешь, понял? Вон и сейчас горишь! А дальше пятнами пойдешь лишайными, как плесень! – И, отойдя к шкафу, открыла ящик, градусник достала, стряхивая, снова подошла: – Ну, дай её сюда! Отдай… Добром прошу! По улице в ней ходишь, аспид! За всякую же держишь дрянь, потом в кровать несешь? Давай сказала, ну?
Он заскулил.
– На, градусник поставь! Сил нет с тобой! Ну нету сил с тобой… Весь пятнами пойдешь, как пес чумной, облезешь… Не дашь? И не давай. О господи, прости, под тридцать девять! Да подавись ты, подавись ты ей! Не дашь – не надо. Только знай: кто тащит дрянь в постель, тот весь чумой потом, блошливый ходит. С чумным никто играть не станет, дружить не будет. Понял у меня? За партой девочка красивая с чумным, с лишайным, с дураком, как ты, сидеть не сядет. Вырастет и замуж за другого выйдет девочка такая. Знаешь, знаешь, как ее зовут? – спросила мать.
«Знаю…» – вспомнил Шишин и варежку с кровати отшвырнул.
«Цветом без запаха и запахом без цвета, временем без цели пахнет, – думал, сидя у ящика в прихожей на полу. – У времени нет цели. Оно идет, идет, идет куда-то, куда само не знает, стирает все. Как дождь стирает утро, день и вечер, как снег в окне стирает двор, песочницу, качели, голубятню, голубей, весь мир. Ведь это время перекрасило скамейку, домик, горку во дворе… Зачем? – подумал он. – Оно уходит вырванным листом тетрадным, самолетиком, летящим в школьное окно, когда учительница вышла. Звоном стекол, мячиком разбитых, съеденной черешней, каплями дождя, что шариками ртути катятся по тротуару, шагами в лужах, пылью на окне, забытым. Всем забытым. Всем. И бабушкиной чашкой, которой нет уже, и бабушкой, которой тоже нет… А хорошо бывает, только если Таня…»
Шишин встал и, ящики ногой задвинув, боком пошел к себе, на дверь закрылся, лег и, варежку укрыв получше одеялом, подумал снова: «Варежка моя…» И задремал.
– Войдешь – и тихо, поняла? – он варежке во сне сказал и, спрятав варежку за спину, вскарабкался на табуретку, позвонил.
Мать дверь открыла. Шишин с табуретки слез и снизу с опасеньем посмотрел на мать.
– Что? – спросила мать, увидев, как Шишин мнется на пороге, в дверь не входит. Шишин не ответил. – Ясно… – вздохнула мать и, дальше ничего не выясняя, взмахнула полотенцем и ушла.
– Лежать! – И варежка послушно легла в ногах у Шишина на коврик, потянулась, снизу пуговкой смеясь в глаза. – И не виляй тут у меня, а то… – И пальцем погрозив, он стал галошей о галошу валенки снимать. В прихожей вкусно пахло к позднему обеду. – Проголодалась?
Облизнувшись, варежка уткнулась мордой в коврик, заскулила.
– Тшшь! – пришикнул Шишин и дернул за резинку.
Варежка подпрыгнула, затявкала и завертелась.
– А это что еще? И где вторая? – спросила мать и посмотрела волком.
– Потерялась… – ответил он.
– Потерялась?! Потерялась… так иди ищи! Жизнь на тебя не напасешься, росомаха! – И Шишин стал на валенки обратно галоши надевать. – И без второй не приходи! Глаза бы не смотрели, хоть к рукам пришей! – И, Шишина перекрестив, закрыла дверь за ним.
Он постоял, подумал, вниз по лестнице пошел. За ним, хвостом виляя, варежка скакала.
– Морда! Все из-за тебя… Давай быстрей! Вот потеряешься, никто тебя искать не будет. Никто! И я. Как будто очень надо. Мне мать другую свяжет… Поняла?
Она на Шишина смотрела виновато, преданно виляя шерстяным хвостом.
– Вот то-то!
Варежка поджала хвост.
«А ищут тех, кто прячется, а тех, кто потерялся, искать неинтересно», – думал он.
На улице мело, крутило. Горбами синими лежали волны снега. К стенам катились, утыкаясь в них, вздымали пенные валы. В лицо крошилось.
– Смотри не потеряйся! – обернувшись, варежке сказал, но варежка и без того испуганно в ногах вертелась и жалась к валенкам. Галоши погрузились в снег.
Овалом тусклым школьную площадку обводили фонари. У горки ледяной толкались и визжали дети, кто по трое, кто паровозиком, кто на картонках катились до забора. Одна фигурка в вихре снежном вьюжкой белой кружилась на катке. «Танюша… – понял он и замер на обрыве хрусткой корки, где снег глубокий обрывался черным льдом. – Как балерина в материной табакерке». Мать Шишину не разрешала с табакеркой баловаться и ставила повыше, туда, где даже со стремянки руки никогда не доставали взять.
Сквозь снег, кусавший щеки и слепящий, тающий в глазах, смотрел из темноты на Таню Шишин. С беспокойством радостным и жгучим смотрел, как вихрем кружиться она, и все кружилось вместе с ней, и в нем кружилось, и он рукой то закрывал Танюшу от себя, то пропускал меж пальцев, а то в кулак сжимал, а то, заскучав по ней, скорее выпускал назад.
И белой бабочкой она кружилась снова.
И желто, снежно смотрели окна школы, и неуловимы, гибки были движения фигурки, кружащей на льду.
Танюша Шишина заметила и помахала. Еще раз крутанулась, отставляя ножку, и завертелась, замелькала, присев, и так стремительно, что Шишин испугался, что раствориться может в вихре снежном и навсегда исчезнет. Навсегда.
И он зажмурился от страха. В голове свистели, разбрасывая искры лезвий, белые коньки. Дохнуло карамелью и лакрицей, теплым пронеслось мимо щеки, и он открыл глаза. Она смотрела улыбаясь, близко; раскраснелись щеки, и губы пахли вкусно, снег на волосы ее ложился и не таял.
«Теплый снег…»
– Приветик, Саня, хочешь карамелек? – Куртка на ней распахнута была, и влажным, как от одуванчиков в апреле, пахло от свитера ее, и на ресницах тоже не таяли снежинки, и в глазах по звездочке горело, и розовели щеки, облачка словами улетали с губ.
– Хочу, – ответил он.
– Держи! – И из кармана куртки горсткой протянула Шишину конфет.
И жалась варежка в ногах его, боясь, что потеряется и Шишин про нее забудет, тихонечко скулила.
– Что там у тебя? – спросила Таня, за Шишина схватившись рукавами, и так, нагнувшись близко-близко, заглянула.
– Варежка, чего? – ответил он сердито, – Вторая потерялась, вот, ищу…
– Смешная, – сказала Таня. – На песика чуть-чуть похожа. На резинке, как на поводке. Мне мама тоже раньше на резинке варежки давала, чтоб не потерялись…
«Чуть-чуть похожа! – думал Шишин. – Тоже мне…»
– Я варежки, как маленькой была, едва не каждый день теряла, – рассказывала Таня. – Мама так сердилась! Очень-очень! Ну, пока! – И вздрогнуть не успел, как чиркнула коньком, из света высекая искры, и закружилась, полетела, улетела, свет и снег вокруг себя крутя…
– Здорово, Шишкин лес! – сказал Бобрыкин ненавистный. – С варежкой гуляешь? Молодца!
Вздрогнув, обернулся Шишин. В спортивной куртке красной, с белыми лампасами под ворот, закинув за спину огромные коньки, стоял Бобрыкин ненавистный. Ненавистный! Усмехался, варежка под каблуком раздавленной лежала. Падал снег.
– Тяф-тяф! – сказал Бобрыкин.
Шишин отвернулся, за резинку потянул, и потянул еще, и вырвал наконец, и варежка подпрыгнула со свистом, заскакала следом, по кромке фонарем очерченного льда. У самого забора обернулся Шишин. Две фигурки на катке кружила вьюга, фигурки разлетались и, соединяясь, разлетались вновь.
Он варежку позвал. Она служить вскочила, нетерпеливо весело хвостом виляя, затявкала смешно и звонко:
– Тяф-тяф-тяф…
Он поднял варежку повыше, надел и, поднеся к одной из двух фигурок, схватил и, сжав в кулак, держал до дома, пока фигурка в варежке не задохнулась.
Глава 11
Соль
«Еще же говорил, не преступайте клятвы…» – бубнила в голове за стенкой мать, мешала буквы разбирать.
«Бубнит, бренчит…» – подумал он и крепко руки прислонил к ушам, до звона, чтоб проще было буквы разбирать.
«А тот сказал им: не клянитесь вовсе, ни небом, ни землею, ни собой, ничто не вам, ничто не ваше, а только лишь подножье ног Моих, и без Меня не будет слово ваше. И „да“ не да, и „нет“ ни нет…»
«…А мы клялись, клялись в листе тетрадном. В уме клялись, и просто так клялись. А в чем клялись, не помню, Саша. Вспомнить не могу.
Все этот странный, темный, зимний полудень, – писала Таня. – И музыка его больна, пуста, как будто пономарь по счастью отходную служит. Глаза от туши режет. Новый вздох, и от него вот тут, вот в этом месте, видишь, милый, такая тянь, такая режь, такой из шерсти комом ком. Застрянет и першит, и не проглотишь, не выдохнешь назад и снова не вздохнешь. Как будто свитер на тебе колючий. Водолазка. Ненавижу их!
И так ползешь, скуля, как пес на перебитых лапах, и ясно, что не доползешь, и некуда ползти, а все равно! И снегом, снегом все, хоть глаз не открывай, не открывай, любимый, глаз, закрой их, как и я сейчас закрыла, и губы прислони к оконному стеклу, с обратной стороны его тебя я поцелую, и там в окне окошко вместе мы надышим, такое синее, такое круглое, с морозным синим искристым узором по краям.
Приснился, милый, мне щеночек, маленький такой, смешной, чудашка. Скулил, бежал за мной, как будто на резиночке привязан, а взять нельзя, у Оленьки ведь аллергия на собачью шерсть, но покормить? Мне так его, любимый, жалко стало! Я остановилась. Из сумки покрошила колбасы и молочка немножко налила на снег. Он ел со снегом, с крошками песка, такой худышечка, такой малюньчик, и вот я, Саша, говорю ему потом, иди, иди мол, и машу, чтоб шел куда-нибудь, но только не за мной. А он хвостом виляет, смотрит на меня, и мордочка умильная такая, прямо, Сашка, как варежка была твоя. Я топнула ногой – он, видимо, решил что я играю… Саша, так, наскочит и отскочит, тяф да тяф… а я боюсь, мне юбку подерет и лапами извозит сапоги. Он все за мной, до самого подъезда… Что же? Мне некуда его. Я обернулась, встал он на ступеньке и стоит – наверное, все понял. Я закрыла дверь. А дома как обычно, то да се. Щеночек этот не дает покоя, Саша. Забыть я не могу, как он мне вслед смотрел.
Легла (во сне легла, ведь это сон мне снился). Все не могу уснуть… В ушах в глазах стоит щеночек тот (тяф да тяф)… и думаю: пускай пойду за ним, и все, пусть, что ли, Саша, в общем коридоре будет, поживет у нас, хоть так, да все же легче, чем вот так.
И побежала вниз, распахиваю дверь, а мне навстречу, Саша, с этой темноты из снега, из метели этой огромный прыгнул черный пес…
Любимый, подойди к окну, я руку прислоню к стеклу с той стороны его. Сейчас иди, теперь!
Твоя Т. Б.».
– Собаки! Паразиты! Чтоб им пусто было!
Услышал Шишин, вздрогнул, поскорее варежку убрал в карман. Всегда сердитой из сбербанка возвращалась мать. И отовсюду возвращалась мать сердитой. Как уходила, так и возвращалась мать.
– Живодеры! – звякая ключами из-за двери, сказала мать и, к Шишину не заглянув, прошла на кухню, там зашебуршилась, разбирая сумки.
Шишин встал и следом матери пошел, проверить, что она купила. Он так любил поинтересоваться, чего хорошего купила мать.
Не сняв платка, босая, стояла мать спиной и, голову задрав, за пауком внимательно следила.
– Тшшшш, не вспугни!
Он замер на пороге, тоже посмотрел на паука. В канавке плиток паук полз вниз при матери, но, Шишина заметив, вверх пополз, к копченому углу над образами, скрылся.
– Не будет денег, – безнадежно заключила мать и, наклонившись, сумки стала разбирать.
– Чего купила?
– Хвост пся на пенсию мою и тот не купишь, вот чего! – И соли каменной достала из пакета, гречки, чечевицы, риса…
– А клюкву в сахаре, случайно, не брала? – Он так любил, чтоб мать, когда откуда-то вернулась, в палатке клюквы в сахаре коробочку взяла.
– Ты на пороге мне еще постой и покачайся! И будем вместо клюквы домовину грызть, – пообещала мать. – Да сядь ты, Христа ради, пень заморный!
Он сел и, крошку со стола смахнув случайно, с опаской покосился на пол, что упала там, где сумки мать разбирала.
– Домашешься! – сказала мать и, крошку в пальцах сжав, с трудом поднялась с пола, ссыпала в горшок.
«…Покрытою ладонью крошки только со стола смахай! Запомни мне! Чтоб в тряпке, полотенцем и мочалой. Бумагой тоже и салфеткой не смахай! Смахать бумагой к ссоре, к дрязгам, душевному разладу и в семье…»
Под скатертью кухонной мать хранила для достатка большим достоинством, но дореформенных купюр. И веник ставила в углу лопатой вверх, и горевала, если падал он под ноги… Веник падал.
Мать подошла к плите, крышку опустив с компота, столовой ложкой выбрала с поверхности все пузырьки и осторожно протянула Шишину ко рту.
– Давай! – велела.
Он с отвращеньем привычным ложку облизнул. Всегда по пузырькам стояли грязи, букашки, дряни, ягоды пустые, черенки…
– К деньгам, – сказала мать и, ложку облизнув за Шишиным повторно, руку обернула мокрой тряпкой, клеенку стала к ужину стирать. Задев случайно, ложку уронила, всплеснула рукавами, замерла.
В дверь тут же позвонили. Шишин вздрогнул, мать перекрестилась:
– Господи, помилуй, на ночь глядя несет кого-то черт… – И к двери подойдя на цыпочках, в глазок взглянула, прошептала: – Дрянь твоя стоит…
Он ринулся к дверям, но мать остановила взмахом рукава, смотря темно и тускло:
– Откроешь мне! Увидишь, как откроешь…
Шишин замер.
– Надежда Николавна! Это я! – из-за двери сказала Таня. – У вас не будет соли спичечного коробка до завтрашнего дня? У нас вся вышла, не хотела в магазин идти…
– Нет соли, Танечка! – не открывая, отвечала мать. – Была – вся вышла. Бес соли который день сидим…
– Тогда схожу, вам тоже занесу! – пообещала Таня.
– Не надо заносить! – сказала мать. – Не заносить, не выносить, не надо! Обойдемся.
– До свидания, спасибо. – Прочь от двери быстро побежали легкие шаги. «Как воздух вытекает…», – думал он.
– Унес Господь пиявку, – сказала с облегченьем мать, соль убрала в буфет, задвинув ящик. – Видал? – садясь к столу, спросила. – Ишь какая! Из таковских… соли ей!
Но Шишин мрачно, зло смотрел на мать.
– Ну что таращишься, Тарантул? Не знаешь разве? Соль да хлеб из дома – счастье прочь. По коробочку вынесет дотла и плюнет в душу. А я добра тебе хочу! – сказала мать.
«Сама узнаешь у меня», – подумал хмуро и снова крошку со стола смахнул, назло, и, вздрогнув, от стола отдернул руку.
– Мало била, мало! – замахиваясь, прошипела мать. – Два дурака в тебе живут, да ты двоих дурнее! Приваживаешь эту! Соли ей… Как в детстве свистопляска все была, так и осталась свистопляска, вертихвостка… дрянь! на все готовенькое ей… – И мать закашлялась, надсадно дохая, захлебываясь, багровея…
Шишин встал, мать кругом обойдя, над ящиком склонился, дернул и, в пальцах разодрав картонную обивку, пакет открыл и камнем высыпал на пол.
– Да постучи же, за-до-хну-сь! – согнувшись пополам, хрипела мать, и он ударил.
Не раз один – четыре раза, пятый… и, тяжело дыша, присел назад, к столу. Мать поперхнулась кашлем, замолчала, вытирая слезы, вдруг, посмотрев сквозь Шишина безумно, жутко, сказала еле слышно, головой тряся:
– Так топором бы, Саша… за тварь свою… да топором по голове…
Глава 12
Прощеное воскресенье
Уже трещали, но еще стояли льды, над речкой тлел закат, и корочкой арбузной хрустели валенки по кромкам луж. В проталинах лежали пестрые прихрамовые кошки. Тепло и зябко было. Сыровело. С колокольни тянули высоко и чисто, небу, господи поми… густели тени и, пугаясь света, возвращались в свет. У храмовых ступеней, шаль накинув, мать собачью шапку с Шишина сняла, убрав в заплечный, поклонилась низко, в три креста вратам.
– Перекрестись мне, ну! – чесночным шепотком за ухо.
И с непокрытой головой перекрестился он на черные кресты, на воронье, сидевшее на них…
В притворе низком чадно, тесно, душно, тусклый свет сочился. Мать, тяжело держа за плечи, подтолкнула; протискиваясь сквозь одежды, их раздвигая, точно висельные платья в шкафе, он пошел вперед. Катасаркирь лиловый лежал на алтаре, на горнем в семь грехов горели свечи…
«Прости, что есьм я на земле…» – читал старик, священник, маленький и хилый, качая головой в огромной митре синей, и, точно новорожденный щенок, переступая еле-еле, поверх голов водил крестом. А позади него огромный дьяк с лицом сердитым вздыхал болезненно, протяжно, кропил кадилом стол и «Свете тихий…» шептал. И женщины, похожие на мать, все, как одна, в платках вороньих, в черных шалях, подолом платьев серых низ мели, падали и бормотали, губами зацеловывая пол. Творя на три поклона «Господу глаголем», – сзади, держа над головой свечу, причитывала мать: «Не отврати лица от отрока твого, и яко я скорблю и скоро услыши мя, вонми души моей, избави ю…»
«Ей господи Царю, даруй ми зрети прегрешения мои, не осуждати брата мояго, как яко ты благословен во век, аминь…» – и Шишин лопотал.
– И ты целуй! – мать прошептала, подтолкнула в спину.
Не удержавшись, Шишин растянулся на полу, в ногах у всех, в растворы носом. И, покачнувшись, с алтаря упал потир, и черное густое потянулось из овала на пол. Он дырочку заметил вдруг на золоченой ризе и с ужасом зажмурился, увидев моль, скользнувшую из дьяконских одежд…
– Прости меня… – у Бога попросил.
Бог не ответил.
«Никогда не отвечает, – думал, – все прячется, как будто в прятки со мной играет, то под кровать залезет, то под стол… за штору только загляни. И страшно: вдруг возьмет и схватит? И не заглянешь – тоже страшно: вдруг его там нет?..»
За подбородок облизнул холодный пол, целованный, исползанный другими, на курточку закапало топленое стекло, и искривились образа, захохотали. Протягивая языки к хоругвям, зашипели свечи, тая, извиваясь, змеем сползли и поползли меж ног, меж тел. И раскололся пол, а позади, как елочные шарики, разбились купола, и из скорлуп, из трещин, сминая воздух, хлопотом и криком взметнулось, шавкая, седое воронье…
– Прости, сыночек, – вдруг сказала мать, и Шишин заворочался во сне и провалился в трещину подушки…
Был день Прощенья накануне поста Великого, пред Пасхой. Свет лился из окна весенний ясный. Звонко, точно в клавиши металлофона по подоконнику стучали солнечные капли, и светом тихим комната была полна.
– Прости меня, – еще раз повторила мать, склоняясь над постелью, откинув одеяло, трижды Шишина поцеловала в щеки мокрыми губами.
Шишин не любил, чтобы три раза мокрыми губами целовала мать. Он так любил, чтоб Таня…
– Таня… – Шишин прошептал.
– Уймись! – сказала мать, и Шишина перекрестила.
Морщась, ладонью утерев с лица, где щек она коснулась, он открыл глаза и с подозрением долго, пристально смотрел.
– А что ты натворила?
Мать молчала.
«Не хочет признаваться, – думал хмуро, – а как ее простишь, когда не знаешь… Может быть, она кого-нибудь убила или ограбила, пока я спал…»
– Нельзя в немирном состоянье, Саша, входить в Великий пост, пойми! – вздохнула мать – Ты вспомни, что сказал Господь: вы будете прощать, и вам прощу! Сегодня отпущающе всеим и, отпущенным быти от бремен греховных, в духовном обновленье пред Пасхой, понимаешь, ну? От сердца, не от разума простить. Как перед смертью.
– Ты заболела что ли? – поинтересовался он.
– С чего ты взял? Не каркай Бога ради!
– Прости… – ответил он.
– Вот в Древней Палестине, – сердито продолжала мать, – на пост Великий, вплоть до самой Пасхи, монахи уходили в пустынь, зверям на растерзанье, голоду и холодам. И так прощались, будто навсегда.
– А ты куда-нибудь уходишь?
– Тьфу, – сказала мать, – как об стену горох! Пойми ты наконец, что непрощенье – страсть, нельзя, во страсти пребывая, соблюсти поста! Христос распятый, испытывая страшные мученья, своих обидчиков простил. Тебя же, Саша, в непрощенье без устали лукавый теребит и шепчет: помни, помни все! Копи, записывай в тетрадку, в календарь свое дрянье, дранье! Носи в мешке. Одна, вторая, третья… до магазина скоро не дойдешь! На Пасху в прошлом веке пряника не дали! Копи-копи, дурак, копи, таскай с собой, покуда под мешком своим костьми не ляжешь. Не мне тащить, тебе. Как хламь свою в карманах тащишь. Помрешь обиженным и закопают. Понял? Так и напишут на плите: «Дурак обиженный лежит под этим камнем»… – пообещала мать.
– Прощаю, ладно, – согласился он и с беспокойством посмотрел на мать, чтобы прощенной поскорей ушла она.
Но и прощенная она не уходила.
«Не уходит», – хмуро думал он, он-то всегда скорее уходил, когда его прощали…
– Ты тоже должен попросить прощенья у меня, – сказала мать, и он насупился, стараясь вспомнить, что натворил вчера. Вчерашнее не возвращалось. Мать не уходила.
– И ты прости меня.
– Господь простит! – сказала мать и Шишина перекрестила.
«Всегда вот так хитрит, – с тоской подумал. – Сама прощать не хочет никогда…»
– Нет, ты меня прости! Сама! Сейчас!
– Прощаю, Сашенька. Господь тебя храни, за все прощаю… – сказала мать, но снова не ушла, а села на кровать, Евангелие открыла на Матфея, где было у нее всю жизнь заложено под уголок. – Ты знаешь, Саша, сколько раз Христос велел прощать за брата?
– Какого брата?
– Брата твоего. Все люди – братья, – объяснила мать.
– Ааа…
– За грех один прощать Христос сказал апостолу Петру седьмижды семидесять, а это означает, за грех один до бесконечности прощать Христос учил, – сказала мать. – Ты понял?
– Понял, понял…
– Всех прости сегодня. И легче сразу станет, вот увидишь, Саша. Простивший в Царствие Небесное взойдет, а не простивший в Царствии не будет. Бывайте же друг другу благи, прощающе друг другу, яко же Господь, в Спасителе и Сыне своем Христе, простил, – читала мать. – Мудрец Питтак, когда ввели к нему убийцу сына, убийцу отпустил, сказав, что лучше уж простить, чем мстить…
«Пятак – дурак», – подумал он и улыбнулся. Он любил, когда подумать выходило в рифму. Мать недоверчиво нахмурилась, что Шишин слушает ее, чему-то улыбаясь.
– Убийцу сына отпустил Питтак! А ты собаке, в прошлом годе сдохшей, простить не можешь, что облаяла тебя! – сказала мать.
Но Шишин давно забыл собаку, что облаяла его, и, вспомнив, с удовольствием подумал: «Сдохла, значит? Хорошо…»
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?