Текст книги "Сундук артиста"
Автор книги: Алексей Баталов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Фильм «Дама с собачкой»
В 1959 году Хейфицу наконец разрешили поставить «Даму с собачкой» А.П. Чехова. Замысел постановки созрел давно, но снимать позволили только сейчас, поскольку в 1960 году – юбилей: 100 лет со дня рождения Антона Павловича.
Когда Иосиф Ефимович Хейфиц решил попробовать меня на роль Гурова в чеховской «Даме с собачкой», в кулуарах «Ленфильма» поднялся ураган недоумений, несогласий и разочарований. До меня долетали обрывки разговоров и всяких высказываний почтенных режиссеров, что я вообще не гожусь для этой работы по своему человеческому складу, который скорее подходит рабочему парню из «Большой семьи» или шоферу Румянцеву, но уж никак не чеховскому герою. Я понял, что большинство людей представляют себе Гурова почти таким, каким представляют себе самого Антона Павловича, то есть типичным русским интеллигентом конца XIX века и уж обязательно человеком, что называется, в возрасте, значительно старше, чем я был в 1959 году.
А мне, конечно, очень хотелось работать над этой ролью: и потому, что Чехов, и в силу моей неразрывной связи с Художественным театром, а главное, потому, что Гуров как материал давал возможность перебраться в другое амплуа. Так что всеми силами я стремился преодолеть все, что отделяло меня от роли и как-то могло смущать Хейфица. Прежде всего я стал отпускать бороду и немного сутулиться, дабы убедить противников моего возраста в пригодности по годам. Для проб я выбрал туфли большего размера, чтобы ноги и походка казались посолиднее, потяжелее. На безымянном пальце появилось кольцо, призванное хоть сколько-то «окультурить» мои привыкшие к грязным инструментам руки.
Теперь все это кажется несколько наивным, но тогда мне было вовсе не до смеха, да и сейчас я, пожалуй, поступил бы точно так же, потому что желание всеми сторонами соединиться, сблизиться с героем и сегодня представляется мне самым закономерным актерским стремлением.
Борода моя на фотопробах оказалась отвратительно черной и выглядела как наклейка. Ее пришлось перекрашивать, выстригать и выщипывать много дней, во всяком случае, дольше, чем шьются любые бороды.
Однажды, когда я, как обычно, ехал в трамвае на студию, заметил, что ко мне присматривается одна хорошо одетая дама. Она вышла на той же остановке, что и я, и, вдруг обернувшись, спросила: «Ведь вы же артист?» Я даже не успел ответить, как она продолжила: «Как вам не стыдно ходить в таком виде, вас же узнают!» – «В каком таком виде?» – глупо переспросил я. «Неужели так трудно побриться?» – уходя, с укором сказала дама…
Интересно, что Иосиф Ефимович, изучив кипы писем, воспоминаний и черновиков, установил возраст Гурова, который, как оказалось, почти совпадал с моим собственным, и, насколько я мог заметить, совершенно не стремился отождествлять Гурова с Чеховым.
Boт что написал сам Хейфиц в своей книге «О кино»:
«О Гурове. “Емy не было еще и сорока” – 36,38! Староват уже для свершений. Следует учесть современное восприятие экранного образа. В конце рассказа Гуров видит себя в зеркале седым, старым. Но это не столько естественная старость, сколько преждевременная. Причин к сему много, вот они: обжорство, пьянство, бессонные ночи в клубе, внутреннее отяжеление. Может быть в 34–35 лет! Женили на 2-м курсе, то есть 21-го года. Двенадцатилетняя дочь. Возможна и такая арифметика: 21+12 =33».
И вот настал день, когда художественный совет после настойчивых просьб режиссера все-таки утвердил меня на роль Гурова. Таким образом, Хейфиц взял на свои плечи ответственность за мое несоответствие этому образу.
Кто знает, как сложилась бы моя актерская судьба, если бы Иосиф Ефимович уступил меня общему представлению, закрыв перед носом дорогу в чеховский мир, в неисчерпаемый репертуар русской классики.
Началась работа. Теперь уже в костюме, который, к счастью, строили и по мельчайшим деталям собирали мои сообщники, мои наиближайшие друзья – художники Исаак Каплан и Белла Маневич, в гриме, окончательно отработанном, тонком и сложном, я появился на улицах, где шли натурные съемки первых кадров фильма. Должен сознаться, что для меня начало роли всегда мучительно и трудно, а тут еще это внутреннее беспокойство за свой вид, сжигавшее последние крупицы свободы и необходимой уверенности.
Конечно, о работе над картиной в Ленинграде знали, и площадку возле аппарата всегда окружали поклонники Чехова, среди которых бывали и особенно аккуратные петербургские старушки, и старики, почти современники моего героя. Они старались деликатно подсказать Хейфицу какие-то особые детали, приметы ушедшей жизни. И конечно, говорили об актерах и о костюмах.
На третий или четвертый день съемок во время репетиции я услыхал, как одна милейшая зрительница в старинных неярких кружевах с улыбкой объясняла Иосифу Ефимовичу, что человек тех, ее времен, тем паче чеховский! – любимый Антоном Павловичем персонаж, не может позволить себе ходить носками внутрь! Косолапить, вот как этот ваш актер! Уж что-что, но это-то необходимо соблюсти, тем более в такой прозрачной вещи как «Дама с собачкой»!..
Хейфиц несколько раз взглянул на мои ноги, но я уже стал следить за тем, как хожу, переступая в огромных фетровых ботах, так что с того момента ему уже никогда не бросалась в глаза моя плебейская поступь. Сознаюсь теперь, что следить за своими ногами в течение нескольких долгих месяцев, особенно во время какой-то сцены, очень противно и по-своему сложно, потому что, хочешь не хочешь, возникает дополнительный объект внимания.
Отснявши зиму и сцены Москвы, группа отправилась в Ялту. Костюмы сменились на противоположные, вместо мокрого снега и холода нас мучила жара, ноги, освободившись от долгополой шубы, стали еще заметнее, и уже механически я вспоминал о них всякий раз, как ступал на площадку.
В тот памятный для меня день снимали горную дорогу. Приготовления длинные, собрались рано, все устали и томились под солнцем в ожидании лошадей и экипажей. И вышло так, что именно в этот день прямо на съемочную площадку ассистенты доставили Хейфицу с невероятным трудом добытого ялтинского лодочника, старика, не только знающего старые места, но и очень часто видевшего Антона Павловича Чехова. Во времена Чехова он был лодочником, и по невероятному совпадению именно этот человек всегда перевозил у побережья двух постоянных своих клиентов, предпочитавших его лодку всем остальным. Это были Чехов и Максим Горький.
Старик был очень древний, плохо слышал, глядел, прищурив один глаз, и потому, сидя с Хейфицем на лавочке в тени дерева, отвечал на вопросы Иосифа Ефимовича почти криком и немножко невпопад. Хейфиц спросил гостя что-то о костюмах времен Чехова и рукой позвал меня. Я оставил гримеров и направился через дорогу.
– Во-во, точно, этот похож, и бороденка, – услышал я, еще не дойдя до лавочки.
– Да нет-нет, он у нас не играет Антона Павловича. Это просто отдыхающий в Ялте того времени. Он не Чехов, – объяснял старику Хейфиц.
– И точно, точно, все тогда, надо не надо, а с палочками ходили, все. Чехов-то, он, правильно, больной был, худой тоже.
– Антон Павлович и старше был, так что это неважно. Он у нас не Чехов, не Чехов, просто это – то время.
– Ну, верно, – заулыбался лодочник, все стараясь сказать приятное начальнику в темных очках. – Точно! Гляди, вон он и ногами-то загребает, косолапит, ну точно как Чехов. Он.
Хейфиц откровенно рассмеялся и перестал бороться, а с моей души упал камень, и за ногами я больше не следил.
Но, конечно, самой главной заботой для Хейфица стали поиски героини на главную роль этого фильма.
Нетрудно догадаться, что вряд ли в Ленинграде, да и в Москве, нашлась бы актриса, не пожелавшая появиться в этой роли.
Иосиф Ефимович оказался в отчаянном положении, предложения и советы сыпались со всех сторон, но той, кого он представлял себе Анной Сергеевной, не находилось.
В ту пору я еще был в Москве, и надо же так случиться, что Ролан Быков, встретив меня, затащил на спектакль «Такая любовь», который он сделал со студентами МГУ на любительской сцене.
Главную роль в его постановке играла студентка факультета журналистики Ия Саввина. Но она была так искренна и убедительна, что ей вполне могли бы позавидовать многие профессиональные актрисы.
Вернувшись домой со спектакля, я сразу же позвонил Хейфицу в Ленинград.
«Иосиф Ефимович, я только что видел Даму с собачкой!» – «Да ну, это где же?» – «Невероятно, но в любительском спектакле МГУ». – «Должно быть, какая-нибудь красотка?» – «Да нет, что вы, как раз совсем наоборот, ничего особенного», – ответил я, но все же Ию вызвали на пробы в Ленинград.
Уже на съемках в Крыму Хейфиц сам рассказал ей о той моей рекомендации.
Потом, когда Ия стала знаменитой актрисой, она сама рассказывала эту историю на своих творческих вечерах. А я до сегодняшнего дня горжусь, что с моей помощью появилась замечательная актриса моего родного МХАТа.
Картина удостоилась одного из главных призов Каннского фестиваля, фильм получил мировое признание.
Позже Иосиф Ефимович писал:
«Но опять… ложка дегтя в этой истории. “Дама с собачкой” была послана в Канны, но не на конкурс. Видимо, руководство кинематографии не верило в ее успех. Дирекция Каннского фестиваля, просмотрев фильм, сама ввела его в конкурсный список, хотя комиссия по определению категорий в “Госкино” дала картине только вторую категорию, то есть приравняла ее к потоку средних фильмов».
Теперь уже могу сказать, что съемки фильма прерывались, так как я оказался на длительный срок в глазном отделении Симферопольской больницы. Картину остановили. Группа уехала в Ленинград, и никто не знал, что будет дальше.
Но, к сожалению, и после лечения, чтобы как-то прийти в себя, требовалась долгая реабилитация. Только благодаря хлопотам Ардова я снова отправился в Ялту, но теперь уже в Дом творчества писателей, куда он поехал вместе со мной.
Там Виктор Ефимович познакомил меня со многими замечательными людьми и подарил мне встречу с Константином Георгиевичем Паустовским, который за время моего пребывания в Доме творчества пробудил во мне интерес ко всякому сочинительству.
Так я впервые в жизни по совету Паустовского написал не просто письмо, а сказку для дочки.
А позже я написал еще несколько сказок, которые понравились Константинy Георгиевичу, и он даже рекомендовал их в «Детгиз». Его рекомендательную записку я храню по сей день.
Впоследствии по двум моим сказкам даже сделали мультфильмы «Чужая шуба» и «Зайчонок и муха».
А здесь, в сундуке, хранятся еще два моих сочинения, которые не совсем сказки и, наверное, не совсем для детей.
Сказки
ЗалпВороненые стволы винтовок напряженно висят над молодыми, прозрачно-зелеными былинками весенней травы.
Тяжелый, растрепанный майский жук пронесся над самой землей, и его бесшабашное жужжание сразу оборвало прохладную тишину утра.
Жук метнулся вверх и вдруг с размаху сел на блестящую сталь ствола, громко стукнув своим жестким телом.
Тогда мигнул и сердито ожил оловянный глаз целящегося солдата. Рука тряхнула винтовку, жук растопырил крылья, словно пытаясь сохранить равновесие, и только потом шумно, неуклюже взлетел. Снова наступила тишина.
Медленным, едва уловимым движением ствол отыскал свое направление и замер.
– Огонь!
Почти одновременно с этой командой дрогнули стволы, и треснул выстрел. Обожженные травинки припали к земле, а над полем стремительно понесся тонкий свист двух пуль.
Они летят параллельно, строго сохраняя то расстояние, на котором были стволы.
– Ух ты… – сказала, переводя дух, первая пуля.
– Ты летишь впервые? – спросила вторая.
– Да, – ответила первая, – до войны я была типографским шрифтом.
Они молча пронеслись над пестрым ковром весенних цветов.
– Жаль, что мы летим так быстро. Не успеваешь хорошенько рассмотреть одно, как уже проносится другое…
– А ты не смотри, – сказала вторая пуля. – Лучше не смотреть, – добавила она, когда они пролетали над раскинутым в траве трупом.
– Неужели в конце всего мы превратим какого-то человека вот в это? – спросила первая.
Вторая ничего не ответила.
Внизу река. Почти у самой поверхности плывут вверх брюхом оглушенные взрывом рыбы. За рекой – мокрый зеленый луг, а еще дальше, на маленьком бугорке, торчит одинокая обожженная береза.
Пули проносятся мимо изуродованного сучка.
– Но, с другой стороны, глупо вот так воткнуться в дерево и застрять в нем на веки вечные, – снова заговорила первая пуля.
– Кому какая судьба, – ответила вторая.
– При чем здесь судьба, когда я направлена целым стволом. Меня еще крутили нарезами, чтобы я, не дай бог, не сбилась с прицела!
Внизу поперек борозды лежит запряженная в плуг раздувшаяся лошадь.
– А может быть, я больше всех на свете не хочу убивать, – продолжала первая пуля. – Мне тысячу раз приходилось бывать в наборах, где так прекрасно говорится о жизни! Один раз я даже стояла во фразе «не убий!», только я нe знаю, что дальше, потому что мы были в самом конце строки…
– А дальше ничего, – сказала вторая и пронеслась сквозь облачко взрыва.
Когда они вылетели на чистое место, вторая пуля летела чуть правее прежнего своего направления.
– Вы явно отклонились с линии прицела, – сказала первая пуля. – По-моему, вы теперь гораздо дальше от меня…
– Возможно, – сказала вторая пуля и нырнула в кусты.
– Эй, как же!.. – крикнула первая и шлепнула в потный лоб молодого вихрастого парня.
Ленинград, май 1961 года
Таня и бабушкаУ Тани умерла бабушка. Совсем умерла. Как ни подглядывала Таня через щелку, как ни окликала, бабушка даже пальцем не пошевелила.
Она и раньше, когда болела, тоже, бывало, подолгу тихо лежала на спине с закрытыми глазами. Но тогда стоило только Taнe заглянуть в комнату, как бабушка, не отнимая рук от одеяла, возьмет да и погрозит пальцем, точно скажет:
– Вижу, вижу, проказница ты этакая.
И Таня на цыпочках отходила от двери и сразу знала, что все хорошо. И это было самое главное – знать, что все хорошо. Конечно, у Тани были и другие радости, и другие дела, и случалось, она по нескольку дней даже не замечала бабушку. Поест вечером то, что бабушка приготовила, скажет ей: «Спокойной ночи», – и все.
Но другие дела и радости приходили и уходили, а бабушка оставалась всегда, и как раз в самые скучные дни она была заметна больше всего. Простудит Таня горло, накажут ее, или дождь проливной – вот тут, куда ни взгляни, всюду бабушка и все время что-то делает, бесшумно, как паучок. А если долго присмотришься, каждое бабушкино дело очень интересным кажется, даже самой Тане его поделать хочется.
И только, бывало, Таня возьмется, так просто, от скуки, помогать, как незаметно закружит ее бабушка в своей работе, развеселит – смотришь, и день улетел.
Но больше всего Таня любила, когда они с бабушкой сматывали пряжу. Таня расставит руки и держит нитки, а бабушка наматывает их на бумажку. Или, наоборот, Taня мотает, а бабушка держит пряжу. И они все чего-то говорят, говорят, друг другу рассказывают… А потом всякие сетки или узоры из ниток плетут и смеются, будто играют.
Таня даже не заметила, как в такие дни бабушка научила ее вязать.
А однажды из ниток тонкий блин получился, а потом из него шапочка желудем вышла. Таня надела ее и побежала на улицу, но никто не верил, что она сама связала. Тогда она нарочно постаралась, и они с бабушкой связали варежки, да такие, что иx сразу украли. Ну и что! А Таня взяла да опять связала. Тут даже бабушка удивилась.
– Смотри, – засмеялась она, – еще утащат. А ты и вязать научишься. Вот уж правду люди говорят: «Нет худа без добра!»
А теперь Таня все думала, как же «нет худа без добра», если вот бабушка умерла и ничего хорошего из этого не получается – только горе. И то, что бабушкину комнату брату для фотоувеличителя отдадут, Тане даже хуже, да и ему в сарае свободнее было…
«Эх, бабушка, бабушка. Вот тебе и худо без добра», – все думала Таня, засыпая.
И приснился ей такой сон.
Сначала будто все как всегда: сидят они с бабушкой и сматывают пряжу, а на улице проливной дождь. Пряжи много, и у бабушки уже руки заплетаются, еле-еле вокруг клубка идут.
Тогда Таня берет клубок, а бабушка надевает на руки нитки, и Таня начинает быстро-быстро мотать, и обе они смеются – уж очень ловко да скоро подвигается работа.
Но вдруг Таня замечает, что нитка, которую она наматывает, вроде от самой бабушки идет, от рукава ее вязаной кофты. Таня было остановилась, но бабушка хитро так подмигнула и еще быстрей руками стала крутить, чтобы Тане удобней и легче мотать было.
Тут все совсем как в сказке пошло: Таня и кругом обернуть не успеет, а уж пряжа с разных сторон сама по себе тянется.
Так вот незаметно Таня всю бабушку на клубок и смотала. Клубок здоровенным получился и теплым.
Тогда только Таня опомнилась и страшно испугалась. Потому что скоро мама с работы должна вернуться, а бабушки-то нет. Заплакала Таня, схватила старые бабушкины спицы и принялась быстро-быстро вязать. Всхлипывает, нос локтем вытирает, а сама все вяжет и вяжет без передышки.
И вот стала бабушка получаться опять как была. И живая, и веселая, и сразу в кофте, в платке и в тапочках.
– Ну что, видишь, – сказала бабушка, завязывая на себе узелок, чтобы опять не распуститься, – верно я тебе говорила: «Нет худа без добра!» Вот я померла, а ты зато как вязать научилась. Да и меня вспомнила. Выходит, я и теперь вам всем послужить могу… Спасибо тебе, внученька.
Ленинград
А однажды я получил от Паустовского невероятно сложное задание: рассказать о том, что поразило меня своей красотой и совершенством, будь это пейзаж или произведение искусства. И тут вдруг оказалось, что ругать что-нибудь гораздо проще, чем восхищаться. Но, к счастью, незадолго до этого я побывал в Венеции и, совершенно не кривя душой, написал о том, что меня действительно поразило.
Гондола
Даже в воображении чужестранца, никогда не бывавшего в Италии, Венеция и гондола неотделимы.
Мой венецианский сувенир
Стоит только произнести или услышать «Венеция», как тотчас возникает силуэт этой сказочной лодки. И всякий раз, случайно оказавшись перед глазами, контур гондолы вызывает образ Венеции. И пока есть хоть одна гондола, душа Венеции жива. На сотнях полотен величайших живописцев изображена она. На миллионах открыток и туристических фотографий, на всяком рыночном сувенире, вывезенном из Венеции, начертан ее профиль. Но гондолу нельзя нарисовать, потому что без легкого, порою едва уловимого покачивания она мертва. Ее можно выставить в музей на обозрение, но она будет только чучело гондолы и, подобно чучелу летящей диковинной птицы, покажется нелепой рядом с пропорциями музейной залы.
Как часть живой природы, она неотделима и от своего отражения, какое бы оно ни было в это мгновение, зеркально точное или обезображенное мелкой речной волной.
И даже в предрассветный час всеобщего затишья, когда гондола замирает в благоговейном ожидании первых лучей наступающего дня, лишь в ее отражении, едва колышимом по упругим круглым краям, ты замечаешь, что она дышит, что теперь она только замерла. В это время, опрокинутая в зеркало лагуны, она кажется выше, она вовсе перестает касаться воды, вытянувшись всеми своими линиями вверх, так высоко, что дома по ту сторону Большого канала едва достают до ее бортов, а вырезной нос, точно древний иероглиф, квадратными зубцами врезается в утреннее марево неба.
И точно так же, как все, что, подобно цветной ленте, скользит мимо или падает отражением под ее мягко расталкивающий воду нос, этот город со всеми мельчайшими подробностями объясняет и дополняет ее черты. Она воплощает в себе все, что ее окружает, вмещая одновременно мудрость и величие прошлого, роскошь недавнего и падение настоящего.
Средь лодок, что плавают по всем водам мира, от тяжелых трудовых с серыми нестругаными бортами и вечною мокротою на плоском дощатом дне до обтяжных английских, бессмысленных, как английское скаковое седло, байдарок, она еще творение музыкальное. И сходство со скрипкой – не первое поверхностное впечатление, а инженерная, строго конструктивная особенность гондолы.
Прежде всего это полированная поверхность, но одно это не заставило бы говорить о скрипке, есть гораздо более существенное сходство.
Сам материал – дерево, в каждой плоскости, из которых составлена лодка, изогнут так, что даже по обломку прежде всего подумаешь, что в руках у тебя осколок музыкального инструмента.
Выполняя сложный изгиб общей формы, любая часть не просто согнута, но еще и выдавлена с тем напряжением, которое всегда ощущаешь, глядя на верхнюю деку скрипки…
Даже не имея ни малейшего представления о законах резонанса, в каждом изгибе легко уловить тайну какого-то старого мастера, какую-то естественную необходимость звучания.
Гондола почти не касается воды, так кажется, но так оно и есть на самом деле, и это не прихоть утонченного заказчика, а первое условие, поставленное кораблестроителю рельефом берега.
Лиманы и заливчики с мутной солоноватой водой, мелкие, как провинциальные лужи, то тут то там вцепляются песком или илом в дно самой мелкосидящей посудины. Шест лодочника едва погружается на локоть. Ни подойти к берегу, ни проскочить перемычку, ни выгрузить товар… И строитель из года в год все поднимал и поднимал свою лодку из воды, точно стремясь высушить ее днище. Так что создается впечатление, будто она кормой и носом подвешена к небу.
Теперь и навсегда высоко изогнутый нос гондолы с одним и тем же обязательным рисунком выреза, подобно грифу контрабаса, всегда торчащему над толпой пюпитров, возвышается среди путаницы причаленных к мосткам катеров и прочего венецианского транспорта.
Ни на одной лодке человеку не было удобно и приятно сидеть спиной к носу.
И только в гондоле, где позади выше головы вздымается полированный шпиль лодки, покойно и уютно располагаешься ты спиною к надвигающимся мостам, встречным лодкам, полосатым столбам причалов…
Ты уже забыл свое слишком вычурное сравнение со скрипкой и просто сидишь в лодке, движение которой передается в твое тело редкими плавными толчками да тенью бесшумно проплывающих над головой выгнутых арок мостов. Но под каменными пролетами переходов яснее, звонче слышится плеск воды, и снова тебе кажется, что звук этот, рожденный прикосновением волны к тонкому корпусу лодки, как-то особенно музыкален, что-то чарующе старинное, как в дребезжании клавесина, слышится в нем.
Когда-то гондолы сверкали. Они делали канал цветным, вынося на отражающую поверхность воды золото и пурпур, пестрые ткани и узоры тяжелых ковров. Как драгоценные камни, из великолепного убранства жилищ они рассыпались по сверкающим улицам сказочного города, и каждая стремилась быть не похожей на другую.
Еще невозможно было рассмотреть фигуру покоящегося в коврах человека, а на берегу уже знали, кто пожаловал… Так как он, с его вкусом, богатством, доходами и намерениями, был представлен в облике своей лодки. И как способен один человек отличаться от другого, сколь может он выказать свое превосходство, столько знаков отличий носила на своих бортах его гондола.
Она являлась то праздничной, то траурной, то деловой, то таинственной. Она была ковчегом любви и троном, местом кровавых преступлений и убежищем для нищих музыкантов.
Ее величественный ход был ритмом жизни, ему подчинялись и похоронные, и свадебные процессии.
Теперь гондолы черные. Только черные. Они навсегда потеряли цвет – это знак траура.
Тень смерти витала над городом, чума расползлась по всей Венеции. Недостаток пресной питьевой воды (тогда ее еще возили морем) помогал эпидемии. Болезнь проникала в дома и дворцы, настигала беглецов в море… С раннего утра до поздней ночи по каналам бесшумно и торжественно скользили гондолы в мрачном, траурном убранстве… Так говорит история.
Но нет, это не только случайность, не просто закон траура; если бы гондолы не стали черными, они никогда бы не достигли своего совершенства…
В этом пестром, спутанном цветными отражениями, плывущем, сверкающем городе невозможно выбрать цвет более изысканный и торжественный.
Царской лебединой стаей теснятся гондолы у низких берегов, чутко подняв свои черные вырезные головы.
Зеркально опрокинутые в воду, гибкие, повторяющие малейшее движение волны, они словно проваливаются в небо. Смотришь, зачарованный ритмом этих грациозно покачивающихся созданий, и почудится вдруг, будто они живые и неспроста легонько стукаются бортами, а переговариваются о чем-то своем, покуда гондольеры зазывают туристов.
Тоскливо делается на душе: вся эта лодка каждой своей линией, даже отражением – чужеземка, а вернее, ты – иностранец, турист, заезжий зевака.
Словно Шамаханская царица, она недоступна и непостижима, хотя вот – вся тут, но что толку? За косу, да и в мешок, только это и остается! Да ведь и то в сказке.
А совсем недавно я узнал, что до сих пор существуют три верфи, где делают эти лодки. Изготовление одной гондолы, сделанной из восьми различных сортов дерева, занимает несколько лет, стоит она свыше 20 тысяч евро. Срок ее годности чрезвычайно велик. Обычно лодка имеет 11 метров в длину и 1,4 метра – в ширину, причем ее правая половина на 24 сантиметра у2же левой, чтобы сделать возможным управление одним веслом, длина которого соответствует росту гондольера. Любой может приобрести себе гондолу, но гондольером может стать только венецианец. Лишь им выдаются соответствующие лицензии, и количество их строго ограничено. Срок обучения, необходимый для того, чтобы уверенно и элегантно управлять большими лодками, занимает 10 лет. При этом дефицит в молодых кадрах отсутствует. Профессию своих предшественников получают прежде всего сыновья старинных семей гондольеров.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?