Текст книги "Разин Степан"
Автор книги: Алексей Чапыгин
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 42 страниц)
– Православные! У нас пироги, пироги горячие с мясом, – лик, утробу греть… зимне дело…
Торговец около лотка приплясывает в больших запушенных снегом валенках, поколачивает о бедра кожаными рукавицами. Бородатая толпа в заячьих кошулях, в бараньих шубах проходит мимо… Иные в кафтанах, в сермяжном рядне.
– Пироги-и с мясом!
Из толпы высовывается острая бороденка:
– Поди, со псинкой пироги-то?
– Ты, нищий, сам поди к матери-и!
– Кому оладьи? Вот оладьи! – кричит бас от другого лотка.
Толпа месит снег валенками и сапогами, торговцу с оладьями задают вопрос.
– Должно, перепил, торговая?
– Я. чай, русской, не мухаммедан – пью!
– Песок, крещеные, с горы Фаворской с Ерусалима! От кнутобойства и от всяких бед пасет…
– Эй, черна кошуля! Продавал бы ты мох с Балчуги в память первого кабака на Москвы…
– Еретик! Не скалься чад святым, ино стрельцов кликну.
Все глубже по узким кривым улицам снег. Прохожие черпают голенищами валенок белую пыль, садятся на выступы углов, на обмерзшие крыльца, выколачивают валенки, переобуваются… А то бредут почти разутые, в дырявых сапогах, в лаптях на босу ногу, – этим все равно.
В уступах домов – много торговцев с лотками: продают большие пряники на меду с изюмом, сухое варенье из черной смородины, похожее на подметки, калачи, обсыпанные крупной мукой. Между черными домами, крытыми тесом, с узкими слюдяными окнами, в широких прогалах деревянные заходы – шалаши с загаженными стольчаками. Вонючий пар висит по сторонам улиц.
Нескончаемо предпразднично гудят колокола, и звонок гул над низкими домами, а из Кремля, с вышины, из высоких соборов – свои мрачно-торжественный гул.
Порой врывается шум мельничного колеса, иногда жалобный вой божедомов-нищих от ближней церкви:
– Ради бога и государя-а – милостыньку! Прохожие, крещеные, по душу свою и за упокой родни…
Толпа бредет густо, лишь кое-кто встает у лотков, пьет кипяток с медом, ест пироги, глотает оладьи.
– Избушка!
Едет на высоких полозьях карета, обтянутая красным сукном. Из кареты в слюдяное оконце видно соболью низенькую шапку с жемчугом и накрашенное пухлое лицо. Карету тянут пять лошадей, на кореннике без седла парень в нагольном тулупе, без шапки, взъерошенный, в лаптях на босу ногу.
– Дорогу-у боярыне!
– Везись, дыра, да чужого двора!
Около кареты топчутся челядинцы:
– Еще бы проехала такая!
– Войну идти легше – отоптали!
Толпа слегка сжимается, уступая дорогу волосатому, густобородому попу в камилавке, в заячьей кошулс, с крестом на груди; лицо попа красное, руки, ноги – вразброд.
– Окрестил кого, батько?
Поп лезет на вопросившего:
– Ты, нехристь, мать твою двадцатью хвостами, чего не благословляешься, а?
Человек от попа пятится в толпу, поп норовит поймать человека за рукав:
– Стой! Певер окаянной…
Человека от попа заслоняет высокий, широкоплечий, в синей казацкой одежде, под меховым балахоном на ремне по кафтану сабля, на голове красная шапка с узкой бобровой оторочкой.
– Посторочись-ко, сатана! – Казак отодвигает сильной рукой попа в сторону.
– Чего лезешь? А, ты попа сатаной звать? Эй, государевы!
Казак толкает попа в грудь кулаком, звенит цепь креста, поп падает на колени, поддерживает рукой камилавку, стонет:
– Ра-а-туй-те!
Бойкий низкорослый мастеровой в фартуке хватает казака за руку:
– Станишник, удал, стой – правы не знаешь, а вот!
Подхватив с головы попа падающую камилавку, сует ее на лоток ближнего торговца, быстро валит за волосы попа лицом в снег и начинает пинать под бока, часто покряхтывая при пинках.
– Стрельцы, эй, караул! – из снегу кричит поп.
Двое стрельцов неторопливо подходят с площади, деловито звучит голос:
– Бьют?
– Бьют…
– Кого бьют?
– Попа…
– Давно уж бьют?
– Нет, еще мало! Задрал поп…
– А камилавка?
– Во у меня! – кричит лотошник.
– Ну, пущай.
– Служилые! Ей, ради Христа-а! – истошным голосом хрипит поп.
– Мордобоец, буде, здынь попа.
Мастеровой тянет за шиворот втоптанного в снег попа, хватает с лотка камилавку и, поклонясь попу, надевает ему убор на голову.
– Вот, батя, кика твоя! В сохранности-и…
Поп стонет, дует на бороду, ворошит ее руками, вытряхивает снег и идет дальше, хромая, изрядно протрезвившийся.
– Потому попа в снег можно, камилавку нельзя: строго судят! – назидательно говорит кто-то в толпе.
Скрипит на ходу расставляемое подмерзшее дерево. Блинники – над головами их пар – раздвигают лотки, пахнет маслом и горелым хлебом.
– Кому со сметаной?
– У меня с икрой! Три на полушку.
– Каки у тя?
– Яшневые!
– У меня пшенишные!
– Давай ячных!
– И мне!
– Ты-ы ка-а-зак с До-о-ну? Ино с Черкасс?
– Кончи, – будем говорить!
– По Москве с оружьем не можно, только стрельцы…
– Я есаул зимовой Донской станицы к государю.
– Говоришь не ладно: к государю, царю и великому князю! Тебе с оружьем можно, – есть бумага ежели?
– Есть!
– Ну, иди! А то думали мы с Гришкой – дело нам, в Земской волокчи…
Высокий казак в красной шапке, отжимая на стороны толпу, идет дальше.
В переулке на площадь половина пространства заставлена гробами и колодами.
Белые, пахнущие смолью кресты воткнуты в снег, иные приставлены к стенам домов, к деревянным крыльцам.
– Кому последний терем? Кажинному надо – гольцу-ярыжнику, князю-боярину, всем щеголять не сегодня завтре в деревянном кафтане.
Торговец гробами мнется на крыльце, поколачивая валенок о валенок. Около него два монаха в длиннополых рясах. Баба в полушубке, в платке, острым углом высунутом над волосами и лбом, плачет, выбирая гроб.
– На красках, жонка, аль простой еловой?
– Простой надо, дядюшко!
– Для кого?
– Муж с кружечного шел, пал и преставился… Божедомы приволокли на двор в Земской приказ.
– Меру ему ведашь? Выбирай, чтоб упокойник не корчился… Осердится не то, ночью приходить зачнет!
– Уй, страсти говоришь, дядюшко!
– Бери-ка, жонка, на красках, задобри упокойного-то…
Монах тоже предлагает бабе, дрожа с похмелья:
– Псалтырю буду чести – вот и не придет упокойный, ублажим, жонка! Перед Богом ему вольготнее.
– Ефросин, не чуешь, неладом помер у жонки муж! Патриарх прещает честь за того, кто насильно скончал…
– Отче Панфилий, пошто мне патриарх, ежели утроба моя винопития алчет? Иду, жонка! Будем честь псалтырь.
– Ой, уж и не знаю, я как стану…
– Подвиньсь!
– Душа едет в царство небесное…
Толпа жмется к крестам, бредет в снег. Ныряя в ухабах, проулком, в сторону площади, лошадь тащит розвальни, в розвальнях скамья, похожая на сундук. На скамье преступник, ноги утопают в соломе, руки просунуты в колодки, лежащие на коленях, в посиневших руках зажата восковая свеча. Тут же, рядом с преступником, на скамье шапка черная, мохнатая, как воронье гнездо. В шапку прохожие бросают полушки. Голова преступника опущена, длинные волосы, свесившись через лоб, закрывают глаза и верх лица.
– Чудно, братья! Ветер дует, а свеча горит, не гаснет…
– Безвинной, должно, праведной!
Сзади розвальней шагают палач и два стрельца… У палача на плече широкий топор с короткой рукояткой, по нагольному полушубку палач подпоясан ременным кнутом.
Палач иногда говорит в толпу, не останавливаясь:
– На площеди дьяк прочтет!
– Робята, на площедь!
– Дьяк честь будет!
– Да тот он, что в соборе хвачен!
На площади помост обледенел от крови, кругом его на кольях головы казненных с безобразными лицами: безносые, безухие, занесенные снегом. Розвальни с преступником медленно поползли к помосту. Казак наискосок побрел глубоким снегом через площадь. Навстречу ему, поедая куски хлеба, жуя калачи, брела толпа глядеть казнь. Встретился поп, вышедший из закоулка. В руке попа, в желтой грязной рукавице замшевой – серебряный крест. За попом шли стрельцы с бердышами и заостренными еловыми кольями. В холодеющем к вечеру, затихшем воздухе – без колокольного звона – отчетливо слышна отрывистая речь дьяка, привычно читающего много раз читанное:
– «И ты вор… подметной лист с печатьми… противу государя и великого князя Алексия… Успения Богородицы… за обедней в Кремле… с казаком донским и атаманом прелестьми воровал… Тебя от великого государя… указу… четвертовать, казнить смертью…»
Казак остановился, прислушиваясь к обрывкам речи дьяка. Пробили в вышине часы, он не досчитал звона часов, а кто-то в толпе, густо идущей на кружечный двор, хмельным басом кричал о часах:
– Сие есть ча-а-со-мерие! Самозво-онно и само-о-движно…
4Кружечный двор обнесен высоким тыном, прясла тына от столба до столба скреплены длинными жердями; верхняя жердь прясла щетинится гвоздями кованными. Недалеко от бревенчатых ворот распивочная изба, у крыльца ее высокий шест, на шесте продет горшок без дна, выше горшка помело.
На крыльце над низкой створчатой дверью по белому выписано:
«Питий на домах не варити и блудных жонок при кабакех не имети».
Казак шагнул в сени. В простых сенях, хотя на улице еще чуть вечереет, в стенных светцах горит лучина, угли падают прямо на пол. Пол черный и липкий, из сеней дверей нет, в перерубе дыра в избу, порог избы отесан. По избе, обширной и черной, с черным лоснящимся потолком, – столы, у столов длинные скамьи; слева от входа стойка, на стойке горит сальная свеча, за стойкой шкаф, на нижней полке сундук, сбоку на желтом сундуке крупно вырезано и раскрашено синим:
«Тот вор пес, кто убытчит казну государеву – питий не пьет на кабаке, а варит на дому без меры».
Вслед за казаком пришли стрельцы с площади, сели за стол рядом с дьяконом. Пропойца-дьякон, мотая черной гривой с горя, что не на что больше пить, басит похоронно:
Сколочу тебе гробок
Из палатенных досок,
Старая старуха,
Отрежь полотенца
Накрыть младенца.
– Закинь, дьякон!
– Кину, ежели пенным попоштвуете, государевы люди!
– Бердышом в зубы!
– А значит, доля моя петь! – И, зарывая грязные узловатые пальцы в волосы, дьякон бубнит:
Тень, тень, потетень.
То у Спаса звонят.
Да у старого Егорья
Часы говорят.
Эх, бей в доску,
Поминай Москву!
Как в Москве-то вино
По три денежки ведро!
– Лжешь, отче дьякон! Плакать пошто, ежели вино на Москве столь дешево?
Стрельцы расплатились – ушли. Дьякон тоже нехотя уплелся. Казак сел за один из длинных столов, потребовал меду. Кабацкий ярыга-служка оглядел внимательно казака. Казак спросил:
– Ты во мне родню, что ль, признал?
– Много есть такой родни. Лик твой зреть надо… Неравно лихо учинишь, так ведать не худо…
– Ишь ты, кабатчики, кобели, еще псов завели! Оботри кувшин!
Ярыга обтер горло железного кувшина фартуком из дерюги, со дна железной кружки выплеснул опитки на пол. Деньги, полученные за питье, передал целовальнику. Вскинув на широкой корявой ладони медяки, мордастый целовальник сунул деньги в ящик с надписью. Поднял неверящие глаза на человека, подошедшего к стойке. Человек тягуче сказал:
– Чти-ко, Артем!
– Што те надо? С добром не идешь…
Человек в гороховой чуйке со сборами на заду, с постным лицом, редкобородый, седой, положил на стойку бумагу. Целовальник придвинул к бумаге свечу, разгладил лист, водя толстым пальцем по строкам, шевеля губами, читал медленно. Человек сунул на стойку два жестяных кувшина, заговорил:
– Копотно чтешь!.. Довелось-таки принять трудов, настоял же: потому государево заорленное ведро вина, по ценовной грамоте, стоит шестнадцать алтын четыре деньги…
– Ну и что?
– А вот! Ты вчинил мне на скупке тую ж меру ведра по двадцати шти алтын да четыре деньги… Нынче по этой вот отписке дьяков зачну я брать у тебя вино на государеве кручне дворе по ценовной в шестнадцать алтын четыре деньги… Седни беру я одно ведро, а остачу от тридцати алтын – четырнадцать – клади на стойку!
Целовальник крикнул ярыжке:
– Максимко, нацеди гостиные сотни купцу ведро вина!..
Ярыжка взял кувшины. Целовальник зацепил горстью из ящика деньги, отсчитал, сунул купцу. Купец по монете поспускал деньги в карман чуйки. Мысленно пересчитав их, продолжал назойливо:
– Кажи-ка, Артем, твое государево ведро! Коли оно доподлинно, то без спору…
Целовальник, сопя, брякнул на стойку сырое ведро, пахнущее водкой, положил тут же аршин. Купец, вымеряя ведро, говорил:
– Меряю, гляди Артем: от верхнего края внутрь через дно нижнего мера должна вычесть семь вершков.
– Ну а мое ведро не государево? Не заорленное?
– Чего хребет воротишь? Бесспорно, мера государева.
Целовальник широким лицом сунулся к уху купца:
– Тит Ефимович, нечистики по душу твою на том свете с фонарями ходят… чай, скоро помрешь? Кому добро кинешь?
– Да уж не тебе, жабьи черева…
Купец, подхватив кувшины, как подошел, так и ушел, не кланяясь.
– Скаред, сутяжник, чтоб тебе засохнуть с кореня!..
Целовальник плюнул.
В избу широко пахнуло ветром, свеча на стойке погасла.
– Коего пса?
Целовальник вынул из стенного светца лучину, зажег свечу. В избу полз мохнатый, матерый медведь с облезлой спиной, со снегом на шкуре и лапах. Держась за цепь, продетую кольцом в губу зверя, мужик лез без шапки, с бубном, в овчинном полушубке, серой шерстью вверх, на кривых ногах обледенелые лапти.
– Нечистики, аж в грудях закололо, – ворчал целовальник, подавая питуху на стойку кружку вина, – деньги дал?
– Дал, Артем Кузьмич; еще закусить калачик!
Громко матерясь и читая молитвы, за мужиком с медведем вползала какая-то несуразная груда с дубиной в печатную сажень. Кряхтя и пролезая, фигура орала:
– Вишь, руки отсохли дверь прорубить! В дыре хребет сломишь.
– Такому всякой двери мало!
– Ха-ха-ха!
Фигура, влезши в избу, разогнулась, крепко выругалась; ее живот, оттопырившись, выкрикнул молитву. Под черным высоким потолком появилась бумажная харя с вытаращенными глазами.
Питухи закричали:
– Ай, батько Артем, государеву грамоту к дверям прибил, а двери закрестить поленился – черт в избу залез.
– Пошто черт?! – заорала фигура. – Лик мой крещен и не един раз в ердани богоявленской, а пуп крестил палач на Ивановой площади!
Фигура шагала по избе, стуча в пол саженной дубиной. На ней мотался балахон, сшитый из многих кафтанов, воротник из черного барана висел книзу до половины спины. Просунув в бумажную харю дудку, фигура засвистела песню. Балахон на ней спереди оттопырился, и там, где должен был быть пуп, засвистела вторая дудка, наигрывая ту же песню. Приплясывая по избе, фигура скинула крашеную харю, шагнула к стойке:
– Артемушко, окропи душу пенного кружкой!
– Деньги! – Целовальник налил кружку водки, поставил на стойку. Фигура, ломаясь углом, потянулась книзу, но распахнулся балахон, и кружка, исчезнув в брюхе великана, быстро вернулась на стойку пустая.
– Го-го-го! Артем, лей, мы платим!
Снова налита кружка; фигура, сгибаясь, кряхтя, лезет к водке, а пуп пьет.
– Штоб тя треснуло! Вот моя судьба, крещеные: мой пуп, то значит – бояре, мой лик с главой – народ! Лик просит, лик сготовляет, а пуп жрет! И, братие, народ хрещеный… весь я век живу голодом… – фигура говорила плачуще.
– Вишь, каку правду молыт!
– Артем, налей, – може, и народ выпьет…
Целовальник кулаком погрозил великану:
– Ты, потешник! Не поднесу и прогоню, ежели еще о боярах скажешь…
Кто-то из питухов встал, пощупал великана и крикнул:
– Слышь, товарыщи, ино два дьявола склались в одно!
Фигура закружилась по избе, заохала:
– Ой, уй! Ужели рожу кого? Ой, и большой же младень на свет лезет!
Фигура присела на пол и распалась надвое.
Два рослых парня выползли из-под оболочки, свернули огромный балахон, приставили в угол дубину и оба сели за стол с питухами:
– А ну, крещеные, поштвуйте роженицу водкой – вишь, какого родил! Женить сразу можно!..
– Пейте, родущие! Потешили…
– Очередь за медведем!
– Потешай, Михайла!
Покрикивая, чтоб зверь плясал, медвежатник бил в бубен, но медведь только рычал и переминался на месте. Изо рта у него текла густая кровяная слюна.
– Нече делать! – мужик протягивал бубен к пьющим. – Денежку, хрещеные, на пропитание твари…
– Пошто не кормишь?
– На голодном не пашут!
– Оно правда! Голодна тварь, а негде кормиться: по патриаршу указу нас с ней на торг не пущают…
Питух у стойки, выпив водку, загляделся на потешных, скупо ломал, ел калач. Медведь повернулся к нему, мелькнул лапой, вырвал калач и быстро проглотил. Мужик, махая шапкой, подошел к вожаку:
– Вожь, плати за калач, зверь – твой.
– А чаво?
– Ту – чаво? Зверь у меня калач сглотнул!
– У него, вишь, милай, утроба велика и пуста.
– Плати, сказываю!
– Пущай, милай, то ему милостынька – он потешит!
– Плати или – к приставу!
Казак стукнул о стол железным кувшином:
– Целовальник, – вязку калачей!
– Деньги дай!
Казак кинул серебряную монету. Из вязки поданных калачей надломил один, сунул мужику:
– Бери, и с глаз прочь!
– Уйду!
Казак кидал медведю калачи, зверь ловил ртом, глотал не жуя…
– Ну же, Михайла! Кажи, как мужик воеводе кланяется!
Вожак стукнул бубном о голову. Медведь лег на брюхо, пополз по полу, пряча морду между лап, скуля и воя.
– А ну, Михайла, кажи люду честному, как из мужика на боярина вотчинного выколачивают посулы судейски да подать, заедино и посошные деньги!
Медведь присел на задние лапы, вцепившись передней лапой в пол, правой начал бить и царапать, так что от половиц полетели дранки, он рычал, кряхтел и скалил зубы.
– Эй, нечистики! Прогоню да на съезжую сдам за такое… И то за вас, того гляди, в ответ станешь. Заказано на кружечной с медведем! – крикнул целовальник.
Вожак унял медведя. Питухи поили водкой и мужика и медведя.
Казак, выпив мед, запил водкой. В голове зашумело, буйное поднялось со дна души. Рука потянулась к сабле – брала досада почему-то на целовальника, – но он сдержался, встал и, раньше чем уйти, повел плечом, двинул шапку на голове, крикнул:
– Гей, народ московский! Ино коза, колодки и кнут обмяли твою душу… С молитвами, надобными не Богу, а попам, волокешь свое горе в гору! А горше то, что кто за тебя пошел, того сам же куешь в кайдалы, и нет тебе родни ближе бояр да приказных. Дивлюсь я много и, ведай, – жду: когда же придет время тому, как скинешь с плеч боярскую тяготу?!
– Вот она правда! То воистину казак! – отозвались голоса питухов.
Целовальник загреб воздух широкой ладонью. Ярыга бойко подскочил к нему. Целовальник зашептал, кося глаза в сторону казака:
– Беги, парень, в Земской! Боярина Квашнина дьякам моли: «Пришлой-де станишник мутит народ на государеве кружечном…» Скоро обскажи…
– Чую сам – не впервой, Артем Кузьмич!
Ярыжка без шапки выскользнул в сени.
Казак, спокойно звеня подковами сапог, шагнул вслед ярыжке.
Парень спешил, не оглядываясь, на ходу подбирая полы длинного кафтана, подтягивая фартук. Казак не выпускал парня из виду. На повороте, в глухом, узком переулке, ярыжка полез через бревно, задержался, вытягивая ноги из глубокого снега. Людей здесь не было. Сверкнул огонь. Ярыжка охнул, метнулся от выстрела и упал между бревен. Казак сунул дымящийся пистолет под шубу за ремень. Шагая через бревна, вдавил убитого тяжелым сапогом глубже в снег и, выбравшись проулком на площадь, сказал громко:
– Сатана!
Прошел краем площади мимо Земского приказа, вышел на Москву-реку.
5Мост через реку на обледеневших барках, косые перила в снегу. Недалеко от моста лари и амбары пустуют. Торговля перешла на Москву-реку. Первыми там расставили свои лари мясники и рыбники, за ними перебрались купцы из больших рядов с Красной площади. В городе торгуют лишь на лотках блинники и пирожники.
У моста, впереди ларей, пространный, с дерновой крышей, вдавленной посредине, сруб-баня. В сторону реки у бани журавль для подъема воды. Окна бани заткнуты обледеневшими вениками.
Сквозь веники ползет пар. Пар доходит до потоков крыши, с потоков от тепла и пара каплет вода, длинные сосульки кругом увешали потоки бани.
Из косых прочных дверей бани выходят голые. Тогда в раскрытые двери слышен стук деревянной посуды, вырывается людской галдеж, шипит вода, кинутая на каменку. Голые, выйдя, натираются снегом, иные, не замечая, стоят под капежом крыши, осовелыми глазами глядят на прохожих, прохожие точат зубы:
– Эй, молочший, грех-то закрой!
– А то будто поп какой с волосьем! Бесстыжий – воду пустит к дороге.
Вечереет. Люди гуще идут от всенощной.
Из бани вышла баба, вся голая, живот висит, груди – тоже, сама семипудовая, матерая, на двойном подбородке ряд бородавок, между голых ног веник, капает вода на снег. От бабы пар столбом, дышит тяжело.
Прохожие гогочут:
– Грех-то омыла-а!
– Тебе што?
– Эй, сватья! Почем мясом торгуешь?
– У, штоб тя в Разбойной уловили!
К бабе подошел черноволосый, с курчавой бородой сын боярский, по зимней малиновой котыге желтые шнуры, шарики-ворворки в узорах петель. Подошел плотно, ущипнул бабу за отвислый живот и, словно выбирая свиное мясо, ткнул концом пальца в разные части пухлого тела.
– Идешь?
– А што даешь?
– Две деньги.
– Не, коли полтину, – иду!
– А дам!
– Деньги в руку, – у меня распашонка в бане.
Парень сунул деньги:
– Сполу бери – остача за ларем!
– Вишь, я босиком, – жди.
Баба завернула в баню и скоро вышла в серой овчинной кортели внакидку, в низких валенках.
– Красавчик, скоро? Ино озябну.
– Окрутим в один упряг.
Оба нырнули за лари.
За ларями женский крик:
– Ой, ба-а-тю-шки!
– Держи, робя! Держи! Экую хватит всем.
– Го-о!
– Охальники-и! Дьявола-а…
– Рожу – накинь тулуп!
– Куса-ется… а, стерва-а!
– Кушак в зубы – ништо-о!
– Кидай!
– Ой, о-о!
– Воло-о-ки…
– Го, браты! Не баба – розвальни…
– Кережа! Ха…
Казак, прислушавшись, шагнул к ларям. За баней, между ларей, у высокого гребня сугроба, в большом ящике с соломой на овчинной кортели лежала валенками вверх распяленная баба – лицо темное, вздутое, глаза выкачены, во рту красная тряпка. Тут же, у ящика, двое рослых парней: один подтягивал кушаком кафтан, другой – штаны. В стороне и, видимо, на страже, лицом к бане, стоял черноволосый боярский сын. Воротник зимнего каптура закрывал шею парня; крутой лоб и уши открыты, он курил трубку, поколачивая зеленым сапогом нога об ногу.
Казак выдернул саблю.
– Эй, сатана, – жонку!
Неподвижная фигура в красном задвигалась. Боярский сын, быстро пятясь и щупая каблуками снег, сверкнул кривой татарской саблей.
– Рубиться? Давай!
В сумраке брызнули искры, звякнула сталь. С двух-трех ударов сабли боярский сын понял врага – бойкими, мелкими шагами отступил за ларь и крикнул:
– Ништо ей, дубленая! Коли хошь, вались – не мешаем…
– Дьявол! Спустишь жонку?
– Эй, други! Здынь блудную… темнит, неравно караул пойдет – жонка не стоит того, ежели за нее палач отрубит нам блуд…
Бабу вскинули вверх, выдернули изо рта кушак, накинули ей на плечи кортель:
– Поди, утеха, гуляй!
Баба кричала:
– Разбойники-и! Ой, охальники-и! Наймовал один, а куча навалилась! Подай за то рупь, жидовская рожа-а!
– Ругаться! – крикнул боярский сын. – Гляди, пустая уйдешь!
– А нет уж, не уйду, – плати-ко за троих!
– Мотри, черт, еще опялим!
– А плюю я на вас – боюсь гораздо!
Казак громко сказал:
– Ну и сатана!
Боярский сын, шагнув к бабе, крикнул казаку:
– Убойство мекал? Ха! Тут лишь женска потеха…
– Ты, кучерявый, ужо на маху где сунешься – повешу!
Казак пошел прочь.
– Го, го! Повесишь, так знай, как меня кличут – зовусь боярский сын Жидовин Лазунка-а…
– На глаза попадешь – не уйти!
– Ай да станишник! Рубиться ловок, да из Москвы еще не выбрался. – Москва, гляди, самого вздыбит, как пить…
– Дьявол! С хмеля, что ль, я ввязался к ним?
Тряхнув плечами, казак пошел на мост.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.