Электронная библиотека » Алексей Писемский » » онлайн чтение - страница 22

Текст книги "Тысяча душ"


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 03:28


Автор книги: Алексей Писемский


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 22 (всего у книги 34 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Говоря последние слова, Настенька обвила Калиновича руками и прижалась к его груди. Он поцеловал ее в раздумье.

– Нет, так любить невозможно! – проговорил он.

– Отчего невозможно? – спросила Настенька.

– Так невозможно, – проговорил Калинович, и на глазах его снова навернулись слезы.

VIII

На первое время Настенька точно благодать принесла в житье-бытье Калиновича. Здоровье его поправилось совершенно; ему возвратилась его прежняя опрятность и джентльментство в одежде. Вместо грязного нумера была нанята небольшая, но чистенькая и светлая квартирка, которую они очень мило убрали. Настеньку первое время беспокоила еще мысль о свадьбе, но заговорить и потребовать самой этого – было очень щекотливо, а Калинович тоже не начинал. Впрочем, она, чтоб успокоить отца, написала ему, что замужем, и с умыслом показала это письмо Калиновичу.

– Посмотри, друг мой, что я пишу, – сказала она с улыбкой.

– Да, хорошо, – отвечал он, тоже с улыбкой, и разговор тем кончился.

Благодаря свободе столичных нравов положение их не возбуждало ни с какой стороны ни толков, ни порицаний, тем более, что жили они почти уединенно. У них только бывали Белавин и молодой студент Иволгин. Первого пригласил сам Калинович, сказав еще наперед Настеньке: «Я тебя, друг мой, познакомлю с одним очень умным человеком, Белавиным. Сегодня зайду к нему, и он, вероятно, как-нибудь вечерком завернет к нам». Настеньке на первый раз было это не совсем приятно.

– Нет… я не выйду, – сказала она, – мне будет неловко… все, как хочешь, при наших отношениях… Я лучше за ширмами послушаю, как вы, два умные человека, будете говорить.

– Вот вздор какой! С таким развитым и деликатным человеком разве может быть неловко? – возразил Калинович и ушел.

В это самое утро, нежась и развалясь в вольтеровском кресле, сидел Белавин в своем кабинете, уставленном по всем трем стенам шкапами с книгами, наверху которых стояли мраморные бюсты великих людей. Перед ним на столе валялись целые кипы всевозможных журналов и газет. От нечего ли делать или по любви к подобному занятию, но только он с полчаса уже играл хлыстом с красивейшим водолазом, у которого глаза были, ей-богу, умней другого человека и который, как бы потешая господина, то ласково огрызался, тщетно стараясь поймать своей страшной пастью кончик хлыста, то падал на мягкий ковер и грациозно начинал кататься.

Вошел Калинович.

– Здравствуйте, – проговорил своим приветливым тоном Белавин, и после обычных с обеих сторон жалоб на петербургскую погоду Калинович сказал:

– Я теперь переехал на другую квартиру.

– А! – произнес Белавин.

– Особа, о которой мы с вами говорили, тоже приехала сюда, – присовокупил он с улыбкой и потупившись.

– А! – произнес опять Белавин, тоже несколько потупившись. – Очень рад, – прибавил он.

Калинович с некоторым усилием объявил, что он желал бы познакомить Белавина с ней, и потому просит его как-нибудь уделить им вечерок.

– Непременно-с; сегодня же, если позволите, – отвечал Белавин.

Затем они потолковали еще с полчаса о разных новостях, причем хозяин разговорился, между прочим, об одной капитальной журнальной статье, разобрал ее с свойственной ему тонкостью и, не найдя в ней ничего нового и серьезного, воскликнул: – Что это за бедность умственная, удивительно!

– Удивительно! – повторил и Калинович за ним.

Распростившись, он пошел к своей Настеньке. Белавин между тем, позвав человека, велел, чтоб подавали экипаж, намереваясь часа два походить по Невскому, а потом ехать в английский клуб обедать. Странное и довольно любопытное явление могут представить читателю эти два человека, которых мы видели теперь вместе. Белавин, сколько можно было его понять, по всем его убеждениям, был истый романтик, идеалист, – как хотите, назовите. Богатый человек, он почти не служил, говоря, что не может укладываться ни в какой служебной рамке. Всю почти первую молодость он путешествовал: Рим знал до последней его картины, до самого глухого переулка; прошел пешком всю Швейцарию; жил и учился в Париже, в Лондоне… но и только! Во всем остальном жизнь его была в высшей степени однообразна и бесцветна. Вся она как будто бы состояла из этого стремления к образованию, из толков об изящном, о науке, о политике, из хороших потом обедов, из житья летом в своей усадьбе или на даче, но всегда при удивительно хорошем местоположении. Даже имением своим он управлял особенно как-то расчетливо и спокойно. Самые искренние его приятели в отношении собственного его сердца знали только то, что когда-то он был влюблен в девушку, которой за него не выдали, потом был в самых интимных отношениях с очень милой и умной дамой, которая умерла; на все это, однако, для самого Белавина прошло, по-видимому, легко; как будто ни одного дня в жизни его не существовало, когда бы он был грустен, да и повода как будто к тому не было, – тогда как героя моего, при всех свойственных ему практических стремлениях, мы уже около трех лет находим в истинно романтическом положении. Чем это условливалось? В самом ли деле в романтизме лежит большая доля бесстрастности, или вообще романтики, как люди более требовательные, с более строгим идеалом, не так склонны подпадать увлечениям, а потому как будто бы меньше живут и меньше оступаются?

В ожидании Белавина мои молодые хозяева несколько поприготовились. В маленькой зальце и кабинете пол был навощен; зажжена была вновь купленная лампа; предположено было, чтоб чай, приготовленный с несколько изысканными принадлежностями, разливала сама Настенька, словом – проектировался один из тех чайных вечеров, которыми так изобилует чиновничий Петербург.

– Вы извольте одеться по-домашнему, не нарядно, но только посвежей, – сказал Калинович Настеньке. Он желал ею похвастаться перед Белавиным.

– Да, мой друг, хорошо, – отвечала та, угадывая его намерение.

Часов в девять раздался звонок: Белавин приехал. Калинович представил его Настеньке, как бы хозяйке дома: она немного сконфузилась.

– Мы еще без вас уже много о вас говорили, – сказал гость бесцеремонным, но вежливым тоном, пожимая ее маленькую ручку.

– А он говорил обо мне? – спросила Настенька, взглянув на Калиновича.

– Да, – отвечал значительно Белавин, садясь и опираясь на свою дорогую трость.

– Ну, однако, скажите, – продолжал он, обращаясь к Настеньке, как бы старый знакомый, – вы, вероятно, в первый раз еще в Петербурге? Скажите, какое произвел он на вас впечатление? Я всегда интересуюсь знать, как все это отражается на свежем человеке.

– Я еще почти не видала Петербурга и могу сказать только, что зодчество, или, собственно, скульптура – одно, что поразило меня, потому что в других местах России… я не знаю, если это и есть, то так мало, что вы этого не увидите; но здесь чувствуется, что существует это искусство, это бросается в глаза. Эти лошади на мосту, сфинксы, на домах статуи…

Так старалась объяснить намеками свою мысль Настенька, видимо, желавшая заговорить о чем-нибудь поумнее.

– А что, пожалуй, что это и верно! – произнес в ответ ей Белавин. – Я сам вот теперь себя поверяю! Действительно, это так; а между тем мы занимаем не мили, а сотни градусов, и чтоб иметь только понятие о зодчестве, надобно ехать в Петербург – это невозможно!.. Страна чересчур уж малообильная изящными искусствами… Слишком уж!..

– В театр теперь все сбираемся и не можем никак попасть – так это досадно! – продолжала Настенька.

– В театр-с, непременно в театр! – подхватил Белавин. – Но только не в Александринку – боже вас сохрани! – а то испортите первое впечатление. В итальянскую оперу ступайте. Это и Эрмитаж, я вам скажу, – два места в Петербурге, где действительно можно провести время эстетически.

– Да, и в Эрмитаж, – подхватила Настенька.

– Непременно. И вот вам совет: не начинайте с испанской школы, а то увидите Мурильо[85]85
  Мурильо Бартоломе Эстебан (1618—1682) – выдающийся испанский художник.


[Закрыть]
, и он убьет у вас все остальное, так что вы смотреть не захотите, потому что Рафаэль тут очень слаб… Немецкая эта школа и плоха и мала… Во французской Пуссен[86]86
  Пуссен Никола (1594—1665) – выдающийся французский художник.


[Закрыть]
еще вас немного затронет, но Мурильо… этакой страстности в колорите, в положении… боже ты мой! И все это сдержанное, соразмеренное величайшим художественным тактом – неподражаемо! Он и богатство фламандской школы… это восхитительно…

– Ах, как я рада! – произнесла Настенька, пришедшая в волнение от одной уж мысли, что все это увидит. – Я не знаю, – продолжала она, – для музыки я, кажется, просто не рождена, потому что у меня очень дурной слух; но театр… Я, конечно, сносного даже не видала, по, кажется, могу ужасно к нему привязаться. И так мне вот досадно на Якова Васильича: третьего дня, вообразите, приходил к нему какой-то молодой человек, Иволгин, который, как сам он говорит, страстно любит театр и непременно хочет быть актером; но Яков Васильич именно за это не хочет быть с ним знаком! Это неумно и несовременно!

Последние слова Настенька произнесла с большим одушевлением. Белавин все пристальней и внимательней в нее вглядывался.

– Да, – подтвердил он ей.

Калинович между тем улыбался.

– Это вот тот самый студент, который в театре к нам прислушивался, – сказал он Белавину.

Тот кивнул головой.

– Сын очень богатого отца, – продолжал Калинович, – который отдал его в университет, но он там ничего не делает. Сначала увлечен был Каратыгиным, а теперь сдуру изучает Шекспира. Явился, наконец, ко мне, больному, начал тут бесноваться…

– Ну, да; ты тогда был болен; а теперь что ж? Ты сам согласен, что все-таки стремление это в нем благородно: как же презирать его за это? – возразила Настенька.

– И особенно между петербургской молодежью, – вмешался Белавин, – которая так вся подтянута, прилична, черства и никаких уж не имеет стремлений ни к чему, что хоть немного выходит из обыденного порядка.

– Да, – подтвердила Настенька. – Но согласитесь, если с ним будут так поступать и в нем убьют это стремление, явится недоверие к себе, охлаждение, а потом и совсем замрет. Я, не зная ничего, приняла его, а Яков Васильич не вышел… Он, представьте, заклинал меня, чтоб позволили ему бывать, говорит, что имеет крайнюю надобность – так жалко! Может быть, у него в самом деле есть талант.

– Какой тут талант! Что это такое! – воскликнул уж с досадою Калинович. – Ничего не может быть несноснее для меня этой сладенькой миротворности, которая хочет все приголубить, а в сущности это только нравственная распущенность.

– Уж вовсе у меня это не распущенность, а очень сознательное чувство! – возразила Настенька. – Он вот очень хорошо знает, – продолжала она, указав на Калиновича и обращаясь более к Белавину, – знает, какой у меня ужасный отрицательный взгляд был на божий мир; но когда именно пришло для меня время такого несчастия, такого падения в общественном мнении, что каждый, кажется, мог бросить в меня безнаказанно камень, однако никто, даже из людей, которых я, может быть, сама оскорбляла, – никто не дал мне даже почувствовать этого каким-нибудь двусмысленным взглядом, – тогда я поняла, что в каждом человеке есть искра божья, искра любви, и перестала не любить и презирать людей.

– Нравственная перемена к лучшему, – заметил Белавин.

– Что ж тут к лучшему? – перебил Калинович. – Вы сами заклятой гонитель зла… После этого нашего знакомого чиновного господина надобно только похваливать да по головке гладить.

– Зло надобно преследовать, а добро все-таки любить, – отвечал спокойно Белавин.

– И тогда только вы будете в человеке глубоко ненавидеть зло, когда вы способны полюбить в нем искру, малейшую каплю добра! – подхватила Настенька с полным одушевлением и ударив даже ручкой по столу.

– Браво! – воскликнул Белавин, аплодируя ей. – Якову Васильичу, сколько я мог заметить, капли мало: он любит, чтоб во всем было осязательное достоинство, чтоб все носило некоторый мундир, имело ранг; тогда он, может быть, и поверит.

– Именно, – подхватила Настенька, – и в нем всегда была эта наклонность. Форма ему иногда закрывала глаза на такое безобразие, которое должно было с первого же разу возмутить душу. Вспомни, например, хоть свои отношения с князем, – прибавила она Калиновичу, который очень хорошо понимал, что его начинают унижать в споре, а потому рассердился не на шутку.

– Погодите! Я сейчас же вам доставлю удовольствие наслаждаться этой искрой божьей. Я сейчас же выпишу этого господина. Постойте; пускай он вас учитает! – проговорил он полушутливым и полудосадливым тоном и тут же принялся писать записку.

– Зачем же выписывать, чтоб смеяться потом? – заметила Настенька.

Белавин одобрительно кивнул головой.

– Я не буду смеяться, а посмотрю на вас, что вы, миротворцы, будете делать, потому что эта ваша задача – наслаждаться каким-нибудь зернышком добра в куче хлама – у вас чисто придуманная, и на деле вы никогда ее не исполняете, – отвечал Калинович и отправил записку.

Студент не заставил себя долго дожидаться: еще не встали из-за чая, как он явился с сияющим от удовольствия лицом.

– Как я вам благодарен! – проговорил он Калиновичу.

Тот представил ею Белавину.

– Monsieur Белавин! – проговорил он с усмешкою.

Студент пришел в окончательный восторг.

– Как я рад, что имею счастие… – начал он с запинкою и садясь около своего нового знакомого. – Яков Васильич, может быть, говорил вам…

Белавин отвечал ему вежливой улыбкой.

– А что, как ваш Гамлет идет? – спросил Калинович.

– Гамлета уж я, Яков Васильич, оставил, – отвечал студент наивно. – Он, как вы справедливо заметили, очень глубок и тонок для меня в отделке; а теперь – так это приятно для меня, и я именно хотел, если позволите, посоветоваться с вами – в одном там знакомом доме устраивается благородный спектакль: ну, и, конечно, всей пьесы нельзя, но я предложил и хочу непременно поставить сцены из «Ромео и Юлии».

– И сами, конечно, будете играть Ромео? – спросил Калинович.

– Да, не знаю, как удастся. Конечно, на себя я еще больше надеюсь, потому что все-таки много работал, но, главное, девицы, которые теперь участвуют, никак не хотят играть Юлии.

– Отчего ж? – спросила Настенька.

Студент пожал плечами.

– Говорят, – отвечал он, – что роль трудна и что Юлия любит Ромео, а выражать это чувство на подмостках неприлично.

Настенька усмехнулась.

– Здесь то же, как и в провинции: там, я знаю, в одном доме хотели играть «Горе от ума» и ни одна дама не согласилась взять роль Софьи, потому что она находится в таких отношениях с Молчалиным, – отнеслась она к Белавину.

– Общая участь всех благородных спектаклей! – отвечал тот.

– Прочитайте нам что-нибудь, – сказал Калинович студенту с явною целью потешиться над ним.

– Если позволите, я и книгу с собой принес, – отвечал тот, ничего этого не замечая. – Только одному неловко; я почти не могу… Позвольте вас просить прочесть за Юлию. Soyez si bonne![87]87
  Будьте так добры! (франц.).


[Закрыть]
– отнесся он к Настеньке.

– Я никогда не читала таким образом и, вероятно, дурно прочту, – отвечала она, взглянув мельком на Калиновича.

– Вы, вероятно, превосходно прочтете! – подхватил студент.

– Конечно, кому же, кроме вас, читать за Юлию? – проговорил ей Калинович.

Настенька незаметно покачала ему с укоризной головой.

– Извольте, – сказала она и, желая загладить насмешливый тон Калиновича, взяла книгу, сначала просмотрела всю предназначенную для чтения сцену, а потом начала читать вовсе не шутя.

Студент пришел в восторг.

– Превосходно! – воскликнул он, и сам зачитал с жаром.

Калинович взглянул было насмешливо на Настеньку и на Белавина; но они ему не ответили тем же, а, напротив, Настенька, начавшая следующий монолог, чем далее читала, тем более одушевлялась и входила в роль: привыкшая почти с детства читать вслух, она прочитала почти безукоризненно.

– Знаете что? Вы прекрасно читаете; у вас решительно сценическое дарование! – проговорил, наконец, Белавин, сохранявший все это время такое выражение в лице, по которому решительно нельзя было угадать, что у него на уме.

– Ах, я очень рада! – подхватила Настенька. – Вдруг я сделаюсь актрисой, – прибавила она, обращаясь к Калиновичу.

– Чего доброго! – отвечал тот.

Студент между тем пришел в какое-то исступление.

– Превосходно, превосходно! – восклицал он и, обратившись к Белавину, стал того допрашивать: – Ну, а я что? Скажите, пожалуйста, как я?

– Ничего; к стиху только прислушивайтесь; надобно больше вникать в смысл и вообще играть нервами, а не полнокровием!.. – отвечал тот.

– Да, действительно, я именно этого и хочу достигнуть, – согласился студент. – Но вы превосходны! – обратился он к Настеньке. – И, конечно… я не смею, но это было бы благодеяние – если б позволили просить вас сыграть у нас Юлию. Театр у нашей хорошей знакомой, madame Volmar… я завтра же съезжу к ней и скажу: она будет в восторге.

– Благодарю вас, но я никогда не играла, – полуотговаривалась Настенька.

– De grace, soyez si bonne![88]88
  Умоляю, будьте так добры! (франц.).


[Закрыть]
Будьте великодушны, я готов вас на коленях просить! – приставал студент.

– Нет-с, она не будет играть! – решил Калинович и, чтобы прекратить эту сцену, обратился к Белавину и начал с ним совершенно другой разговор.

Студента, однако ж, это не остановило: он все-таки стал потихоньку упрашивать Настеньку. Она его почти не слушала и, развернув Ромео, который попался ей в первый еще раз, сама не замечая того, зачиталась.

– Ах, как это хорошо, боже мой! – говорила она.

Студент глядел на нее с каким-то умилением. Белавин тоже останавливал на ней по временам свои задумчивые голубые глаза.

Часов в двенадцать гости стали прощаться.

– Ну, батюшка, вы таким владеете сокровищем!.. – сказал Белавин в передней потихоньку Калиновичу.

Тот самодовольно улыбнулся и к Настеньке, однако, возвратился в раздумье.

– Какой должен быть превосходный человек этот Белавин! – сказала она.

– Да, – отвечал ей машинально Калинович.

Мысли его были далеко в эту минуту.

IX

Сцена, которую я описал в предыдущей главе, стала повторяться довольно часто, и нравственная стачка между Настенькой и Белавиным начала как-то ярче и ярче высказываться. Калинович между тем все больше удалялся от них и сосредоточивался в самом себе. Душа его была не такого закала, чтоб наслаждаться тихой любовью и скромной дружбой. Маленький комфорт, который его окружал, стал казаться ему смешон до гадости. С чувством какого-то ожесточения отвертывался Калинович от магазинных окон, из которых так красиво метались в глаза разные вещи, совершенно, кажется бы, необходимые для каждого порядочного человека. Проходя мимо огромных домов, в бельэтажах которых при вечернем освещении через зеркальные стекла виднелись цветы, люстры, канделябры, огромные картины в золотых рамах, он невольно приостанавливался и с озлобленной завистью думал: «Как здесь хорошо, и живут же какие-нибудь болваны-счастливцы!» То же действие производили на него экипажи, трехтысячные шубы и, наконец, служащий, мундирный Петербург. Он не мог видеть без глубокого сердечного содрогания, когда выходил из какого-нибудь присутственного здания господин еще не старых лет, в крестах, звездах и золотом камергерском мундире. Кроме уж этих прихотливых и честолюбивых желаний, впереди восставал еще более существенный вопрос: деньги, привезенные Настенькой, конечно, должны были прожиться в какой-нибудь год, но что потом будет? Калинович ниоткуда и ничего не получал. Презрение и омерзение начинал он чувствовать к себе за свое тунеядство: человек деятельный по натуре, способный к труду, он не мог заработать какого-нибудь куска хлеба и питался последними крохами своей бедной любовницы – это уж было выше всяких сил! Чтоб что-нибудь, наконец, предпринять, он решился, переломив самолюбие, послать к Зыкову повесть, заклиная напечатать ее и вообще дать ему работу при журнале. Лично сам Калинович не в состоянии был доставить свое творчество и выслушать, может быть, от приятеля еще несколько горьких уроков; но, чтоб извинить себя, он объяснил, что три месяца был болен и теперь еще никуда не выходит.

В ответ на это он получил письмо с черной печатью. Адрес был написан женской рукой и весь смочен слезами. Ему отвечала жена Зыкова: «Друга вашего, к которому вы пишете, более не существует на свете: две недели, как он умер, все ожидая хоть еще раз увидеться с вами. С просьбой вашей я не знаю, что делать. Не хотите ли, чтоб я послала ваше сочинение к Павлу Николаичу, который, после смерти моего покойного мужа, хочет, кажется, ужасно с нами поступать…» Далее Калинович не в состоянии был читать: это был последний удар, который готовила ему нанести судьба. Он знал, что как ни глубоко и ни сильно оскорбил его Зыков, но это был единственный человек в Петербурге, который принял бы в нем человеческое участие и, по своему влиянию, приспособил бы его к литературе, если уж в ней остался последний ресурс для жизни; но теперь никого и ничего не стало…

Вы, юноши и неюноши, ищущие в Петербурге мест, занятий, хлеба, вы поймете положение моего героя, зная, может быть, по опыту, что значит в этом случае потерять последнюю опору, между тем как раздражающего свойства мысль не перестает вас преследовать, что вот тут же, в этом Петербурге, сотни деятельностей, тысячи служб с прекрасным жалованьем, с баснословными квартирами, с любовью начальников, могущих для вас сделать вся и все – и только вам ничего не дают и вас никуда не пускают! Чтоб скрыть от Настеньки свое отчаяние, Калинович проворно ушел из дома. Голова его решительно помутилась; то думалось ему, что не найдет ли он потерянного бумажника со ста тысячами, то нельзя ли продать черту душу за деньги и, наконец, пойти в разбойники, награбить и возвратиться жить в общество.

Вдруг раздался сзади его голос: «Яков Васильич!» Калинович вздрогнул всем телом. Это был голос князя Ивана, и через минуту и сам он стоял перед ним, соскочив на тротуар с щегольского фаэтона.

– Что вы и как вы? Тысячу вам вопросов и тысячу претензий. Помилуйте! Хоть бы строчку!.. – говорил князь, пожимая, по обыкновению, обе руки Калиновича.

– Я ничего: живу в Петербурге, – отвечал тот.

– Да; но что вы, скажите, служите здесь, занимаетесь литературой?

– Нет, не служу, а литературой немного занимаюсь.

– Да, – повторил князь, – но что ж вообще: хорошо… недурно идет?..

– Ни то, ни се, – отвечал Калинович.

– Ни то, ни се! – повторил опять князь. – Вы ведь, однако, теперь нашего поля ягода: человек женатый.

Калинович вспыхнул.

– Нет, я не женат, – отвечал он.

– Как?.. Не шутя?.. – спросил князь, взглянув ему в лицо. – Каким же образом у нас положительный прешел об этом слух? Mademoiselle Годнева в Петербурге?

– Она в Петербурге.

– И вы в самом деле не женаты?

– Нет, – отвечал еще раз Калинович.

– Гм! – произнес князь. – Как же я рад, что вас встретил! – продолжал он, беря Калиновича за руку и идя с ним. – Посмотрите, однако, как Петербург хорошеет: через пять лет какие-нибудь приедешь и не узнаешь. Посмотрите: это здание воздвигается… что это за прелесть будет! – говорил князь, видимо, что-то обдумывая.

– Вы здесь одни, ваше сиятельство, или с семейством? – спросил Калинович, которому вдруг захотелось увидеть княжну.

– Нет, я один. Mademoiselle Полина сюда переехала. Мать ее умерла. Она думает здесь постоянно поселиться, и я уж кстати приехал проводить ее, – отвечал рассеянно князь и приостановился немного в раздумье. – Не свободны ли вы сегодня? – вдруг начал он, обращаясь к Калиновичу. – Не хотите ли со мною отобедать в кабачке, а после съездим к mademoiselle Полине. Она живет на даче за Петергофом – прелестнейшее местоположение, какое когда-либо создавалось в божьем мире.

Калинович молчал.

– Пожалуйста, – повторил князь.

Герой мой нигде, кроме дома, не обедал и очень хорошо знал, что Настенька прождет его целый день и будет беспокоиться; однако, и сам не зная для чего, согласился.

– Прекрасно, прекрасно! – произнес князь и, крикнув экипаж, посадил с собой Калиновича.

Быстро понесла их пара серых рысаков по торцовой мостовой. Калинович снова почувствовал приятную качку хорошего экипажа и ощутил в сердце суетную гордость – сидеть, развалившись, на эластической подушке и посматривать на густую толпу пешеходов.

– В Морскую! – крикнул князь, и они остановились у Дюссо.

В первой же комнате их встретил лакей во фраке, белом жилете и галстуке, с салфеткой в руках.

– Здравствуй, Михайло, – сказал ему князь ласково.

Лакей с почтением и удовольствием оскалил зубы.

– Давно ли, ваше сиятельство, изволили пожаловать? – проговорил он.

– Недавно-с, недавно… Это все татары: извольте узнать! И, что замечательно, честнейший народ! – говорил князь Калиновичу, входя в одну из дальних комнат.

Михайло следовал за ним.

– Ну-с, давайте нам поесть чего-нибудь, – продолжал князь, садясь с приемами бывалого человека на диван, – только, пожалуйста, не ваш казенный обед, – прибавил он.

– Слушаю, ваше сиятельство, – отвечал лакей.

– Во-первых, сделайте вы нам, если только есть очень хорошая телятина, котлеты au naturel, и чтоб масла ни капли – боже сохрани! Потом-с, цыплята есть, конечно?

– Самые лучшие, ваше сиятельство: полтора рубля серебром.

– Ну, да… Суп тоже отнюдь не ваш пюре, который у вас прескверно делают; вели приготовить a la tortue, чтоб совсем пикан был – comprenez vous?[89]89
  черепаховый… понимаешь? (франц.).


[Закрыть]

– Oui je comprends[90]90
  Да, я понимаю (франц.).


[Закрыть]
, – отвечал татарин, осклабляясь.

– Ну, а там что-нибудь из рыбы.

– Форели, ваше сиятельство!

– Хорошо… Вина дай, шампанского: охолодить, конечно, вели – и дай ты нам еще бутылку рейнвейна. Вы, впрочем, может быть, за столом любите больше красное? – обратился князь к Калиновичу.

– Все равно, – отвечал тот.

– Все равно? Вино, впрочем, это очень хорошее.

– В пять или в восемь рублей прикажете? – спросил лакей.

– В восемь, в восемь, мой милый, – отвечал князь.

Лакей ушел.

– Удивительно честный народ! – повторил еще раз князь ему вслед.

Обед был готов через полчаса.

– Нет, нет этого букета!.. – говорил князь, доедая суп. – А котлеты уж, мой милый, никуда негодны, – прибавил он, обращаясь к лакею, – и сухи и дымом воняют. Нет, это варварство, так распоряжаться нашими желудками! Не правда ли? – отнесся он к Калиновичу.

– Да, – отвечал тот, не без досады думая, что все это ему очень нравилось, особенно сравнительно с тем мутным супом и засушенной говядиной, которые им готовила трехрублевая кухарка. То же почувствовал он, выпивая стакан мягкого и душистого рейнвейна, с злобой воображая, что дома, по предписанию врача, для здоровья, ему следовало бы пить такое именно хорошее вино, а между тем он должен был довольствоваться шестигривенной мадерой.

– Вместо пирожного дай нам фруктов. Я думаю, это будет хорошо, – сказал князь, и когда таким образом обед кончился, он, прихлебывая из крошечной рюмочки мараскин, закурил сигару и развалился на диване.

– Скажите мне, Яков Васильич, что-нибудь хорошенькое! – заговорил он, как бы желая поболтать.

– Здесь ничего особенного нет. Нет ли чего-нибудь в ваших местах? – отвечал Калинович.

– Э, помилуйте! Что может быть хорошего в нашем захолустье! – произнес князь. – Я, впрочем, последнее время был все в хлопотах. По случаю смерти нашей почтенной старушки, которая, кроме уж горести, которую нам причинила… надобно было все привести хоть в какую-нибудь ясность. Состояние осталось громаднейшее, какого никто и никогда не ожидал. Одних денег билетами на пятьсот тысяч серебром… страшно, что такое!

Мороз пробежал по телу Калиновича.

– И само именье, кажется, тоже очень хорошее? – спросил он, употребляя усилие, чтобы придать себе вид равнодушного слушателя.

– А именье вот какое-с. Не говоря уже там об оброках, пять крупчаток-мельниц, и если теперь положить minimum дохода по три тысячи серебром с каждой, значит: одна эта статья – пятнадцать тысяч серебром годового дохода; да подмосковная еще есть… ну, и прежде вздором, пустяками считалась, а тут вдруг – богатым людям везде, видно, счастье, – вдруг прорезывается линия железной дороги: какой-то господин выдумывает разбить тут огородные плантации и теперь за одну землю платит – это черт знает что такое! – десять тысяч чистоганом каждогодно. Ведь это, батюшка, один этот клочок для другого – состояние, в котором не будет уж ни голоду, ни мору, который не требует ни ремонта, ни страховки. Вечный доход с вечного капитала – прелесть что такое!

Как демона-соблазнителя слушал Калинович князя. «И все бы это могло быть моим!» – шевельнулось в глубине души его.

По счету пришлось князю заплатить тридцать два рубля. Он отдал тридцать пять, проговоря: «Сдачу возьми себе», и пошел.

Калинович последовал за ним.

«Этот человек три рубля серебром отдает на водку, как гривенник, а я беспокоюсь, что должен буду заплатить взад и вперед на пароходе рубль серебром, и очень был бы непрочь, если б он свозил меня на свой счет. О бедность! Какими ты гнусными и подлыми мыслями наполняешь сердце человека!» – думал герой мой и, чтоб не осуществилось его желание, поспешил первый подойти к кассе и взял себе билет.

Быстро полетел пароход, выбравшись на взморье. Многолюдная толпа пассажиров весело толпилась на палубе, и один только Калинович был задумчив; но князь опять незаметно навел разговор на прежний предмет.

– Славное это предприятие – пароходство, – говорил он, – пятнадцать, восемнадцать процентов; и вот, если б пристроить тут деньги кузины – как бы это хорошо было!

– А они не в оборотах? – спросил Калинович.

– Нет, – отвечал с досадою князь, – пошлейшим образом лежат себе в банке, где в наш предприимчивый век, как хотите, и глупо и недобросовестно оставлять их. Но что ж прикажете делать? Она, как женщина, теперь вот купила эту мызу, с рыбными там ловлями, с покосом, с коровами – и в восторге; но в сущности это только игрушка и, конечно, капля в море с теми средствами, которым следовало бы дать ход, так что, если б хоть немножко умней распорядиться и организовать хозяйство поправильней, так сто тысяч вернейшего годового дохода… ведь это герцогство германское! Помилуйте!

«И все бы это могло быть мое!» – неотступно шевелилось в душе Калиновича.

Пароход между тем подошел к пристани; там ожидал и принял их катер. Казалось, все соединилось, чтоб очаровать Калиновича. Вечер был ясный, тихий, теплый; как огненное пятно, горело невысоко уже стоявшее солнце над разливающимся вдали морем и, золотя его окраину, пробегало искрами по маленькой ряби. Точно крыльями взмахивая, начали грести двенадцать человек гребцов в красных рубашках, обшитых позументами. На берегу стали показываться, прячась в садах, разнообразнейших архитектур дачи. В некоторых раздавались звуки фортепьян и мелькали в зелени белые, стройно затянутые платьица, с очень хорошенькими головками. Перед одной из дач катер, наконец, остановился: мраморными ступенями сходила от нее маленькая пристань в море.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации