Текст книги "Доска Дионисия. Антикварный роман-житие в десяти клеймах"
Автор книги: Алексей Смирнов фон Раух
Жанр: Историческая фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
«Время позднее… А вдруг убьет, ограбит или деньги у него фальшивые?» – но гость не убил и не ограбил, а заплатил, не торгуясь, полторы тысячи, загрузил доски на «газик» и, блеснув задними красными огнями, исчез в темноте.
Отец Леонтий перекрестился: «С глаз долой – из сердца вон». Что-то волновало его, когда он думал о выкраденной из собора доске Спаса, и, как потом выяснилось, волновало не зря.
Анна Петровна после гибели гукасовского архива прониклась совсем иными настроениями, чем во время ее прежних поисковых поездок. И город, и здания, и люди стали казаться ей враждебными. Ее не покидало ощущение, что за ней следит чей-то вражеский, умный, понимающий ее намерения глаз. Ей стало казаться, что она перенеслась на много десятилетий назад, в двадцатые годы, когда «бывшие люди» были не исторической редкостью, дряхлыми старичками, как сейчас, а их было много, они еще были полны сил, полны надежд и планов повернуть колесо истории назад и провожали подозрительными взглядами всех, кто покушался на их секреты и тайны.
Осмотры опустевшего Спасского монастыря ничего ей не дали, расспросы старожилов также были бесплодны. Более чем пятидесятилетний перерыв смел все воспоминания о прошлом.
Краеведческий музей был скучен, экспозиция его была довольно шаблонна. Унылые запыленные чучела птиц и зверей, шашки и пулеметы ничего не говорили о пятисотлетнем прошлом. Единственное, что неприятно поразило ее среди в общем скучных экспонатов, – это пожелтевшая фотография расстрелянных белыми мятежниками красноармейцев.
«Вот что стояло за изнеженными лицами Шиманских и Велипольских! Ров с трупами, среди которых были и женские».
Обкраденный городской архив она больше не посетила и о странных обстоятельствах пожара тоже никому не сообщила. Ее не покидало чувство, что она сама раскроет тайну, наличие которой она ощущала каким-то особым душевным зрением. Тайна была выпуклая, объемная, как древний вылепленный руками сосуд. Этот сосуд был рядом – протянешь руки и дотронешься до шероховатой глины.
Ни с кем не встречаясь, ни у кого ничего не спрашивая, она целые дни до изнеможения ходила по залитому осенним солнцем городу. Почему-то ей казалось нужным представлять себе все, что происходило на этих улицах и площадях полстолетия назад. Впрочем, этому занятию предаются все любители старины со времен Винкельмана.
Посещение городского кафедрального собора, почти ровесника монастырского, долго ею откладывалось. Она уже привыкла, что многие древние действующие храмы обезображены безвкусными поделками, заказанными невежественными современными церковниками. Ей всегда было больно смотреть, как прекрасная древняя живопись запакощена безобразной мазней.
«Когда наконец будет у нас специальное министерство, ведающее древностями? – с этим вопросом она обычно выходила из таких изуродованных храмов. – Совершенно необходимо в каждом районе иметь современный теплый склад-древнехранилище для хранения икон, книг, рукописей, картин, статуй. Такой склад должен бы иметь специальных людей с автомашиной, свозящих беспризорные древности. Существуй такое древнехранилище, и мои Дионисии сейчас там стояли бы, а не блуждали неизвестно где».
Степень изуродованности интерьера собора ее не удивила, она и ждала чего-нибудь подобного, но чудовищные посинелые деформированные лики утопленников в лимонных нимбах на малиновом фоне все-таки ее поразили – нечасто такое увидишь.
Но еще больше поразила ее икона Спаса в левом Никольском приделе, вставленная в новенький деревенски-топорный киот, обвешанный вышитыми полотенцами и бумажными цветами. Она узнала оклад древнего образа из Спасского монастыря – уцелевшие фотографии гукасовского архива она изучила наизусть. Но вот сама черная живопись под окладом показалась ей странной – явный прокопченый зафуренный новодел.
Она стала спрашивать старушек, откуда в соборе этот образ. Ей радостно зашептали:
– Явленный! Обретенный! Чудотворный! Сам явился! Владыко на обретение приезжал, молебен служил. Сам ночью явился и от него света сноп до неба поднялся. За тридцать верст от города видно было. И отроки, огнем осиянные в белом явились, в венцах явились! И голубь, голубь летал после обретения три месяца летал! У нас старушка была, царство ей небесное, так с ней Господь полгода сам с небес говорил. Как она в храм войдет, так и остолбенеет – Господь с ней говорит. И чашу, и крест ангелы на престол возложили. Послал нам, грешным, Господь чудо.
«Тут что-то не так. Надо бы на крест и чашу взглянуть. Вот оно, вот оно, – радостно запели в ней валторны удачи. – Канауровский Спас выкраден из этого оклада, выкраден недавно и нагло, – и, к ужасу богомольных старушек, Анна Петровна громогласно заявила:
– Икону Спаса подменили! Может, она и явленная была, но не эта. Эта подмененная. Ее кто-то подменил, а настоящую, древнюю, украли. Я музейный работник, – она для убедительности показала старушкам музейное удостоверение. – Икону подменили! Та была древность, а эта – новодел.
Старушки заахали, заохали и побежали за старостой. Староста Петр Иванович, к ее удивлению, не ужаснулся святотатственности ее слов, беспрекословно открыл киот, и тут все увидели, что икона меньше оклада и для совпадения доска недавно подпилена, а гвозди, которыми прибит оклад, новые. Петр Иванович пошел даже на большее – вынул щипцами гвозди и снял оклад. Старушки заплакали и в ужасе завыли почти по-звериному. Так оплакивали древние славянские племена при крещении Руси свержение своих идолов. Если лик Спаса был еще как-то похож на старую живопись, то фон был намалеван грубо-малярно, новая краска была свежа и даже попахивала олифой. Выслушав пожелание Анны Петровны раздобыть нашатырного спирту или крепкий растворитель, староста благожелательно, с какой-то затаенной радостью и охотой принес ей шестьсот сорок седьмой растворитель для разведения нитрокрасок. Бесстрашно, как хирург, безошибочно знающий недуг больного, а потому режущий смело, Анна Петровна положила тампон и к ужасу затаившихся старух под поползшей свежей краской показала им лик Богоматери восемнадцатого века католического стиля.
Старушечий голос в ужасе прошептал:
– Это матушка Казанская, она на колокольне раньше висела.
Петр Иванович авторитетно и убежденно заявил:
– Святотатство! Это отец Леонтий подменил! Его рук дело! Он давно иконы из собора крадет! Не будет сегодня обедни, я храм запираю! И к владыке еду! Пускай другого священника присылают!
Что тут поднялось! Анна Петровна потерялась в поднявшихся криках и воплях. К службе собралось уже много народу, и сторонники отца дьякона набросились на сторонников бывшего старосты Архипа Ивановича, а партия сторонников свержения спившегося регента – на всех остальных.
Петр Иванович торжественно унес подмененный образ в алтарь и обратился к сражающимся верующим с примирительным словом:
– Владыко рассудит! Владыко рассудит православного пастыря, поднявшего из мздоимства руку на явленный образ Спасителя!
Анна Петровна поняла, что при ее помощи в соборе взорвалась мегатонная бомба. Монашки с криками вбежали в собор. Последнее, что слышала Анна Петровна, были вопли:
– Подменили! Подменили!
У ворот соборной ограды Анну Петровну догнал староста Петр Иванович и, довольно сморщив морщины остренького хищного лица, с чувством пожал ей руку и, протянув сверточек, завернутый в чистый старушечий ситцевый платочек в горошек, сказал задушевно:
– Премного благодарен вам за консультацию, товарищ искусствовед, – и убежал. Дел у него, видно, было еще много. В кулечке было завернутое серебряное с эмалью пасхальное яичко – вполне приличное ювелирное изделие конца девятнадцатого века. Вместе с яичком лежали дешевые конфеты из постного сахара – старушечьи поминальные приношения.
«Вот и яичко православные снесли, – подумала она. – Надо бы еще у этого старосты спросить, где старец Ермолай обретается», – но возвращаться в растревоженный улей ей не хотелось.
Ее вопрос разрешила старушка-кликуша, которая старалась поудобнее разместиться у соборных ворот в ожидании службы.
– Где, матушка, старец Ермолай проживает? Дело у меня к нему есть.
– Улица Урицкого, дом пять. У оврага домик. По берегу иди, по берегу. Очень он пользительно определяет. Как взглянет, так и определит. Если у тебя кила[3]3
Кила – паховая грыжа.
[Закрыть] или женская, сразу определит. Водички святой попить даст, помолится и почитает. У нас Нюрка неплодная ходила. Старец ее попоил – двойню родила. Сходи к нему, хозяйка, все у тебя в порядок сразу прибудет. Так определяет! Так определяет!
Получив это своеобразное напутствие, Анна Петровна имела в руках путеводные координаты. Старец Ермолай был последним звеном ее поисков в городе. Все остальные концы расследования уходили в Москву.
«Никогда этот Леонтий не расскажет, кому и как он продал выкраденную икону. Конечно, чудотворное появление в соборе Спаса из монастыря более чем подозрительно. Еще более подозрительно одновременное явление драгоценного потира и креста, которые, к сожалению, не удалось посмотреть. Эти вещи явно из монастырской ризницы. Следовательно, она у цели. Следовательно, кто-то имеет туда доступ и сейчас. Следовательно, и пожар с сожжением гукасовского архива неслучаен. Кто-то заинтересован в том, чтобы не приоткрывалась тайна над Спасским монастырем, и этот кто-то – человек страшный, с преступной волей, не останавливающийся ни перед чем».
Ей стало не по себе. Она и не знала, как близко подошла к раскрытию истины и к тому человеку, который действительно ни перед чем не остановится.
Дом старца Ермолая неприветливо смотрел глухим забором и двумя небольшими занавешенными окошечками на глухую улицу. Напротив дома была большая глубокая лужа, в которой буксовали машины. Ермолай не велел ее засыпать.
Последнее время здоровье старца пошатнулось – сказались годы и «северное» сидение. Обострились и подагра, и ревматизм, сильно болело сердце, по утрам бывали сильные сердцебиения. Он подолгу неподвижно лежал в постели, глядя в потолок. Ныло все уставшее жить тело. Он все реже и реже бывал в монастыре, все реже и реже посещал тайник. Весной он был неприятно поражен, увидев в монастыре каких-то молодых людей, обследовавших трапезную, сверливших дрелью стены. Явно они что-то пронюхали о ризнице. Обрывки их фраз, телодвижения напомнили ему тех уголовных типов, которых он хорошо знал по годам заключения. Один из ищущих – бледный полноватый молодой человек был несколько иных манер. В нем под одеждой современного человека легко угадывался великоросский барственный тип.
«Этот и навел их, – сверлили они в местах, далеких от тайника. – Слышали звон, да не знают, где он».
Ермолай решил их все-таки попугать, спрятал их сверла и дрели и продырявил баллоны автомобиля, хотел даже поджечь сарай, да помешала собачонка, которую пришлось заколоть. Если бы они стали упорствовать и сверлить дальше, возможно, кто-нибудь из искателей сокровищ исчез бы навеки. Убить человека Ермолаю было весьма нетрудно.
«Одним комиссарчиком больше или меньше – какая разница», – а к «комиссарчикам» Ермолай теперь причислял большинство населения СССР.
Молодчики из монастыря убрались, но Ермолай насторожился:
«Откуда ветер дует? Не от покойника ли Гукасова? Крот приличный был».
Гукасов давно умер, но его бумаги, насколько известно было Ермолаю, уцелели. Мать Васёна состояла в близких церковно-интимных взаимоотношениях с одной старушкой, жившей рядом с домом покойного Гукасова. Ермолай через сестру Васёну дал указание следить за домом Гукасова, и если кто придет к племяннице, сразу же доложить. Со времен революции Ермолай был твердо убежден, что самый лучший враг – это мертвый враг, а лучшая форма дома врага – это пожарище. Поджигать и жечь было его нежной страстью. Вид огня приводил его в молитвенно-восторженное состояние. В этом поклонении огню было что-то атавистически-языческое, очень далекое от христианства. Вообще, при внимательном изучении фигуры Ермолая в некий неизвестный прибор, имя которого – объективный анализ, выявилось бы очень много странного. При всей необычности, преступности, жестокости в Ермолае исследователя человеческой души, всех ее ступеней вверх и вниз, наверняка бы заинтересовала атавистическая цельность натуры, раз и навсегда избравшей определенное направление и не поддающейся влияниям среды, враждебной этому направлению. Некая окостенелость, мертвенная статичность душевного мира Ермолая, статичность при всей гибкости аппарата приспособления, несла в себе, несомненно, опыт дохристианской цивилизации, так удивительно долго сохранившейся среди русского крестьянства. Чисто восточные культы смерти и умерших наверняка встретили бы в Ермолае верного адепта, будь он с ним знаком.
Розыски Анны Петровны и ее посещение гукасовского домика были замечены дотошной соседкой, которой племянница Гукасова к тому же несколько раздраженно сообщила:
– Ездють, все ездють, роють, роють, а платить не хотят. И чего ездють, и чего роють? Пустое дело.
Старушка-соседка сообщила сестре Васёне:
– Женщина высокая, в грудях полная, смотрит сурово. Чекистка – сразу видать.
Ермолай оделся в длинный плащ, тяжелые сапоги, кепку (обычно он в кепке не ходил), взял с собой фонарик, бутылку керосина, спички и отправился к дому «дотошного писаки», который и после смерти доставлял ему беспокойство.
Убедившись, что приехавшая действительно разложила в сарае старые гукасовские бумаги: «Все правда, до сих пор все забыть не могут. Хорошо, сестра Васёна вовремя вынюхала», он профессионально сжег сарай дотла.
Тем, что Анна Петровна вынесла бумаги в сарай, она спасла дом Гукасовых. Ермолай сжег бы и дом, и племянницу, и ее детей – была у него к тому же привычка подпирать кольями дверь подожженного дома, чтобы жильцы выскочить не успели.
Анна Петровна долго стучала в калитку глухого забора, потом раздались шаги, кто-то смотрел в щель, спрашивал:
– Зачем? К кому? – обещали доложить.
Двое кобелей между тем исходили за калиткой бешеной злобою классовых врагов всего стучащего. Людей, стучащих и ходящих вдоль заборов, они ненавидели люто. У каждого хозяина собака лает по-своему. Сколько хозяев, столько и лаев. Кобели Ермолая были особенно злы.
Не открывая калитки, кто-то прошипел ей из-за вылизанного дождем серого в сучках дерева:
– Старец занемог, не принимает. Приходите недели через две.
Анна Петровна поняла – ее не примут ни сейчас, ни через две недели. Здесь, на этой глухой улочке, перегороженной огромной желто-кофейной лужей, за плотным забором засел кто-то, кто прекрасно ее понимает, многое о ней знает и не хочет с ней говорить, потому что она – его враг, а он – страж, страж тайны.
Она перешла на другую сторону улицы и, глядя в маленькие окошечки, думала о том, что больше ей ничего не узнать: «Все. Здесь, в этом закоулочке все замкнулось».
На секунду ей показалось, что за узорным тюлем и геранями в пол-окна показалась тень. Показалась и исчезла.
Так встретились взгляды двух людей – ее и Ермолая. Встретились, чтобы больше никогда не увидеть друг друга.
На Ермолая известие, что «комиссарша грудастая пожаловала», не произвело никакого впечатления.
«Пожаловала, ну и пожаловала. Без отряда, без чекистов пожаловала, одна, без оружия. Кружат они, кружат. Ничего толком не знают, вот и кружат. Больным скажусь и не пущу, – но все-таки он взглянул на нее из окошка. – Симпатичная дамочка… Хочется ей все знать. Умная, видно. Взгляд у нее осмысленный, на верный след вышла».
Ему вдруг стало скучно смотреть на Анну Петровну, и он лег опять под теплое лоскутное одеяло и впал в привычную для него полузабытье-полудрему.
«Умру я скоро, тогда и ищите. Такой же серый день будет, такая же грязь, а меня уже не будет», – и он постарался опять увидеть яркий цветной сон своей прошлой жизни – солнечную осень, монастырскую ярмарку и табун коней, которых пригнали цыгане.
Посещение собора Анной Петровной было последней искрой, взорвавшей бомбу внутреннего неблагополучия общины. Раздоры партий достигли апогея и вылились в несколько неожиданные формы.
Сторонники бывшего старосты Архипа Ивановича смогли наконец одержать окончательную и решительную победу – изгнали, расторгнув с ним договор, не только отца Леонтия, но и старосту Петра Ивановича, столь деятельно участвовавшего в свержении своего благодетеля.
Многого добилась и партия свержения спившегося регента. Им наконец удалось изгнать его из собора и заменить худеньким тщедушным пономарем с безбородым лицом кастрата. Вспомнив свое оперное прошлое, регент от общих церковных потрясений несколько потерял ориентиры и, «причастившись» сверх меры, в полный голос вместо «иже херувимской», аккомпанируя на расстроенной фисгармонии, грянул:
– Сатана там правит бал!.. – что и послужило основной против него уликой и причиной изгнания.
Охочливые люди также довели до сведения матушки отца Леонтия о характере его взаимоотношений с кассиршей универмага, что и имело последствия. Матушка села в засаду и, подкараулив кассиршу в торговых рядах, сделала публичный скандал с нанесением увечий – выдрала у кассирши клок рыжих кудрей и подбила ей глаз. Столкновение было явно не на равных. Матушка была полутяжелого веса, кассирша была девушкой более субтильного телосложения и, не выдержав напора поруганной женственности, с криком «Я вас, попов, всех засажу!» покинула поле боя.
Отец Леонтий реагировал на все более чем спокойно.
«Единственное, жаль, уезжая, дом придется продать», – но он стоил ему очень недорого, при строительстве был широко использован бесплатный труд прихожан. Гнева же владыки он не опасался – владыко сам не так давно с благословения отца Леонтия и старосты Петра Ивановича уволок в свое личное пользование из собора пудовое в серебре с эмалью евангелие, заменив его медной штампованной подделкой. По предварительной договоренности отцу Леонтию был приготовлен не менее доходный приход в другой епархии.
В собор же пока прибыл на свой страх и риск отец Гермоген – принюхиваться и разведывать. Принюхавшись, он понял, что собор – это золотое дно и что его махинации с нестандартными свечами здесь можно будет развернуть в более широком масштабе.
Отец Гермоген был бывшим баянистом из колхозного дома культуры, которого корысть перековала в елейно-тихого пастыря. Знал отец Гермоген: чем тише и елейней подход, тем больший кус отхватишь. Шевеля широкими губами и шепча суммы возможных доходов, стоял отец Гермоген на церковной горке и смотрел на волжский простор, на летящие вверх башни и главы невидящими глазами чучела в меховом магазине. Между ним и окружающим было витринное стекло с ценниками, а по стеклу стекали капли осеннего дождя, совершенно не моча тронутой молью пересохшей медвежьей шкуры, которую он мысленно кроил и перекраивал с изворотливостью опытного меховщика.
Мимо берегового выступа, обложенного камнем, с присевшим, как воин, многошеломным белокаменным с кряжистыми плечами собором, по Волге, как и сто и пятьсот лет назад, плыли корабли, и проплывающие смотрели на подступившего к берегу и присевшего перед прыжком богатыря с одним и тем же чувством – такие крепыши только на Волге, на волжских откосах силу набирают. С самоходок, с ракет, с теплоходов собор шел на сближение, как рубка желтовато-известкового судна, а фигурка отца Гермогена, шевелящего в задумчивости губами, казалась небольшой черной запятой, птицей, присевшей отдохнуть на реи.
Клеймо четвертое
В замоскворецком переулке
Суматоха московской жизни несколько отвлекла Анну Петровну от впечатлений поездки. Звонки, женские встречи с подругами с поцелуями, объятьями, новостями.
Но уже на следующий день она была у дверей Канаурова.
– А, приехали. Ну что? Ну как? Что привезли?
– Ничего, Анатолий Борисович. Ничего. Вы знаете гораздо больше меня.
Канауров в сегодняшней московской иконной индустрии занимал особое место. В прошлом инженер-экономист, он всю жизнь вертелся около крупных коллекционеров и гениальных довоенных фальсификаторов – последних доживающих могикан дореволюционного антикварного рынка. Ведь до войны в Москве умели подделывать и Рубенса, и Гальса, и даже Рембрандта. Подделывали виртуозно, без подписей, сюжеты разрабатывали на основании неосуществленных эскизов. Роль Канаурова ограничивалась посредничеством. Он прекрасно чувствовал, где может находиться и тлеть в пыли ценный подлинник. Дать ход полотну, довести его до рук коллекционера, при этом положив в карман крупную разницу, было его профессией.
– Помогите, Анатолий Борисович.
– И рад бы, прекраснейшая, но не могу. Профессия у меня больно мерзкая, ведь с невиданным отребьем приходится общаться. Даже представить себе не можете, кто теперь вокруг икон вертится. До войны все солидные люди покупали только для себя, за границу не перепродавали: профессора, инженеры, генералы и аферисты большого полета, а ныне… Ох, тяжело мне хлеб насущный дается.
Канауров забегал, встряхивая седую прядь, прикрывающую лысину, блестя бусинками острых глаз и теребя рукой интеллигентное упадочное в мелких морщинках лицо несостоявшегося крупного банковского воротилы. Белка прыгала учащенно в колесе его увешанной картинами комнаты. В основном – пейзажи русской школы: солнечные Коровины, трагически-закатные Жуковские, жемчужный Бируля и синий зимний зной Грабаря.
– Мда-с… мда-с… Помочь вам надо. Значит, ничего там нет. И конечно, есть уголовщина? Теперь, к сожалению, очень трудно купить икону, не будучи уверенным, что не имеешь дело с каким-нибудь ужасным типом. Взломы, грабежи… Здесь тоже так?
– Да. И все очень странно. История с этим Дионисием к тому же очень долгая и старая. Там замешаны и белые офицеры, и архимандрит, в прошлом гвардеец, и светская дама. Вплоть до подлогов икон в самое последнее время. Вообще, целая галерея разных типов и типусов. Вот, посмотрите.
Анна Петровна протянула Канаурову фотографию из гукасовской папки соборного иконостаса с большой иконой Спаса в роскошной ризе.
Канауров вынул из жилетного кармана лупу, внимательно осмотрел фотографию.
– Ну что ж… Он самый. И размеры, и тип. Конечно, без оклада, но я его видел. Вещь, очень близкая к Дионисию. Дионисий по своей уравновешенности и классичности – Рафаэль русской иконописи. Феофан Грек – Микеланджело, Рублев – Боттичелли по гармонии и уравновешенности, а Дионисий – Рафаэль. Он собрал и обобщил все, что до него было. Каждая его доска драгоценна. Но я – человек грешный, что я могу сделать? Пойти на Петровку и сказать: «Вы знаете, мне известно, где Дионисий». А меня спросят, какого он года рождения, имел ли в прошлом судимости, имя, отчество, точный адрес. О, прелестнейшая! Я вижу, ваши прекрасные глаза подернулись дымкой грусти. Я – кто? Я – лошадник! Ко мне приводят лошадь, не говорят, краденая она или нет. Я только определяю, какого она завода и чистоты кровей. Даже на тавро не смотрю, простите, на музейный номер. Ко мне тысячи икон для определения школы и века приносили. Могу поклясться «Мадонной Литта» и «Над вечным покоем», что половина из них откуда-то унесена без спроса хозяев. Но это не мое дело. Я сам никуда не езжу, не взламываю церквей, не потрошу богомольных старушек.
– Да тут, Анатолий Борисович, не только потрошили, а одну старушку по голове ударили, чуть не умерла!
– Ай-ай, какая гадость! Да, видно, пора мне прекратить свои консультации. Могут самого из-за этих полотен ограбить, по голове ударить. Люди привычные. Конечно, Коровин и Грабарь – не иконы. Они у меня все сфотографированы, их никуда не продашь. Да, да, дорогая, вы меня очень и очень расстроили. Я к вам прекрасно отношусь, вы мне когда-то оказали такую услугу, такую услугу.
Анна Петровна действительно оказала Канаурову, в его понимании, большую услугу. Она дала ему адрес сестры одного умершего коллекционера, у которой он нашел целую стопку порванных и грязных полотен, теперь ставших в роскошных золотых рамах украшением его коллекции.
Канауров бегал по комнате в явном сомнении: пустить Анну Петровну по следу или нет? Вообще, он был ловок, осторожен и умудрился до сих пор не попасть ни в одну неприятную историю, хотя многие из коллекционеров и комиссионеров, пользовавшихся его «бродячей энциклопедией», как он называл свою голову, уже оказались в разное время на скамье подсудимых за эволюционные процессы с ценами на картины с подписями Айвазовских, Маковских и других бессмертных.
«Впрочем, что хорошего мне сделал Орловский? Ничего хорошего. Раз десять я его консультировал, а он толком не заплатил и вообще отвратительный тип. Взял у Марии Семеновны подсвечники и обжулил. Половину не заплатил, а у самого деньжищ куры не клюют, по кубышкам прячет».
– Ну вот что, прекраснейшая. Вашего Дионисия ко мне приносили два папуаса. Патлы до сих пор, бакенбарды до подбородка, усы с подусниками, на руках – дамские браслеты с брелоками, звенят, как бубенчики. Морды жуликоватые, ужас! Субъекты те еще! Дионисий у них в ватное розовое одеяло завернут. Расчищены у него только клейма и глаз со лбом. Расчищено прекрасно! Работа высокого профессионала, на уровне Кирикова. Приходили они от Орловского. Что это за птица, вы, конечно, не знаете. Зато я знаю. Он – крупный подрядчик церковных ремонтов. Хитер и жулик международного класса. Икон он сам не собирает, тут же перепродает. У него бывают очень хорошие доски. Его «мальчики» производят работы по всей России и из соборов с чердаков, из чуланов тащат сотни досок. Среди барахла попадаются уникумы. Как вам к нему попасть? Вопрос сложный. Скажите, что вы – работник патриархии, искусствовед, пишете богословские работы об иконописи. Вам поручили купить иконы для русской православной миссии хотя бы в Сирии или Ираке. Надо подлинные вещи шестнадцатого века, за деньгами вопрос не станет. Он патологически жаден, этот Орловский, от жадности клюнет. Скажите ему также, что патриархия хочет ему поручить как известному мастеру крупный ремонт. С этого и начинайте, а потом переходите на иконы. Вот его телефон, адреса не знаю.
Анна Петровна поблагодарила, пристально вглядываясь в солнечные коровинские пляжи Крыма с дамами в шляпах-тортах и со сверкающим в графинах вином на фоне роз.
– Правда, прелесть? Да, в поисках утраченной юности. Я вот так же когда-то с бонной гулял в Коктебеле в матросочке, а на мамочке была шляпа вся в рюшечках и розочках. Мне все это напоминает детство, реальное училище. Вот этот Жуковский так похож на нашу дачу в Павловске. Я собираю картины как пасхальные открыточки. Мне они многое напоминают. Звоните, прекраснейшая, но только помните: Орловскому в рот палец не кладите!
Орловского дома не оказалось, он был в отъезде, и Анна Петровна стала реализовывать вторую часть своего плана. Она отправилась в музей, давший письмо-отношение Безрукову в областной архив.
Заведующая отделом древнерусской живописи, чистенькая седая старушка в очках с золотой оправой и античной камеей, приняла ее изысканно-удивленно-вежливо:
– В Спасский монастырь? В городской архив? Что вы! Что вы! Мы никого не посылали. Безруков? Первый раз слышу. Украли папку с документами! Удивительная история! Ниночка! Ниночка! – она позвала свою помощницу. – Ты знаешь, из нашего музея посылали какого-то Безрукова в областной архив. Письмо с бланком, за моей подписью.
Ниночка, идеальная, прямо выставочная блондинка двадцати четырех лет, пожала покатыми плечиками и невинно выразила удивление голубыми глазками абсолютной и бездонной наглости. Ушла, ритмично покачивая бедрами, в краснодеревное зауголье шкафов, вопивших обрывками чужих судеб и трагедий.
– Вот видите, какая теперь молодежь? Ей совершенно безразлично, что имя нашего солидного научного учреждения используется какими-то проходимцами, подделавшими мою подпись, выкравшими документы.
– Скажите, вам что-нибудь известно о масонах и масонских ложах?
– Материалы в нашем музее, конечно, есть, но не в нашем отделе, они в отделе двадцатого века, но сама тема, как мне известно, была долго скомпрометирована монархистами и только сейчас в ней начинают разбираться объективно, – заведующая продолжала волноваться. – Я очень прошу вас, напишите обо всем подробное заявление на имя директора музея об этом Безрукове, о пропаже папки с архивом. Этого так оставлять нельзя. Надо принимать меры. Это уже не первый случай пропажи исторических документов. У нас тоже пытались украсть из отдела письменных источников несколько подлинных исторических грамот на пергаменте.
«Ну что ж, так должно было и быть. Никакого Безрукова не было и нет. Один преступный коллектив и Дионисий у них. Никому неизвестный Дионисий».
Дома вечером она стала еще раз раскладывать фотографии из папки Гукасова. Опять смотрели на нее молодые ныне мертвые Шиманские и Велипольские. «А вдруг не мертвые?» – вычислив примерно год рождения Аннет – Анны Федоровны Beлипольской, она сделала запрос в Мосгорсправку. К ее удивлению, она получила адрес: Замоскворечье, недалеко от известной церкви Климента, Папы Римского.
«Неужели я сейчас увижу живую Аннет Велипольскую, невесту архимандрита Георгия Шиманского, ту самую девушку в амазонке с хлыстом? Уж у нее наверняка есть разгадка тайны ризницы и исчезнувших икон».
Дверь с десятком фамилий, фамилии Велипольской нет. Звонок наугад. Длинный коридор, запах кухни. Соседка лет за шестьдесят, широкоскулое доброе крестьянское лицо.
– К Анне Федоровне? Опоздали. Уж на Ваганьковское с месяц как отвезли. Скоро сорокоуст будет. Да вы проходите, проходите. Вы ей родственница или ученица будете? Ученица… да… У нее много учениц, сорок лет французскому обучала. Одинокая, очень одинокая была. Перед смертью один племянничек объявился, все ходил, выспрашивал, выспрашивал. Она ему кой-чего, что осталось, отказала. Книжки он, всякую мелочь после похорон забрал. Вежливый такой, в очках… всё кланялся и благодарил. Заика… нет, ни адреса, ни телефона я не знаю. Очень аккуратный молодой человек. Нет, она замужем не была. Так всю жизнь одна. Культурная женщина, очень культурная. Я в Москве с тридцатого года, сорок лет квасом торговала и все в энтой квартире живу. Красивая она была, на нее многие заглядывались. До войны один профессор-вдовец все провожал, а потом и военный – видный, весь в ромбах. Он ей предложение делал. Отказала. Никого у нее не было. Вот к старичку одному она ходила. Кой-чего спечет и снесет. Один раз я ее провожала. Тоже учитель один. Да нет, не родственник. В церкви я его видела, на панихиде. Плакал… Адреса не знаю. Недалеко отсюда, на Балчуге, напротив гостиницы «Бухарест» церковка такая красная. Во дворике дом, там он всегда и сидит в очках темных, усики седые, ветхий. Тоже скоро помрет, наверное. Фотографии нет. Всё ученики растащили, а остальные племянник забрал. Вот тут она и жила.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?