Читать книгу "Небесный летающий Китай (сборник)"
Автор книги: Алексей Смирнов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Через десять минут джип на полной скорости затормозил и припарковался у стен зоопарка. Батюшке было жарко в комбинезоне, но новый русский спешил и поволок его прямо в дирекцию.
Директор долго не мог взять в толк, чего от него добиваются.
– Зачем вам слон? – спросил он, наконец, придя в полное недоумение. – И как вы его думаете транспортировать?
– Это не твоя проблема, браток, – отрезал посетитель. – Верно я говорю, отец?
Батюшка кивнул.
– Черт знает, что, – директор пожевал губами. – Я не могу так вот просто дать вам слона. А вдруг с ним что-то случится? Вдруг он заболеет?
– Не заболеет, – сказал новый русский уверенно. – Моя баба чистая. И почему – просто так? Просто так ничего не бывает.
И он подтолкнул к директору хрестоматийную пачку.
После пачки директор стал намного сговорчивее. Он даже спросил осторожно, не нужен ли кто-нибудь еще – носорог или королевский питон, но новый русский, тертый калач, сразу сказал, что нечего двигать фуфло, и нужен конкретный слон для конкретного дела.
Директор вызвал охрану и приказал двум стражникам во всем повиноваться клиенту.
Новый русский и батюшка покинули дирекцию, направляясь к слоновнику. Слона вывели из загончика и повели на выход. Охрана разгоняла зевак; подоспевшая милиция после кратких переговоров начала перестраивать уличное движение.
– Порядок, – сказал, отдуваясь, новый русский и залез в джип. Батюшка тоже занял свое место. – Придется плестись, как… как… – толстяк сплюнул, не умея подобрать меткого слова. – Есть хочешь? – повернулся он к батюшке. – Или подождешь до хаты?
– Конечно, подожду, – отозвался батюшка. – Мне ведь немного надо.
– А то смотри – вон, шаверму могу купить.
– Нет-нет, не беспокойтесь.
Слон показался в воротах зоопарка. Новый русский оглянулся:
– А пришпорить его как-нибудь нельзя? – крикнул он, перекрывая рокот мотора.
– Платишь? – откликнулся вопросом охранник. – Сделаем, пришпорим.
Что он сделал, видно не было, но слон перешел на рысь. Новый русский удовлетворенно шмыгнул носом, захлопнул дверцу и тронулся с места. Джип неспешно покатил назад, к полям и лесам.
– Что ж она… супруга ваша… возляжет с ним, что ли? – спросил батюшка через десять минут, краснея и стыдясь.
Новый русский бросил быстрый взгляд на зеркало заднего вида. Слон деловито трусил, по бокам от него бежало бесстрастное секьюрити.
– Там увидим, – ответил хозяин джипа. – Я простор люблю, так что без проблем, постелим. У меня одна зала чего стоит, там сорок слонов улягутся.
Батюшка, который уже освоился в джипе, опустил боковое стекло и подставил лицо ласковому ветерку. Он всматривался в дорогу, лежавшую перед ними, и чувствовал себя полностью умиротворенным.
Дорога меж тем становилась все уже, и если автомобиль еще мог ехать беспрепятственно, то слон вовсю шуршал ветвями придорожных деревьев. Наконец они достигли особняка. Перед батюшкой вырос настоящий дворец, сочетавший в своем архитектурном решении православную плавность, готический порыв и технократическую практичность. Над замком развевался незнакомый флаг, и новый русский с гордостью пояснил, что это его личный, в единственном экземпляре существующий штандарт.
Слон заревел, требуя себе пропитания.
– Чего ему надо? – новый русский вылез из машины.
– Ему жрать пора, – ответил один из молодцов. Оба они хранили на лицах печать равнодушия, и в целом казалось, что многокилометровый забег никак не отразился на их самочувствии.
– Сейчас распоряжусь, – буркнул хозяин. – Ты держи… и ты держи… Через двое суток придете и заберете его обратно. Если все будет в норме, конечно.
Охранники пересчитали деньги и неторопливо тронулись в обратный путь.
Новый русский вынул сотовый телефон.
– Пухлый! – гаркнул он. – Заводи этого плейбоя в залу. Дай ему репы, брюквы… чего он там хавает. И воды набери, чтоб попил.
…Потом был обед. Вдоль длинного стола расхаживал лакей в парике и камзоле, и почему-то с канделябром в руке. День клонился к вечеру, но солнце еще вовсю светило. Невидимый проигрыватель щелкал клавесином. Новый русский сидел, как и положено, во главе, он повязал салфетку и без умолку болтал о всяком разном. Пил он водку, фужерами. В противоположном конце стола разместилась его больная супруга. Батюшка увидел воздушное создание, одетое, естественно, в пеньюар – скучное и капризное. С тенями вокруг глаз он не разобрался: то ли макияж, то ли следствие тяжелого недуга. Вероятно, новый русский не соврал, когда рассказывал о бессонных ночах с полудремотным и любвеобильным слоном под утро.
– Тресни водчонки-то, – предлагал хозяин жене. – Не кисни, все пойдет на лад! Вон он какой, с хоботом! Я ведь что? Я ведь, если заведусь, то все. Сказано слона – значит, будет слон. Верно я маракую, отец?
Батюшка, отирая колючий рот, вежливо согласился.
– Ладно хоть не мамонт, – не унимался новый русский. – Но я и мамонта оформлю!
Жена ковырялась ложечкой в пирожном.
– Ты поправишься, Плотвичка, – с каждым фужером уверенность супруга крепла. – И снова будешь веселая, озорная, будешь песенки петь, хвостиком играть…
Плотвичка слабо и загадочно улыбалась.
…Батюшке постелили в комнате, соседствовавшей с залой. Укладываясь, он слушал последние распоряжения, которые отдавал новый русский:
– Я же сказал: выстелить коврами! Ты конкретно врубаешься, или совсем тормоз? Выстелить – значит по всей зале разложить! И подушек набросайте!..
Вскоре явилась хозяйка. Все вышли, стало тихо, до батюшки доносилось лишь сопение слона и невнятное воркование больной. Не выдержав, батюшка спрыгнул со своего ложа, подкрался к двери и заглянул в замочную скважину. Бдительный и чинный Николай Чудотворец бодрствовал под подушкой.
Слон и не думал ложиться, он стоял.
Хозяйка, полуобнаженная, кругами ходила вокруг него и восторженно прикасалась то к хоботу, то к звучному брюху, то к пыльным морщинистым ядрам.
Прикрыв глаза, она начала танцевать.
Слон ритмично помахивал хоботом.
Насмотревшись, батюшка вернулся под одеяло, смежил веки и стал дышать ровно и покойно. Вскоре он крепко уснул.
© октябрь – ноябрь 2000
Первичный аффект
1
Ровно в полночь, подавившись безвременьем между седьмым и восьмым марта, Лев Анатольевич Титов полетел за дверь. В полете его преследовала сумка, соревновавшаяся с летучей бранью, которая цеплялась за воротник, но не задерживалась и осыпалась лестничным мусором.
Жена Титова, сочетавшая в себе брань и дрянь, сумела задержаться на пороге и прочертила в содрогнувшемся воздухе реактивный след, какой оставляет взор-истребитель.
Лев Анатольевич попался.
Он приобрел сифилис и показал его жене.
Дело было так: Лев Анатольевич – уродливый, как жаба – увлекся натурой. Он преподавал в художественном училище, и любовь настигла его в тот момент, когда он нарисовал правую голень. Такое с ним случалось не однажды и всегда – безответно; на сей раз Лев Анатольевич решил, что не станет терпеть.
«Примерно вот так», – сказал он студентам, поворачивая эскиз, и удалился в свой кабинетик-чулан, где положил в рот жвачку и вымыл над раковиной подмышки. Эти меры не помогли. Титов оказал натурщице знаки внимания, но та равнодушно оделась и скрылась из мастерской.
Лев Анатольевич охотился за ней без малого две недели. Он подкарауливал жертву в разных местах и объявлялся неожиданно под видом сюрприза. Жертва игнорировала подарок судьбы, и Титов пошел на крайность. Смутно догадываясь о своем уродстве, он отправился к чародейной ворожее. Адрес он выискал в еженедельном журнале с телепрограммой. Для экономии сокращая слова, ворожея гарантировала телезрителям стопроцентный и нестандартный приворот.
Он захватил с собой неоконченный портрет, и чародейка сказала, что этого вполне достаточно. Она позвенела браслетами, произвела ритуальные телодвижения при свечах, и Титов озадаченно смотрел на нее, напоминавшую в своем колдовском наряде соблазнительного пирата. Затем ворожея передала Титову пузырек, куда настригла с Титова ногтей, и посоветовала налить из него в шампанское или суп.
«Себе?» – спросил Титов.
«Конечно, даме», – поморщилась ворожея.
Лев Анатольевич проследил за натурщицей до кафе-столовой, где, отворачиваясь и пряча лицо, подкрался боком и вылил зелье в харчо. Лекарство подействовало, и неприступная крепость распахнула врата. Титов устремился туда троянским конем, а вышел сивым мерином, обязанным врать.
Метаморфозу он заметил не сразу. Прошло три недели, пока кое-где не появился орнамент, он же барельеф. Не чуждый прекрасного, Лев Анатольевич мгновенно увидел в этом художественное излишество. Это был избыточный штрих, уродовавший все полотно с талантливо нарисованной пасторальной любовью между сатиром и фавном. В умозрении Титова почему-то не находилось места пастушке.
Он метнулся к анонимному и частному доктору.
Тот обрадовался и поверил гармонию алгеброй: «Первичный аффект».
А потом запросил неслыханную сумму, и Титов ушел.
Между тем супруга Льва Анатольевича уже давно проголодалась и начинала сердиться на то, что из ночи в ночь наталкивалась на демонстративный храп. Дождавшись восьмого марта, она возликовала, сказав себе, что Лев Анатольевич не отделается мимозами. Тому показалось, будто вместо очков жена нацепила себе на нос красную восьмерку. Понимая, что праздничная ночь требует увесистых праздничных аргументов, Титов сознался во всем и предъявил барельеф.
Для разрядки напряженности Лев Анатольевич пошутил и назвал его детской болезнью левизны.
«Когда Лева ходит налево», – объяснил он, не делая паузы.
И полетел с лестницы.
2
В сумке, догнавшей Титова на излете лестничного марша, лежали документы. Еще там были злополучный журнал, зонтик, а также берет и длинный шарф, положенные художнику по рангу – больше ничего. Из прочей одежды Титов удовольствовался домашним платьем: широкими штанами с прорехой по шву, просторной рубахой и тапочками «ни шагу назад». Выкатившись наружу, он понял, что с мартом не шутят, тем более с восьмым, и бросился назад, но дверь захлопнулась, а домофон сломался неделей раньше. Он еще умел запираться, а вот отвечать на запросы уже разучился. Ключей у Льва Анатольевича не нашлось.
Ежась и ужасаясь, он покатился в темную ночь.
Небесная манна рассыпалась в созвездия, утешала его планетарием, но Лев Анатольевич не хотел видеть звезды. Они казались ему незаслуженными алмазами. Пеняя себе за откровенность, повлекшую за собой надругательство над актом интимного семейного доверия, Титов забегал во дворы и ломился в подвалы, надеясь подыскать себе местечко потеплее. На попадавшихся ему дверях висели противотеррористические замки, и только одна оказалась незапертой; когда Лев Анатольевич вбежал внутрь, там начали просыпаться, и в мутном свете неизвестно чего Титов как будто увидел себя самого отраженным в пяти зеркалах. Страшные хари, выбравшись из-под ветоши, вопросительно воззрились на Льва Анатольевича, спросонок не понимая, кто перед ними – ангел возмездия или жертвенный агнец. Титов попятился и выскочил вон.
Он добежал до вокзала и свернулся там в кресле позавчерашним калачом. Его сразу же подняли на ноги, свели в милицию, где Титов дал чистосердечные показания. Он начал жаловаться еще по пути.
Ему проверили документы, услуга платная. Льву Анатольевичу было нечем рассчитываться, и к этой его проблеме отнеслись с пониманием. Рассказу поверили тоже. Титов сократил сюжет, на сей раз решив опустить линию, повествующую об орнаменте – лишнее оно и есть лишнее, а Лев Анатольевич – художник. Жене, оказывается, и той нельзя рассказать, а милиция не жена.
Титов пробудил в милиционерах некое подобие сочувствия.
Его усадили за телефон и предложили звонить знакомым в поисках ночлега. Как назло, он не помнил ни одного номера. Сосредоточившись, позвонил в училище, сторожу, и попросил его впустить. Заспанный сторож зарокотал, как вулкан, и милиция поспешила на помощь: осведомилась, знаком ли абоненту Лев Анатольевич Титов. Вулканическое рокотание сменилось почтительным бульканьем горячего источника. Да, сторож был готов подтвердить личность голоса и предпринять в его отношении любые затребованные меры. Милиция положила трубку. Великодушие не имеет границ, стоит только начать. Миловать так миловать, и Титова привезли к училищу в патрульной машине.
Ночью там было страшно. Лев Анатольевич очутился в своей мастерской наедине с незавершенными работами. Он готовил их к маленькой выставке, призванной эпатировать и возмутить всех желающих, и теперь его окружали конкретные в своей абстрактности существа нездоровой окраски, покосившиеся пирамидальные строения, патологическая зоология, неправильные геометрические фигуры. Стоя в центре комнаты, он завертелся ржавым волчком. Все это нужно было срочно завесить тряпками, потому что монстры угадывались даже при погашенном свете. Никаких тряпок Титов, конечно, не нашел; он улегся на пол, не располагая в сознании пространством для постельной импровизации.
Он не видел за собой непоправимой вины, кроме беды. Пытаясь задремать, Лев Анатольевич постепенно укрепился в мысли, что домой его больше не пустят. Ему, наверно, разрешат что-нибудь взять из самого нужного, но не больше. И то не взять, а подобрать в снегу, потому что все это полетит к нему из окна. Под утро, промаявшись без сна, Титов вполне осознал, что дела его плохи. Перспективы, представлявшиеся ему скучными, но прямыми и похожими на битую второстепенную дорогу, оказались оптическим обманом. Они резко сворачивали влево; свернул и Лев Анатольевич. То, что открылось его взору, напоминало не магистраль, а минное поле с оскорбительными табличками. В этих надписях Льва Анатольевича всячески обзывали.
3
Утром пришел Черниллко.
Новость о поселении Титова в мастерскую распространилась по училищу мгновенно. Реакция была вялой. Люди искусства – особое племя, гораздое на причуды. Сон в мастерской предстал в этом свете такой ерундой, что его не стали обсуждать.
Черниллко приятельствовал с Титовым.
Он был скульптором и ненавидел весь мир. Он пользовался известностью как автор многих аллегорических композиций – «Материнство», «Детство», «Отечество», «Прошлое», «Будущее». Титов много спорил с ним, доказывая, что скульптура, по причине неизбежной замкнутости форм и потому завершенности, исключает намек на развитие и возводит границы. Чтобы доказать обратное, Черниллко создал умышленно недоделанную статую под названием «Вера, Надежда, Любовь». Статуя шокировала городскую интеллигенцию, несмотря на очевидный параллелизм с мучениями Лаокоона, которые обычно приветствуются.
Черниллко был энергичен и полон жизни. Он катался по училищу злым колобком с ядовитой начинкой. Бабушка и дедушка, его испекшие, были аптекарями. Они наскребли по сусекам отравы и затолкали ее в комок нездорового теста. Бабушка вкрутила ему глаза-изюминки, а дедушка проковырял шпателем рот. Обстоятельства рождения в сочетании с выбором последнего инструмента определили скульптурную будущность колобка. Любой психоанализ показал бы это на первом же сеансе и сразу бы умер как направление от смелости в диагностике.
Черниллко не любили, и он приятельствовал с одним Титовым, потому что того любили еще меньше. От обоих не раз порывались избавиться, но так и не избавились, потому что работать стало бы некому.
Глядя на невыспавшегося, вконец расстроенного Льва Анатольевича, Черниллко встревожился. Он иногда позволял себе искреннее сочувствие, когда оно ни к чему не обязывало, и внутренне возвышался на собственным клокочущим ядом.
Титов, не делая предисловий, выложил ему все. Скульптор невольно поморщился, опасливо отошел на пару шагов и пожалел о поспешном рукопожатии при встрече.
– А где ты прописан? – спросил он в намерении выяснить главное.
– То-то и оно, что в общежитии, – Лев Анатольевич ухитрился одновременно пожать плечами и бедрами. – И там живет молодая семья. Грудные дети. Мы эти метры сдаем.
– Ну так выгони их и живи сам.
– Да? Меня линчуют. Во-первых, за молодую семью. Во-вторых, за диагноз.
– Ну так иди лечись…
– Я пошел, а там дорого.
– Иди где бесплатно.
– Я пойду, пойду… Только она сука. Она позвонит и расскажет. И директору расскажет, и коменданту. Меня затравят. Тебе еще не звонила? Позвонит.
Прикинув в уме, Черниллко признал, что Лев Анатольевич прав. Черниллко и сам поступил бы так же. Фигура Титова лучилась мутной скорбью, и скульптор нечаянно залюбовался. Ему захотелось засучить рукава и сделать статую под именем «Венеризм». Провалить ей нос и обрезать череп для намека на деградацию. Но во взгляде пусть будет мольба, и в позе мольба, и руки будут воздеты, а ниже пояса – сплошные деликатные бинты, наподобие кокона, из которого рвется неудачная бабочка, удерживаемая тяжким земным грузом и обстоятельствами.
– Найдешь себе новую, – подмигнул Черниллко. – Сегодня праздничек, очень кстати. Поздравим женщин, сразу и начинай.
– Как же мне начинать? – возопил Титов.
– Ах, да.
Черниллко перестал ерничать и задумался. Лев Анатольевич не казался ему способным к осмысленным поступкам. Он остро нуждался в помощи, а Черниллко хотел помочь так, чтобы им обоим сделалось хорошо. Статуя не шла у него из головы. В этом что-то было. Постепенно в его голове задымился дикий план.
4
Черниллко подсел к мольберту, рассеянно взял карандаш. На мольберте красовался лист с изображением дискобола, каковой был прочерчен лишь в общем контуре. Погруженный в раздумья, Черниллко так же рассеянно пририсовал гениталии, а рядом поставил знак вопроса.
Титов жалобно смотрел на получившуюся теорему. Требовалось доказать право Льва Анатольевича на существование. Скульптор задумчиво произнес:
– Нужно переместить задачу в эстетическую плоскость. Дай-ка взглянуть.
– На что? – не сразу догадался Титов.
– Покажи натуру.
Лев Анатольевич просиял и спешно спустил штаны. Черниллко удивленно выкрикнул:
– И как тебя раньше не выгнали?
– Что такое? – оторопел Титов.
– Ничего…
– Ты же сам попросил натуру.
– Ну да… натура и есть, в широком смысле. Комплексная аллегория с проекцией на личность.
Лев Анатольевич покраснел и быстро натянул исподнее. Он обиделся. Черниллко было все равно.
В мастерской горел жестокий электрический свет, гудела безразличная лампа. Серый мартовский рассвет испуганно просачивался сквозь оконное стекло, изобиловавшее потеками и разводами, и умирал на подоконнике.
Черниллко встал, повернулся к Титову спиной, остановился перед окном.
– Франкенштейн готовит выставку, – сказал он, не оборачиваясь.
Лев Анатольевич уныло кивнул. Он завидовал Франкенштейну. Ему все завидовали. Франкенштейн собирал мусор и выставлял его на всеобщее обозрение. Всем недовольным он указывал на покойного Уорхолла, добивая покамест живыми последователями и отколовшимися самородками, которые выставляли в манежах и галереях битый ливер, добытый из покойников, демонстративно морили голодом животных, сооружали стереометрические композиции из ведер с нечистотами, укладывались на пол голыми и вообще отличались предельной эксклюзивностью.
Франкенштейна называли сатанистом, чем он был чрезвычайно доволен и ходил гоголем.
Его галерею предали анафеме, и Франкенштейн удивился, ибо ни галерея, ни сам он не были замечены в церковной жизни.
Однажды, когда он устроил выставку под открытым небом, по его душу пригнали бульдозер, стоявший на запасном пути с хрущевских времен; Франкенштейн выгнал водителя из кабины, сел за руль сам и устроил погром, передавив свои работы; потом он что-то сломал в моторе, и бульдозер долго стоял среди руин, преподносимый в качестве нового экспоната.
– Искусство в динамике, – объяснял Франкенштейн прохожим, заключившим экспозицию в любопытствующее кольцо.
Он слыл деспотом и ни с кем не уживался, со всеми ссорился, вел себя нагло. Будучи оборотистым человеком, он сумел захватить все соблазнительные городские площадки, не оставив надежд эпигонам. В своем направлении Франкенштейн оставался единственной самодостаточной звездой. Никто не пытался составить ему конкуренцию, хотя подражатели выставляли, на первый взгляд, то же самое – черепа, собачье дерьмо, пивные бутылки и семейные трусы. Но Франкенштейна смотрели толпами, а на чужие трусы плевались.
– Я – бренд, – похвалялся Франкенштейн.
…Черниллко подошел к Титову, взял его за плечи и встряхнул.
– Мы пойдем к Франкенштейну, – объявил он, равномерно светясь от восторга.
5
Франкенштейн сидел в поганом шалмане и ел чебуреки.
Он был огромный, а чебуреки маленькие, они не издавали ни звука, и с них, раздираемых фарфоровыми зубами, только капало в ущербную тарелочку.
Галерея Франкенштейна находилась в двух шагах; официально там раскинулось что-то другое и был охранник, но в городе это строение-помещение знали как галерею, где вернисаж, скандал, дерзновение и прочее. Охранник и направил Титова с Черниллко в тошниловку, где Франкенштейн устроил себе обед.
Черниллко распустил студентов – своих и титовых, – сгонял домой за одеждой. То, что он приволок, оказалось коротко и широко, но выбирать не пришлось. Лев Анатольевич осваивался в новом качестве побирушки, обязанного всем и ненавидящего за это всех.
Перед уходом наскоро поздравили бледных художественных женщин. Те уже выпили, но товарищи отбились легко.
– Мы вернемся, – пообещал Черниллко, – и зададим жару.
Скульптор не шутил. Это так рассмешило женщин, что заменило подарки.
…Франкенштейн встретил гостей дружелюбно. Едока чебуреков, кстати заметить, звали иначе, но прозвище прилипло к нему по роду деятельности. Многие путают доктора Франкенштейна с его творением, но ко всеобщему удобству едок сочетал в себе признаки того и другого. Он напоминал горного тролля из тех исполинов, что в перспективе нетрудно принять за горную вершину, прикрытую шапочкой снега; в последние мгновения жизни альпинист открывал, что снег – седина, а его ледоруб зацепился за нижнее веко чудовища и причиняет тому некоторое неудобство.
Дальше разевался хищный рот и все такое.
Люди, не чуждые ханжества, старались держаться подальше от Франкенштейна. Водиться с ним считалось дурным тоном. Подать ему руку в светских кругах было тем же, чем в уголовном мире считается «зашквариться», обнявшись с чушкарем или петухом. Ортодоксальные круги, явственно улавливая запах крови благодаря обонятельным галлюцинациям, обвиняли Франкенштейна в иудо-каннибализме и жаловались на мистическое закалывание свиньи в его галерее.
Выдумщик Франкенштейн, тем не менее, с удовольствием и непредсказуемым образом общался со всеми подряд: умел расцеловать с первых секунд знакомства, а еще раньше – ударить в морду.
– Видели каталог экспозиции Деттмера? – спросил он у коллег вместо приветствия, едва те присели за столик. – Брайан Деттмер. Он снова стрижет креатив из книг.
Черниллко покачал головой:
– Нет, не видели. У нас…
Франкенштейн ловко поймал струйку бульона и продолжил, не слушая:
– Особенно хороши анатомические атласы. Произвольная нарезка из иллюстраций, вставленная в переплет. Малевичи могут сосать.
Лев Анатольевич невидящим взором смотрел в окно, за которым одинокая аварийная машина что-то удила хоботом в люке.
– Мы к тебе по делу, – не уступал Черниллко. – Ты хочешь эксклюзивного креатива? Он у тебя будет.
– Ну? – Франкенштейн начал есть с ироническим недоверием.
– Живой экспонат.
– Было сто раз, – махнул чебуреком тот. Чебурек смахивал на распухшее слоновье ухо.
– Такого не было. Экспонатом будет Лева.
– Сосите, ребята, – Франкенштейн утратил интерес к беседе.
– Лева, скажи ему, – озлился Черниллко.
– У меня сифилис, – объяснил Титов. – Люес примария. Первичный аффект.
– Рад за тебя, – сумрачно отозвался креативный Франкенштейн.
– Краски прямо переливаются, – заметил скульптор. – Напряженная работа природы. Представляешь, какая выстроится очередь?
Тот молчал и с интересом доедал свою дрянь.
– Понятно, – сказал Черниллко, вставая. – Мы пойдем к новым передвижникам.
– Пускай сосут, – предложил Франкенштейн.
– За отдельную плату. По цене детского билета. Пошли отсюда, Лева.
– Стойте, – сказал Франкенштейн.
5
В галерее было пустынно, голые стены. Никакой мебели, кроме стремянки в углу; ступени заляпаны белой краской. С потолка свисал короткий оголенный провод без лампочки; он внимательно следил за людьми в надежде, что кто-то за него возьмется, и жизнь будет прожита не зря.
Места не хватало даже для вакуума, ребячливое эхо пребывало в унылом разочаровании, не находя пространства побегать, обманутое пустотой.
Серый свет изливался с улицы в стеклопакет, март мутило, праздничные салаты просились на выход. Титов подергивался от холода, а Франкенштейн придирчиво изучал материал с видом опытного лаборанта, рассматривающим спирохеты в темнопольный микроскоп.
– Мелковато, – проворчал он. – Ты можешь дать план покрупнее?
– Мы тебе картинку повесим напротив, – подхватил Черниллко. – Эротическую.
– Минуты на две, но не ручаюсь, – сказал Титов.
– Дольше ты вообще не умеешь, да?
– Ничего, – быстро вмешался скульптор. – У него и повода не было никогда. Приурочим, например, к полуденному выстрелу с Петропавловки. Будет у нас, как павлин в Эрмитаже. Тот ведь редко двигается. Хвост распушит, прокукарекает – и привет. Можно повысить плату для тех, кто придет минута в минуту.
Лев Анатольевич слушал его с надеждой. Перформанс виделся ему событием отдаленного будущего, а пока в галерее, вполне безопасной и безразличной, его поначалу пугали проблемами и тут же их разрешали; он видел, что для друзей нет ничего невозможного.
– Темновато здесь, – озабоченно отмечал Черниллко. – Надо поставить софиты.
Франкенштейн сосредоточенно кусал губу:
– Нет, софиты не годятся… Нужна подсветка снизу. Вроде рампы…
– Тогда рожа останется в темноте…
– А кому нужна его рожа? Ты прогуляйся по Невскому, полюбуйся ансамблем. Светится ниже крыши…
– А шпиль? Шпиль?
– Шпиль у него будет видно, не беспокойся…
– Можно надеть штаны? – спросил Лев Анатольевич.
Франкенштейн посмотрел на него осуждающе, недобро.
– Озяб? А как же ты думаешь стоять тут днями?
Об этом Титов не подумал. Он беспомощно посмотрел на скульптора в ожидании чуда.
– Мы обогреватель поставим, – бодро сказал Черниллко.
– Ты что! – Франкенштейн был полон презрения. – Меня пожарные закроют. Мгновенно. Они не разрешают. Они только и ждут, когда я сваляю дурака.
– Тогда намажем его гусиным жиром.
Теперь в глазах Франкенштейна зажегся интерес.
– Это любопытно… он будет отблеск давать… матовый…
– Отзыв, матовый, – буркнул Титов.
– Терпи, – улыбнулся Франкенштейн. – Оставь отзывы зрителям.
– У меня ноги отвалятся стоять целый день.
– Ты за ноги не переживай. Как бы другое не отвалилось.
– Мы тебя на стул посадим, – вмешался Черниллко. – В самом деле – зачем ему стоять столбом? Слава богу, не Аполлон. Пусть сидит понуренный. И назовем это как-нибудь подходяще, с ноткой экзистенциальности.
– Ты же сам предлагал – «Венеризм».
– Слишком прямолинейно. Лучше так: «Без семьи». Тут тебе и экзистенциальный пласт…
– План.
– Пласт… и еще межличностный… и социальный…
– Но метафизики все равно маловато.
– Да уж побольше, чем в венеризме.
– А какой мне пойдет процент? – тявкнул Лев Анатольевич. – От сборов?
– Хороший, – небрежно ответил Франкенштейн. – И на бициллин хватит, и на доктора.
Титов огляделся по сторонам.
– Здесь не на чем сидеть… где же стул-то?
– Действительно, – Черниллко напряженно уставился на Франкенштейна. Тот помрачнел:
– Ну… стул… Ну, арендуем стул… возьмем напрокат. В копеечку вы мне влетаете, братья по цеху.
Лев Анатольевич уныло подумал о рампе. Ему почудилось, что ее не будет.
Так и вышло.
6
С открытием выставки решили не тянуть. Ее открыли через два дня; эти дни ушли на развешивание по стенам дополнительных экспонатов и оповещение прессы. Общественности пообещали сюрприз; Лев Анатольевич уже привыкал к своему сюрпризному качеству, которое в своем младенчестве выглядело совершенно безобидным и проявлялось в подкарауливании натурщицы.
Франкенштейн долго думал над композицией. Он решил сделать Льва Анатольевича изюминкой и гвоздем, а потому было простительно захотеть поначалу расположить Титова по центру, чтобы все с порога шагали к нему. Но в этом излишествовала прямолинейность дилетанта, и Льва Анатольевича поставили в темный угол, сэкономив на освещении. И он не бросался в глаза, его нужно было открыть для себя и вознаградиться катарсисом. Франкенштейн обошелся без рампы. Поскольку посетители могли не додуматься до микроскопии, он сфотографировал главное и вручил Титову огромную цветную фотографию, чтобы тот сидел и держал ее.
В приглашениях, правда, все-таки содержалась рекомендация задержаться у композиции «Без семьи», так как иначе прекрасный замысел выставки не будет уловлен в его целокупности.
В этой композиции, говорилось в приглашении, сосредоточена суть художественного акта.
И еще там содержалось признание в благородстве: весь сбор от выставки пойдет на жизненное устройство экспоната.
В душе Франкенштейн очень радовался Титову, потому что поленился и для прочих работ понабрал первой дряни, какая попалась под руку. Выскреб из рам прошлогодний мусор, наклеил новый, наскоро выстроил башни из пивных банок, разбросал собачье дерьмо и окончательно самовыразился через геморроидальную свечу в старинном подсвечнике. Все это был вчерашний день, как и основные мировые религии, которые Франкенштейн последовательно обогащал новым видением – чем и снискал себе в свое время лихую славу. Мусульмане грозились отпилить и взорвать ему голову, радикальные православные ортодоксы – просто начистить рыло, иудеи обратились в суд, буддисты помалкивали. Он ухитрился насолить даже славянским язычникам, хотя специально ими не занимался; в последний раз его галерею разгромили ужасного вида гориллы с солнцеворотами на рукавах. Предупредили его, что древний спящий богатырь уже просыпается и скоро посадит Франкенштейна на кол.
Крупная газета тоже обратила на него внимание и высказалась в пользу кола.
Но мировых религий не так уж и много, да и вообще со святынями напряженно. Отмечать Дни Победы и Защиты детей Франкенштейну не разрешили. Он огорчился и даже почитал в отместку психоаналитиков, у которых рассчитывал нарыть архетипов и символов, дремлющих в личном и коллективном бессознательном, а потом выставить их в авторской версии и тем затронуть дикие тайные струны человеческого восприятия. Собственно говоря, именно это он сделал, сооружая последнюю экспозицию, но его терзали дурные предчувствия. Он опасался, что общественность не узнает жителей своего подсознания. И Лев Анатольевич стал тем, что в гештальт-психологии называют фигурой, а прочие экспонаты – подобающим фоном. По мнению Франкенштейна, первичный аффект в сочетании с первоначально собранной помойкой являл собой восхитительный аналог индивидуальной души.