Текст книги "Хождение по мукам"
Автор книги: Алексей Толстой
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 60 (всего у книги 66 страниц)
Вадима Петровича не чурались, но и не считали его за своего. А ему впору было разговаривать с самим собой – столько накопилось у него непродуманного и нерешенного и столько воспоминаний обрывалось, как книга, где вырвана страница в самом захватывающем месте. Вадим Петрович принял без колебаний этот новый мир, потому что это совершалось с его родиной. Теперь надо было все понять, все осмыслить.
Однажды главный врач принес ему московские газеты. Вадим Петрович прочел их совсем иными глазами – не так, как бывало, заранее злобно издеваясь… Русская революция перекидывалась в Венгрию, в Германию, в Италию. Газетные строки были насыщены дерзостью, уверенностью, оптимизмом. Россия, раздавленная войной, раздираемая междоусобицей, заранее поделенная между великими державами, берет руководство мировой политикой, становится грозной силой.
Он начинал понимать будничное спокойствие товарищей в серых халатах, – они знали, какое дело сделано, они поработали… Их спокойствие – вековое, тяжелорукое, тяжелоногое, многодумное – выдержало пять столетий, а уж, господи, чего только не было… Странная и особенная история русского народа, русского государства. Огромные и неоформленные идеи бродят в нем из столетия в столетие, идеи мирового величия и правдивой жизни… Осуществляются небывалые и дерзкие начинания, которые смущают европейский мир, и Европа со страхом и негодованием вглядывается в это восточное чудище, и слабое, и могучее, нищее и неизмеримо богатое, рождающее из темных недр своих целые зарева всечеловеческих идей и замыслов…
И, наконец, Россия, именно Россия, избирает новый, никем никогда не пробованный путь, и с первых же шагов слышна ее поступь по миру…
Понятно, что с такими мыслями Вадиму Петровичу было все равно – какие там грязные ручьи за окнами гонят по улице мартовский снег и бредет угрюмый и недовольный советский служащий, с мешком для продуктов и жестянкой для керосина за спиной, в раскисших башмаках – заседать в одной из бесчисленных коллегий; было все равно – какой глотать суп, с какими рыбьими глазками. Ему не терпелось – поскорее самому начать подсоблять вокруг этого дела.
Украина очищалась от петлюровцев. Недавно был взят Красной Армией Екатеринослав. Петлюра еще цеплялся за Белую Церковь, но оттуда его наконец выбили, и он с остатками куреней ушел за границу, в Галицию. Впереди наступающих войск Красной Армии катился широкий вал партизанских восстаний. Их размах трудно поддавался учету и руководству. Они вспыхивали, как пожары, по селам и волостям, раздираемым жестокой борьбой малоземельного крестьянства с крепким кулачеством. И те и другие выставляли отряды, сшибавшиеся со всей яростью – конные и пешие – в кровавых битвах. Повсюду шныряли, маскируясь и провоцируя, тайные агенты – петлюровские, деникинские и польские, и еще более темных и скрытных организаций. Советская власть была по городам да по магистралям железных дорог, а за ними в стороны – на полет снаряда с бронепоезда – бушевала война.
Вадим Петрович получил наконец долго ожидаемое назначение – в штаб курсантской бригады, где комиссаром был Чугай, в середине марта выписался из госпиталя – еще прихрамывающий, с палочкой – и поехал в Киев, в свою часть.
Отколовшаяся от атамана Григорьева банда Зеленого, громя сельсоветы и охотясь за коммунистами, подскакивала на сотнях тачанок к самому Киеву. По следам Зеленого на дорогах находили людей с содранной кожей, иных – посаженными на расщепленный пенек, комитетчиков он жег живыми в амбарах, евреев прибивал гвоздями к воротам, взрезывал животы, зашивал туда кошек. План ликвидации этой банды был разработан с участием Рощина в штабе наркомвоена. Сил было немного. Наркомвоен Украины выехал из Киева на пароходе, чтобы руководить операцией на месте.
Днепр был еще широк. Пароход шлепал колесами по ясной воде, возмущаемой лишь ленивыми водоворотами. Ни плеск колес, ни голоса курсантов не могли заглушить соловьиного пения по берегам, опушенным пахучей и клейкой зеленью, – в сережках, в пуху, в цыплячьей желтизне. На палубе было горячо от солнца, поднявшегося над разливом. Вадим Петрович стоял у борта и глядел на сверкающую воду.
Много было прожито весен, но никогда с такой силой не бродило в нем вино жизни… Да еще в самое неподходящее и непоказанное время… Туманилась голова неясными предчувствиями… Лучше и не лезь в карман за папироской, не хмурь брови, серьезный деловой человек, – не отряхнешься от налетающих очарований… Вон она, весенняя мгла, поднимается над разливом, над островками, над полузатопленными хатами, пронизанная повисшим в ней огромным солнцем. Свет его мягко ложится на воду, на деревья с бледными и зыбкими отражениями, на спины коров, по колено зашедших в воду, на травянистый бугор, куда взобрался бык, озираясь на невиданное, неиспытанное чудо весны.
Странно, очень странно, – Рощин все это время, начиная с Екатеринослава, мало вспоминал о Кате. Как будто она отошла вместе с его прошлым, – слишком неразрывно была связана с жизнью, страстно им самим осужденной… Возвращаясь мыслью к Кате, – он возвращался к тому самому Рощину, увиденному им когда-то в парикмахерском зеркале: тогда у него не хватило отвращения, чтобы выстрелить, по крайности, хоть плюнуть в свое отражение, – теперь бы он сделал это.
Две весны тому назад его чувство к Кате, казалось, наполняло вселенную, – всю вселенную за его сморщенным лбом смертельно растерянного и обиженного человека. Тогда ему нужна была Катина любовь, особенно нужна была в одинокий час, в екатеринославской гостинице, когда он глядел на дверную ручку, на которой можно повеситься… А теперь – не нужна? Так, что ли? В Ростове предал Катю в первый раз, в Екатеринославе – во второй?
Он глядел на плывущие берега, втягивал всей грудью медовый влажный воздух и не чувствовал ни угрызений, ни раскаяний. Нет, в Екатеринославе предательства не было… Там кончался расчет с прошлым. И была Маруся… Пропела коротенькую, невинную, страстную песню о новой жизни, – вот об этом весеннем полноводье, о неизмеримом, неизведанном счастье.
Бык, стоявший на травянистом холме, заревел, и на корме парохода засмеялись курсанты, кто-то из них тоже заревел, передразнивая. Рощин блаженно закрыл глаза. Разве смерть – безнадежность? Марусина смерть была светла. Смерть ее была как вскрик уходящего оставшимся: любите жизнь, возьмите ее со всею страстью, сделайте из нее счастье!..
Он не отложил попыток разыскать Катю. По его просьбе из военного наркомата в уездные исполкомы Екатеринославщины и Харьковщины был послан запрос об Алексее Красильникове, но сведений о его местонахождении до сих пор не поступало. Большего Вадим Петрович сделать сейчас не мог, – эти несколько часов на палубе парохода были единственным свободным временем за полтора месяца работы по восемнадцать часов в сутки.
К нему подошли Чугай и наркомвоен. Это был худощавый человек, в парусиновой толстовке, с покрасневшим от солнца лицом и глазами, влажными и будто пьяными, хотя он никогда не пил и ненавидел пьяных так, что едва не расстрелял хорошего человека, комбрига, застав его в халупе за баклажкой горилки… Указывая на высокий берег, где белела колокольня, наркомвоен говорил:
– Мое село… Бабушка, бывало, заслышит, гудит пароход, – беспокойная была старуха, – сейчас мне слив в лукошко, груш, орехов и гонит на пристань торговать… Ну – купец из меня не вышел…
– А у меня бабуня до-обренькая была, – сказал Чугай, – все по святым местам ходила, до десяти лет меня с собой брала – побираться…
Наркомвоен, – не слушая его:
– Потом уж отдали меня в кузницу – подмастерьем, она и сейчас, должно быть, стоит, вон – пониже колокольни. До сих пор люблю запах древесного угля, угара. Когда мне затылок отбили хорошо, я и подался в Киев, в паровозное депо, – вот как было… А потом уж – в Харьков, на механический.
Чугай, – не слушая его:
– Мастер я был гнусить на церковной паперти. Расцарапаешь себе чего-нибудь, морду кровью измажешь, глаза завел и – давай «Лазаря»… Потом с бабкой, бывало, драка у нас из-за копеечек.
Чугай повторил, уже рассеянно:
– Значит, драка у нас с бабкой…
Он глядел на берег, выдавшийся мысом, у которого Днепр заворачивал к луговому разливу. Выпуклые глаза Чугая напрягались. Он пришлепнул ладонью шапочку с ленточками и быстро пошел к капитанскому мостику…
– Эй, папаша, – крикнул он капитану – сухонькому старичку с висячими усами, – держи подальше к луговой стороне!
– Нельзя, товарищи, идем фарватером, а там же мели…
– Давай, давай не фарватером! – Чугай хлопнул себя по кобуре. – Давай круче!..
Пароход огибал мыс, и понемногу открывалось на покатом берегу большое село с высокой колокольней, мельницами, белыми хатами и свежей зеленью низеньких, пышных садов.
– Видите, на отшибе, вон – чуть видна – хатенка, там я и родился, – говорил наркомвоен Рощину.
Чугай крикнул серьезно:
– Давай, зараза, круче лево руля!
На берегу стояло много телег, у берега – много лодок, к ним теснились люди, прыгая в лодки, и на одной уже торопливо гребли. Чугай в развевающемся бушлате бегом по трапу спустился на палубу. И почти одновременно хлестнули выстрелы с берега и лодок по пароходу и – с парохода загрохотали пулеметы. С плывущей лодки в воду посыпались люди. Толпа на берегу заметалась, кидаясь по тачанкам, и они вскачь, поднимая пыль, поскакали вверх по широкой улице. Загудел и набатно забил колокол на колокольне.
Стрельба и бегство длились всего несколько минут. Берег опустел. Чугай, весело поблескивая выпуклыми глазами, поднялся по трапу.
– Зеленый! Ну и сукин же сын, прорвался-таки! Вот, Вадим Петрович, тебе и план окружения! Что же, нарком, десант надо высаживать…
Банда Зеленого металась в окружении, как стая волков, была наконец прижата к железнодорожному полотну под огонь бронепоезда и уничтожена в густом орешнике, куда кинулись на прорыв бандитские тачанки. Все заросшее поле было там заранее перекопано, – четверни вспененных коней, поражаемые пулями и гранатами, взвивались из орешника, задние врезывались в телеги, ломая и опрокидывая их. Бандиты кидались по кустам, где их ждала смерть, – никто из них и не пытался молить о пощаде. Атамана Зеленого взяли под кучей прошлогоднего хвороста; когда его вытащили оттуда за ноги, курсанты удивились – думали: великан какой-нибудь страховитый, оказался – щуплый, корявый, плюнуть не на что, только бегающие глазки – бесцветные, ненавистные – выдавали его волчью породу. Ему скрутили руки, ноги, чтобы живым доставить в Киев.
Один отряд из его банды все же прорвался стороной и ушел на восток. В погоню за ним наркомвоен послал кавалерийский полк в триста сабель с Чугаем и Рощиным. Началась долгая и осторожная погоня. Бандиты на хуторах сменяли лошадей, красные шли на бессменных, по следу. Выяснилось, что бандиты держат путь на село Владимирское. Об этом рассказали крестьяне в одной деревне, где у них за сутки до того бандиты реквизировали коней и пограбили – что могли взять наспех.
– Да уж кончили бы вы их, товарищи, поскорее, так, признаться, нам – ужас – надоели военные-то действия, – говорили крестьяне Чугаю и Рощину у колодца, где кавалеристы поили коней. – Атамана ихнего мы хорошо знаем: он из села Владимирского, Алешка Красильников, правильный был мужик, спору нет, но избаловался, такой, сатана, стал бешеный…
Так Вадим Петрович напал неожиданно на след Алексея, за которым гнался вторую неделю, на след Кати. Было от чего ему смутиться: от Кати отделял его один дневной переход. Какой найдет ее? Замученной, неузнаваемой? – такой, что лишь молча только прижать ее седую голову к груди… Седую, седую… «Ну, вот, Катя, теперь – отдохнешь, будем жить, надо жить…» Нет, нет, немыслимо, – покорной женой Алексея она не стала!.. А – вернее – в конце дневного перехода конь его остановится у Катиной могилы… И, может быть, так лучше для нее… Катин образ останется нетронутым, неоскверненным…
Полк быстро шел по пыльной дороге. Вадим Петрович покачивался в седле. Образ Кати путался и стирался в его суровой памяти. Какой найдет ее, – такой и примет в свою жизнь.
В селе Владимирском еще дымились сожженные хаты, еще со страхом дети приходили глядеть на лужи крови, не запорошенные золой, еще прятались по чужим дворам дрожащие, распухшие от слез женщины, когда Чугай и Рощин с двух концов двумя лавами ворвались в село. Но Красильникова там уже не было. Кто-то предупредил его, и он, после расправы с комитетчиками, зарубив саблями семнадцать человек и осьмнадцатого деда Афанасия, – этого уж прямо из озорства, – ушел со своими бандитами за какие-то полчаса до появления красных.
Крестьяне так были злы на него, что сбежались чуть не всем селом, окружив кавалеристов, под которыми шатались лошади.
– Догоните его, – кричали, – убейте Алешку, у него сил немного, у него патронов нет. Он далеко не ушел, мы знаем, куда они, сволочи, пошли… Вы их голыми руками возьмете.
– А что, граждане товарищи, – спросил Чугай, – дадите нам свежих коней?
– Дадим… Для этого – дадим.
– Сколько?
– Да полсотни наберем… Своих вы у нас оставите, потом обменяем… Ей-богу, ведь он нам жить не даст.
Покуда бегали за лошадьми да переседлывали, Вадим Петрович, разминая ноги, подошел к женщинам. Они, видя, что человек что-то хочет спросить, придвинулись.
– Красильникова я знавал в германскую войну, – сказал он. – Брат у него был женатый, а сам он, кажется, был не женат… Как он теперь? Семейный?
Женщины, не понимая еще, к чему он клонит, с охотой заговорили:
– Женатый, женатый…
– Да какой он женатый! Не жена она ему…
– Ну, жил просто с ней…
– И не так… Товарищ военный, я тебе расскажу… Выиграл он эту женщину в карты у Махны и привез ее сюда, хотел на ней жениться… Она, конечно, говорит ему, женись, только жить по-мужицки я не привыкла… Сама-то она из господских, красивая, молодая… А двор у Алешки еще в прошлую весну немцы сожгли… Вот он и давай строиться. А тут пошли эти дела с Яковом…
Третья женщина, еще более осведомленная, протискалась к Вадиму Петровичу:
– Слушай, бил он ее, так бил, товарищ командир, да не удалось ему, окаянному черту, ее убить… С марта месяца она у нас учительницей…
– Так, так, – проговорил Вадим Петрович, покашливая, – что же – она и сейчас здесь, в селе?
Женщины стали взглядывать одна на другую. Тогда четвертая, – только что подойдя:
– Увез он ее, в тачанке под сеном, живую, мертвую, – не знаем…
Маленький мальчик, глядевший очарованными глазами на Рощина, – на шашку с медной рукоятью, на пыльные сапоги со шпорами, на большие часы на руке, на револьвер со шнуром, – совсем запрокинувшись, чтобы увидеть его лицо, сказал грубым голосом:
– Дяденька, врут они. Они про тетю Катю ничего не знают. Я все знаю.
Стоявшая за его спиной худенькая, с болячкой на губе, некрасивая девочка сказала:
– Дяденька, вы ему верьте, этот мальчишка все знает.
– Ну, что ты знаешь?
– Тетю Катю Матрена на станцию увезла. Тетя Катя не хотела ехать, да как заплачет, а Матрена – тоже как заплачет… Потом тетя Катя мне сказала: «Я вернусь, скажи детям…» Алешка на тачанках в село въезжает, а Матрена с тетей Катей с другого конца уехали!.. Как они на горку въехали, так с телеги меня согнали…
– По коням!.. – крикнул Чугай.
Вадиму Петровичу не удалось дослушать. Отряд на свежих лошадях, с пулеметными тачанками, двинулся из села. Рядом с Чугаем и Рощиным скакал, подкидывая локти, низенький черный мужик, из тех, кому весь этот день пришлось отсиживаться в колодце по пупок в воде и тине. Он так и взобрался охлюпкой на лошадь, весь заскорузлый, в рваной рубахе, босиком, со взъерошенной бородой. Он повел отряд в обход к дубовому лесу, куда бандитам была одна дорога в этих местах.
Туда поспели еще засветло и начали окружать лес, оставляя один свободный выход бандитам, – в засаду. Низкое солнце из-под глянцевой листвы пробивалось между корявыми стволами. Лошадь под Вадимом Петровичем шла неспокойно – мотала головой, останавливаясь, покусывала себя за коленку, била задней ногой по брюху. Он наконец бросил повод и держал карабин обеими руками наготове. Лучи солнца, с золотящимися в них тучами комаров, пестрели и полосатили лес, – трудно было что-нибудь разглядеть впереди и в стороне от себя, где – справа и слева – редкой цепочкой, осторожно похрустывая валежником, пробирались спешенные курсанты сквозь поросль и высокий папоротник.
Где-то здесь, как предупреждал проводник, должна была попасться лесникова сторожка и дорога, по которой бандиты и могли только проникнуть в лесную чащобу. Мшистая крыша, осевшая седлом, показалась неожиданно в нескольких шагах. Вадим Петрович остановился, вглядываясь из-за густой поросли. Негромко посвистал. Сильнее и ближе затрещали сучья под ногами курсантов. Он опять тронул лошадь, проехал сквозь кусты и увидел заброшенную сторожку, – на небольшой поляне около нее стояло несколько распряженных тачанок, валялась какая-то ветошь и тряпье. Бандиты отсюда ушли.
Вадим Петрович, держа наготове карабин, осторожно стал объезжать сторожку. Алексей Красильников так же осторожно пятился впереди него от одного угла к другому, намереваясь завладеть лошадью этого всадника. Рощин, оглядываясь, остановился у боковой стены, Алексей – у передней, с выбитым окном и сорванной дверью. Чтобы все сделать без шума, он держал только нож наготове. Когда Рощин выехал из-за угла, – Алексей с ножом кинулся на него, но Рощин успел загородиться карабином. Алексей, отпрянув, сильно ударился спиной о стену сторожки. Нож у него упал, он глядел на Вадима Петровича, на ожившего мертвеца. Завизжал в суеверном ужасе и, нагнувшись, побежал, беспорядочно махая руками.
– Алексей, – крикнул Рощин, рванул повод и поскакал за ним. Алексей вдруг, добежав до дерева, схватился за него в обнимку, прижался лицом к дубовому стволу. Рощин на скаку соскочил с седла и почти в упор стал стрелять в широкую, вздрагивающую спину Алексея.
– Здесь она жила?
– Ага.
Рощин, нагнувшись, перешагнул через порог в покосившуюся избенку об одно окошко, такое низенькое, что лопухи снаружи совсем закрыли его. В зеленоватом свете у окошка, на столе, тоже маленьком и низеньком, лежали тетрадки, сшитые из обоев, и несколько книг. Одна из тетрадей была раскрыта, и около – пузырек с чернилами и перо. Значит, Катя успела только выбежать. Он присел на корточки перед столом. Маленький мальчик, тихонько прикрыв рот рукой, начал давиться смехом и указывать глазами Рощину на печку.
В печном устье, на шестке, сидел галчонок с круглыми, глупыми глазами, – должно быть, вывалившийся из трубы, где было гнездо. Увидев, что на него обратили внимание, галчонок, подсобляя себе крыльями, бочком упрыгал в печку.
– Их там четыре штуки, – сказал мальчик, – ужо их переловлю…
Перебирая то, что лежало на столе, Вадим Петрович нашел Катин школьный дневник, где она записывала уроки и некоторые особенные происшествия. Почти каждая дневная запись кончалась: «Иван Гавриков опять шалил…» Или: «Даю себе честное слово три дня не разговаривать с Иваном Гавриковым…» Или: «Иван Гавриков опять ходил по самому краю крыши, чтобы напугать девочек. Я просто в отчаянии…»
– Кто это Иван Гавриков? – спросил Рощин.
– Я.
– Зачем же ты шалишь, огорчаешь Екатерину Дмитриевну?
Иван Гавриков тяжело вздохнул, голубые глаза его стали совсем невинными.
– Приходится… Я учусь-то хорошо. Ты посмотри у девчонков чистописание: забор – палки. Вот моя тетрадка. То-то, удивишься. Таблицу умножения всю знаю, хочешь, спроси? – Он изо всей силы зажмурился.
– Верю, верю.
Вадим Петрович сел на пол, поджав ноги, продолжал перелистывать дневник. В нем ни слова не было о себе. Но с каждой страницы будто поднималась к нему Катина вечная юность, доверчивая и чистая нежность. И он видел ее руку с голубоватыми жилками, ее теплые, ясные глаза…
– Девятью девять – восемьдесят один, что, не правда? – сказал Иван Гавриков.
– Молодец, молодец… Слушай, она тебе ничего не сказала – куда поехала?
– В Киев.
– Ты не врешь?
– Очень мне нужно врать.
– У нее, – может быть, ты знаешь, – где-нибудь еще спрятаны письма, тетрадки?
– Все тут… Я и эти нынче домой возьму, она наказывала – пуще глаза беречь тетрадки, а то мужики опять раскурят.
На последней страничке дневника он прочел:
«…Я почему-то верю, что ты жива и мы встретимся когда-нибудь… Ты представляешь – я вышла из долгой, долгой ночи… Мне хочется рассказать тебе о маленьком мире, в котором я живу. Птицы за окошком меня будят. Я иду на речку купаться. Потом, по дороге, я пью молоко у тетки Агафьи, – я ей должна уже рубль шестьдесят копеек, но она подождет. Потом приходят дети, и мы учимся. Нам ничто не мешает, у нас нет никаких забот. Оказывается – человеку совсем не то нужно, что нам казалось нужным и без чего мы не могли жить… Прямо стыдно сказать – мне будто опять семнадцать лет, – я знаю, Дашенька, ты поймешь, о чем я хочу сказать… Меня только огорчает мой самый любимый мальчик, Иван Гавриков… Он необычайно…»
На этом письмо обрывалось, потому что не хватило больше места в тетради. Вадим Петрович подтянул Ивана Гаврикова, поставил его у себя между колен.
– Ну? Чего тебе подарить?
– Патрон.
– Пустого-то у меня нет…
– А ты выстрели, пойдем на двор.
Вадим Петрович поднялся с пола, сложил тетрадь и стал засовывать ее за гимнастерку.
– Эту тетрадку, Иван, я возьму.
– Ни, она заругает.
– Я тетю Катю скоро увижу и скажу ей, что взял… Пойдем на двор – стрелять…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.