Текст книги "Хромой барин"
Автор книги: Алексей Толстой
Жанр: Повести, Малая форма
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
Катя вошла на цыпочках к себе, зажгла свечи перед зеркалом туалета, сбросила пуховый платок, расстегнула и сняла кофточку и вынула шпильки, – волосы ее упали на плечи и грудь.
Но гребень задрожал в ее руке, ладонью прижала она мягкие волосы к лицу и опустилась в полукруглое кресло.
За этот прошедший час она услышала и пережила так много, что, хотя не поняла еще ни зла, ни правды – ничего, знала уже и чувствовала, что пришло несчастье.
Всего какой-нибудь час назад ей казалось, будто она с князем – одни во всем свете и до них, конечно, никто так нежно не любил. И как тяжелые волосы оттягивают голову, так чувствовала Катя в сердце горячую тяжесть любви. До этой любви она не жила. И князь разве мог жить до нее? Он явился вдруг, и весь он – ничей, только Катин. Так было всего час назад.
– Ах, все это чудовищно, – прошептала она. – Так подробно все рассказать. Ведь грязь пристанет, ее не отмоешь… Он был всегда грустный, – так вот почему? Конечно, он и сейчас любит ту… Конечно, иначе бы не тосковал, не рассказывал бы. А эти побои по лицу, по глазам, по его глазам… Я не смела их даже поцеловать… И он ничего не сделал, не бросился, не убил… Бессильный, ничтожный… Да нет же, нет… если бы ничтожный был – не рассказал бы. А потом лежал один три дня и тосковал. Глаза грустные, замученные. Я бы села на кровать, взяла его голову, прижала бы… Один, один, в тоске, в муке… И никто, конечно, не понимает, не жалеет его… Но я-то не дам в обиду… Поеду к этой женщине, скажу ей, кто она такая… Ох, боже мой, боже мой, что мне делать?
Катя провела языком по пересохшим губам и долго потемневшими, невидящими глазами всматривалась в зеркало. Затем медленным движением откинула на голую спину волосы. Покатые ее плечи и руки и начало выпуклых грудей, полуприкрытых кружевами, были белы, как выточенные… Щеки пылали. Наконец она увидела себя и гордо усмехнулась.
«Вот я такая, – подумала она. – Меня никто не трогал и не посмеет, а он – нечистый и побитый».
Она быстро встала, освободилась от лишнего белья, не спеша заплела косу, но когда доплетала до конца, остановилась, задумалась, тряхнула головой и легла в кровать.
Второе овальное зеркало на стене отразило широкую и низкую, бабкину еще, кровать на бычьих ногах и в подушках разгоревшееся лицо Кати с презрительно сжатым ртом. Губы ее дрогнули, она прошептала:
– Еще и я его обижу, – и, быстро повернувшись ничком, она, как девочка, заплакала, вздрагивая плечами.
После слез Катя забылась. В белой ее высокой комнате горели две свечи, бросая темные и теплые тени от мебели на ковер. Было так тихо, что казалось, могло само пошевелиться платье, брошенное на стуле. В углу принялся сухо и надоедливо трещать сверчок.
Потом из-за кровати появился сухой, как соломинка, высокий и красный человечек. Не касаясь пола, он стал подпрыгивать и дрыгать ногами, держа в руках тонкие проволоки. Они тянулись и опутывали Катю, а человечек все подпрыгивал.
Потом одеяло стало свертываться, легло, словно камень, на грудь, и ноги застыли. И над головой завертелись, сходясь и расходясь, красненькие проволоки, кольца… Человечек прыгнул верхом на грудь и схватил за горло…
Катя крикнула, приподнимаясь на подушках. Протянутыми руками хотела столкнуть тяжесть. Свет от свечей уколол глаза, и она опрокинулась вновь… У нее начался жар.
ДОНОС
1Этой же ночью Александр Вадимыч спал очень хорошо – комары его не кусали, а проснулся он, по обычаю, рано.
Разлепив глаза, Александр Вадимыч протянул руку за кружкой с квасом, выпил, крякнул, перевернулся на спину, отчего затрещали пружины в тюфяке, сделал свирепое лицо и, сказав «пли!», сел, сразу попав ногами в войлочные туфли.
После этого он решился посидеть немного и с удовольствием оглянул комнату. Кабинет был старый и облезлый, в нем ничего не переделывалось со смерти отца. На одной стене висели хомут, расписная дуга и сбруя, подаренная еще прадеду Алексеем Орловым. У стены противоположной стояло собачье чучело и черкесское седло на подставке. Над диваном прибиты фотографии любимых лошадей, а на письменном столе лежали – переплетенная за много лет сельскохозяйственная газета, всевозможные семена на бумажках, счета, груды мундштуков и прочий мусор.
Александр Вадимыч, скучая зимой, когда снегом заносило крыши дворов и свистела, выла метель, придумывал разные занятия и выписывал для этого приборы из Берлина и Москвы… Так, однажды понадобилась ему автоматическая машинка для чинки карандашей, и Кондратий повсюду разыскивал сломанные карандаши, относя их барину… Потом увлекался Александр Вадимыч фотографией, и тогда повсюду лежали негативы и стояли мензурки с кислотой. Иную зиму вырезывал он из картона и клеил примерные хутора, мельницы и сельскохозяйственные машины. Однажды, узнав от заезжего землемера, что можно домашним путем провести электричество, выписал все для этого нужное и осветил, после многих трудов, кабинет; обещался даже Катеньке провести электрический свет, но лето отвлекло Александра Вадимыча от этой затеи, – с первым шумом весенних вод начинал чувствовать он, как бежит в жилах кровь, и предавался лишь благородным занятиям: в марте случал коней, в апреле гатил плотины, в мае наезжал лошадей, а там – покос, жнивье, молотьба и осень, когда все пьяным-пьяно и везде свадьбы. Александру Вадимычу надоело сидеть на постели, и он крикнул бодро:
– Кондратий, штаны!
Кондратий вошел, держа на руке просторные штаны, поклонился и сказал:
– С благополучным вставанием.
– Ну как, все благополучно? – спросил Александр Вадимыч.
– Ничего, слава богу, все благополучно.
– Ничего не случилось, а?
– Будто ничего.
– А мужики приходили?
– Мужики действительно приходили.
– Что же ты им сказал?
– Да сказал, что, мол, барин велел в шею гнать. – А они что?
– Да ничего. Потеснились. Одно занятие – затылок чесать, ежели скотину выгнать некуда…
– Это еще что за разговоры? Смотри, Кондрашка… Александр Вадимыч свирепо уставился на Кондратия, который отвернулся, пожевал и молвил:
– Барышня у нас будто захворали.
– Как так?
– Так и захворали, всю ночь метались… Вот что. Александр Вадимыч сказал «гм» и поморщился.
В то, чтобы Волковы могли хворать, он не верил, а если дочь не спала ночью – значит, одолевала ее девичья дурь, от которой лечат свадьбой. Вот предстоящая свадьба и была причиной, почему Александр Вадимыч поморщился. Где найти подходящего жениха? Черт его знает! Намечается, пожалуй, князь, но как его сосватать, когда он в дом ездит, даже по ночам, говорят, видается с Катей в саду, а не сватается – нахал. Все это канительно до тошноты, и было бы хорошо, например, заснуть с вечера, а наутро Кондратий бы сообщил: «Барышня замужем-с…»
– А черт, расстроюсь я с вами, – сказал, наконец, Александр Вадимыч, повернул голову, кашлянул и плюнул. Потом протянул Кондратию ноги, застегнул на костяную пуговицу просторные штаны, встал и, сказав: – Распорядись Кляузницу в дрожки заложить, – подошел к умывальнику.
Умывальник был устроен в виде фаянсового кувшина, который, если коснешься его носика, перевертывался на ушках и обливал сразу и много. Александр Вадимыч, фыркая, помылся, надел парусиновый кафтан, от долгого ношения принявший форму тела, обозначив даже сосочки на грудях, и прошел в столовую.
В столовой за кофе Александр Вадимыч вспомнил о дочери, опять поморщился и направился к ней по коридору.
Катя лежала в постели, осунувшаяся и бледная. Привстав, она поцеловалась с отцом – рука в руку – и вновь опустилась на подушку, засунула обе ладони под щеку, закрыла глаза.
– Ах ты кислятина, – сказал Александр Вадимыч, сильно потрепав указательным пальцем нос. – За доктором, что ли, послать?
Катенька, не открывая глаз, медленно покачала головой. Тогда Александр Вадимыч из упрямства тотчас приказал Кондратию гнать в Колывань и тащить доктора, живого или мертвого. Потом потрепал дочь по щеке. Вышел на крыльцо и, упершись в бока, залюбовался гнедой кобылой, запряженной в дрожки.
Кобыла Кляузница поводила налитыми глазами, пряла ушками и приседала, дожидаясь, когда ее отпустят, чтобы накуролесить.
– Шельма кобыла, – весело сказал кучер, держа под уздцы Кляузницу, – утрась конюху ужасно всю руку выгрызла.
– За увечье поднести надо, Александр Вадимыч, – проговорил конюх, снимая шапку.
– Ладно, поди на кухню, – ответил Александр Вадимыч, сошел с крыльца и с удовольствием почувствовал легкую дрожь. Сдержав себя, сел верхом на дрожки, разобрал вожжи, глубже надвинул белый картуз и сказал негромко: – Пускай.
Кучер отпустил. Кляузница не двигалась, шумно только вздохнула, раздула розовые ноздри.
Александр Вадимыч сказал: «Но, милая» – и тронул вожжой. Кляузница попятилась и присела. Кучер хотел было опять схватить под уздцы, но Волков крикнул: «Не тронь!» – и хлестнул обеими вожжами.
Кляузница рванулась, села и вдруг «дала свечку». Волков еще ударил, тогда она махнула задом, окатила седока и понесла… Конюх и кучер побежали вслед. Но Кляузница уже вынесла на дорогу, и Александр Вадимыч, тщетно натягивая вожжи, отплевывался только, пыхтел и выкатывал глаза. Кучер же и конюх, добежав до околицы, ударили себя по коленкам, хохоча и приговаривая: «Это тебе не квас…»
Кляузница скакала без дороги по бьющей по ногам траве, лягалась, взвизгивала и всячески старалась вывернуть дрожки, но Александр Вадимыч сидел крепко, с усами по ветру, и старался направить кобылу вверх на холмы.
Это ему удалось, но Кляузница, выскакав на горку, за которой скрылась усадьба, выдумала новую штуку – ложиться в оглоблях на всем ходу.
Волков этого не ждал и, когда лошадь упала, слез с дрожек, чтобы помочь ей подняться.
Но Кляузница сама проворно вскочила, опрокинула Волкова и унеслась по полю, трепля дрожки.
Необыкновенно досадно стало Александру Вадимычу, побежал он было за Кляузницей, но тут же загорелся и лег отпыхаться у прошлогоднего стога.
В это как раз время неподалеку стога по дороге трусцой проезжала плетушка, запряженная парой кляч в веревочной упряжи…
Сидящие в плетушке отлично видели позор Волкова, остановили клячу, и знакомый голос крикнул из плетушки:
– Александр Вадимыч, не расшиблись?
Волков посмотрел на проезжих и выругался про себя. В плетушке, повесив голову, спал Образцов, по траве к стогу бежал Цурюпа, в смокинге и лакированных башмаках…
«Увидал, мерзавец, – подумал Волков. – Теперь по всему уезду раззвонит, что меня паршивая кобылешка обошла».
Цурюпа, добежав, поддернул брюки и присел над Волковым:
– Боже мой, вы без чувств! Волков тотчас же сел.
– Что вы все пристали ко мне в самом деле! Ездил, ездил, уморился и лег в холодке.
– А где же лошадь ваша, Александр. Вадимыч?
– Ах, черт возьми, ушла… Вот неприятность!.. Стояла все время смирно, – должно быть, мухи заели.
– Лошадь на хутор ускакала, мы с горы видели, – сказал Цурюпа. – Но это пустяки… Я очень рад, что мы встретились, я хотел сам к вам пожаловать и сообщить очень важное.
Он наклонился к уху Волкова и прошептал:
– Должен предупредить: князь Краснопольский, Алексей Петрович, прямо-таки подлец, только между нами.
– Что такое? – спросил Александр Вадимыч, вставая на четвереньки, потом во весь рост. Одернул кафтан и добавил: – Опять сплетня?
– Ах, я сам не люблю сплетен, – поспешно продолжал Цурюпа. – Это моветон, но из дружбы к вам, притом же замешана честь. Вчера, видите ли, приехали к нему обедать – я, Ртищевы и Образцов, – полюбуйтесь, в каком он виде сейчас. Излишество, конечно, у князька за столом – прямо непристойное. После обеда всевозможные самодурства, и предлагает вдруг ехать в Колывань к девкам. Что за манера! Но – компания. Поехали. В Колывани все напились до полной потери культуры и – привели четырех голых девок.
– Голых? – переспросил Александр Вадимыч.
– В том-то и дело… Противно ужасно, но – думаю – пусть покажет себя князек до конца. И представьте, что он выкинул? – Цурюпа на миг приостановился, глядя в глаза Волкову, который внезапно крякнул и подмигнул. – Представьте – около полуночи князек выбежал на двор и кричит: «Эй, лошадей, еду в Волково…»
– Ко мне? – спросил Александр Вадимыч.
– Ну да же, поймите… Это ужасно щекотливо: конечно, он ехал к вам – Александру Вадимычу, но, – как бы изящно выразиться, – люди могут подумать, что и не к вам.
Цурюпа для ясности растопырил пальцы перед носом Александра Вадимыча, который вспыхнул, вдруг поняв намек.
– Ах ты болван!
Но Цурюпа слишком уже разошелся и поэтому, не обидясь, продолжал еще поспешнее:
– И действительно, к вам ускакал, и все, знаете ля, принялись такие штуки неприличные отмачивать, что я закричал, приказал прямо: довольно гнусных сцен, едем отсюда! Но мы своих лошадей в Милом оставили, – вот и плетемся на земских. Я давно говорил: этого князька нельзя принимать. Да и князек ли он, не еврей ли?
Но Александр Вадимыч уже не слушал Цурюпу. Подогретый к тому же афронтом с Кляузницей, освирепел он до того, что не мог слова вымолвить, и только сопел, раскрыв рот, отчего Цурюпа даже струсил. Наконец Волков выговорил:
– ~Да где же этот мерзавец? Подать сюда лошадей!) Запорю!
– И отлично, и отлично, доедем на клячах до меня, а оттуда вместе нагрянем в Милое и Ртищевых захватим: пусть даст отчет, – шептал Цурюпа и, завиваясь ужом, бежал за Волковым к тарантасу, радуясь, что отомстил за вчерашнего «хама».
2Только после обеда выехали разгоряченные вином всадники из усадьбы Цурюпы в Милое.
Впереди на косматом сибиряке, храпевшем под тяжестью всадника, скакал, раскинув локти, Волков. За ним неслись братья Ртищевы, поднимали нагайки и вскрикивали:
– Вот жизнь! Вот люблю! Гони, шпарь!
Ртищевым было все равно – на князя ли идти, стоять ли за князя, – только бы ветер свистел в ушах. К тому же, после уговоров Цурюпы, они решили покарать безнравственность.[]
Позади всех, помятый, угасший, но в отличной визитке, рейтузах и гетрах, подпрыгивал на английской кобыле Цурюпа.
Швыряя с копыт песком, мчались всадники по тальниковым зарослям, и чем меньше оставалось пути до Милого, тем круче поднималась рыжая бровь у Волкова, другая же уезжала на глаза, и он выпячивал нижнюю челюсть, с каждой минутой придумывая новые зверства, которые учинит над князем.
Алексей Петрович, тревожно проспав остаток ночи, взял прохладную ванну, приказал растереть себя полотенцем и сидел у рояля в малом круглом зале с окнами вверху из цветных стекол.
Рояль был в виде лиры, палисандровый, разбитый и гулкий. Князь проиграл одной рукой, что помнил наизусть, – «Chanson triste». Солнце сквозь цветные стекла заливало паркетный пол, на котором мозаичные гирлянды и венки словно ожили. На синем штофе стен висели скучные гравюры и напротив рояля – портрет напудренного старичка, в красном камзоле, со свитком в руке. Все это – и потертые диваны, и круглые столы, и ноты в изъеденных корешках – было нежилое, ветхое и пахло тлением. Алексей Петрович, повернувшись на винтовом стуле, подумал:
«Они глядели через эти пестрые окошки, слушали вальсы, лежали на диванах, любили и целовались втихомолку – вот и все, потом умерли. И насиженный дом, и утварь, и воспоминания достались мне. Зачем? Чтобы так же, как все, умереть, истлеть!»
Он снова перебрал клавиши, вздохнул, и усталость, разогнанная ненадолго ванной, снова овладела им, согнула плечи. Он проговорил медленно:
– Милая Катя!
И закрытым глазам представилась вчерашняя Катенька, ее повернутый к лунному свету профиль и под пуховым платком покатое плечо. Прижаться бы щекой к плечу и навсегда успокоиться!
«Разве нельзя жить с Катей, как брат, влюбленный и нежный? Но захочет ли она такой любви? Она уже чувствует, что – женщина. Конечно, она должна испытать это. Пусть узнает счастье, острое, мгновенное. Забыться с нею на день, на неделю! И уехать навсегда. И на всю жизнь останется сладкая грусть, что держал в руках драгоценное сокровище, счастье и сам отказался от него. Это посильнее всего. Это перетянет. Сладко грустить до слез! Как хорошо! Вчера ведь так и кинулась, протянула руки. Зацеловать бы – надо, ах, Боже мой, Боже мой… Рассказал ей пошлейшую гадость… Зачем? Она не поймет… Не примет!»
Алексей Петрович провел по лицу ладонью, встал от рояля, лег навзничь на теплый от солнца диван и закинул руки за голову. В дверь в это время осторожно постучался лакей – доложил, что кушать подано.
– Убирайся, – сказал Алексей Петрович. Но мысли уже прервались, и, досадуя, он сошел вниз, в зал с колоннами, где был накрыт стол, мельком взглянул на лакея, – он стоял почтительно, с каменным лицом, – поморщился (еще бродил у него тошнотворный вчерашний хмель) и, заложив руки за спину, остановился у холодноватой колонны. За стеклянной дверью, за верхушками елей садилось огромное солнце. Печально и ласково ворковал дикий голубь. Листья осины принимались шелестеть, вертясь на стеблях, и затихали. Все было здесь древнее, вековечное, все повторялось снова.
«Я изменюсь, – думал Алексей Петрович. – Я полюблю ее на всю жизнь. Я люблю ее до слез. Милая, милая, милая… Катя смирит меня. Господи, дай мне быть верным, как все. Отними у меня беспокойство, сделай так, чтобы не было яду в моих мыслях. Пусть я всю жизнь просижу около нее. Забуду, забуду все… Только любить… Ведь есть же у меня святое… Вот? Саша – пусть та отвечает. Сашу можно замучить, бросить! Она кроткая: сгорит и еще благословит, помирая».
Алексей Петрович сунул руку за жилет, точно удерживая сердце, – до того билось оно все сильнее, пока не защемило. Он крепче прислонился к колонне. На лбу проступил пот. Алексей Петрович подумал: «Надо бы брому», шагнул к широкому креслу и опустился в него, обессиленный припадком чересчур замотанного сердца.
А в это время в доме захлопали двери, затопали тяжелые шаги. Лакей с испуганным лицом подбежал к дверям, дубовые половинки их распахнулись под ударом, и в зал ввалился Волков, за ним Ртищевы и Цурюпа.
– Подай мне его! – закричал Волков, поводя выпученными глазами. Обеденный стол он пихнул ногой так, что зазвенела посуда. – Он еще обедать смеет! – Потом шагнул к балконной двери и, увидев между колонн князя, который, ухватись за кресло, глядел снизу вверх, проговорил, выпячивая челюсть: – За такие, брат, дела в морду бьют!
– Да, бьют! – заорали Ртищевы за его спиной. Цурюпа же, стоя у двери, повторял:
– Господа, господа, все-таки осторожнее.
Князь побледнел до зелени в лице. Он подумал, что Катя все рассказала отцу. Теперь его – битого – оскорбят еще. Так же свистнет блестящий хлыст. Опять нужно будет лечь, кусать подушку…
Но Волков под взглядом князя вдруг притих, словно стало ему совестно. Такой взгляд бывает у перешибленной собаки, когда подойдет к ней работник с веревкой, чтобы покончить поскорей – удушить, – защита ее в одних глазах. У иного и рука не поднимется накинуть петлю, – отвернется он, отойдет, кинет издали камешком.
Так и Волков попятился и проговорил, опуская бровь:
– Ну что уставился? Так, брат, не годится поступать, хоть ты и хорошего рода. Я все-таки – отец. Ты пьянствуй, а девицу марать не смей!
При этих словах он опять запыхтел и закричал, наступая:
– Нет, побью, сил моих нет!
– Что я сделал? – тихо спросил Алексей Петрович, начиная вздрагивать незаметно от острой радости, – самое страшное миновало.
– Как что? С Сашкой безобразничаешь, а потом при всех хвастаешь, что ночью ко мне едешь. Я тебя и в глаза не видел. На весь уезд меня опозорил.
Алексей Петрович быстро поднялся, не сдержав легкого смеха. Схватил удивленного Волкова за руки.
– Идем, дорогой, милый, – увлек Александра Вадимыча на балкон и, прильнув к его плечу, пахнущему потом и лошадью, проговорил: – Я люблю Катю, выдайте ее за меня. Милый, я изменился… Теперь все перегорело…
Он задохнулся. У Волкова голова затряслась от волнения:
– Так, так, понимаю. Ты вот как обернул? Это совсем дело другое. Я и сам хотел… Только ты, братец, как-то сразу. Экий ты, братец, торопыга. – Он потер лоб и окончил упавшим голосом: – Я по саду пройдусь, в кусты. Дело важное, не бойся, – только отойду немножко…
И Волков, тяжело ступая, спустился с балкона. Князь вернулся в зал и, крепко сжав сухие кулаки, сказал сквозь зубы Ртищевым и Цурюпе:
– Пошли вон!
Волков не любил медлить и раздумывать, если чего-нибудь ему очень захотелось. Поэтому, посидев в кустах, он вернулся и объявил князю, что этим же вечером нужно все покончить. Сам пошел на конюшню, где долго ругал конюхов, хозяйским глазом уличив их в нерадении. Походя заглянул во все стойла и в каретники и, уже идя обратно, крикнул князю, стоящему, на крыльце:
– Ну, батенька, ты меня прости, а ты фефела – так запустить конюшни! Вот, слава богу, уж я у тебя порядки наведу.
Князь же только смеялся мелким смешком. Смешок этот нельзя было удержать, он боялся его и чувствовал, что не ждать добра. Поэтому, когда Волков, выбрав лучшую коляску, велел запрячь в нее вороную тройку и повез Алексея Петровича к себе, князь держался во время дороги так странно, что, когда они про-ехали полпути, Волков сказал, покосясь на спутника:
– Что ты такой неудобный стал? Перестань, говорю, вертеться, – Катерина тебе не откажет.
Но в Волкове, куда они приехали на закате, ждала их неожиданная неприятность, которая, ускорив событие, отозвалась тяжело не только на князе и Катеньке, но и на докторе Григории Ивановиче Заботкине, влетевшем во всю эту историю, как муха в огонь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.