Текст книги "Искусство терять"
Автор книги: Алис Зенитер
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
• • •
В Ривезальте невозможно забыть войну, от которой они бежали. Все напоминает о ней. Ритуалы лагеря, его строгости, его ограда – все это от армии. Семьи, которые официально здесь «транзитом», лишены свободы передвижения. «Следует установить за перемещениями пристальное наблюдение, выходить из лагеря разрешить только по серьезным причинам», – подчеркнет в одном из указов Помпиду. То, что лепечет Али на своем приблизительном французском, не воспринимает «всерьез» ни один из военных, когда он к ним обращается. Пантомима, которой он пытается восполнить недостаток слов, роняет его в их глазах. И он остается за колючей проволокой Ривезальта, силясь приспособиться к навязанному ритму жизни и выглядеть для своей семьи сильным мужчиной, хотя больше ни за что не отвечает, даже за мелкие детали повседневной жизни.
Утром они должны присутствовать при поднятии флага под фальшивые звуки старенькой трубы и, вздрагивая от холода, смотреть, как со скрипом поднимается триколор на металлической мачте. На трапезы сзывает сирена из громкоговорителей, укрепленных на столбах. На эти звуки выходят из палаток и бараков из листового железа и картона, не защищающих ни от чего (особенно от ветра, этого назойливого ветра, который забирается в черепную коробку, этой трамонтаны [41]41
Трамонтана – холодный северный и северо-восточный ветер.
[Закрыть]– само слово чарует Хамида так же, как сила дуновения раздражает), толпы праздных людей с алюминиевыми мисками в руках. Регулярно распределяют одежду, тряпье вываливают прямо наземь, на брезент, и раздают на вес тысячам стучащих зубами, которых дожди и холод застигли врасплох.
Дети, как прежде, собираются компаниями в аллеях и меряют рост – по линиям колючей проволоки, окружающей лагерь. Хамид чуть выше четвертого. Кадер едва дорос до третьего. Днем иногда слышен их смех, они с визгом носятся между бараками, как стайка птичек, но когда меркнет свет и гаснет небо, в Ривезальт приходят иные звуки.
Ночи в лагере – театр теней и криков. Как будто невидимые людоеды бродят по аллеям, заглядывают в палатки и сжимают шеи черными от крови и пороха ручищами, давят на грудь огромными ладонями – ломая грудную клетку – или целуют ртами, полными гнилых зубов, обдавая мертвым дыханием детские мордашки. Далеко в прошлом остались те времена, когда был только один людоед на всех, и звали его Сетиф. Теперь у каждого свой личный, карманный, так сказать, людоед, приплывший с ним на корабле, который выходит ночами. И взмывают крики от палатки к палатке, потом слышатся голоса мамаш, поющих колыбельные, упреки соседей, требующих тишины, шепоты, приглушенные толстым полотном.
Ночные людоеды родились из воспоминаний, но подпитываются страхами перед настоящим и перед будущим. Когда те, кого, за неимением лучшего, зовут харки, спросили, почему они заперты здесь, где же Франция, где вся остальная страна, – им объяснили, что это для их же блага, что ФНО все еще ищет их и надо их защитить. С тех пор каждую ночь они дрожат, боясь, что им бесшумно перережут горло, одному за другим, чтобы завершить работу. Утром они машинально трогают себя за шею.
Чтобы чем-то занять этих мужчин и женщин, которых становится все больше, им предлагают курсы Посвящения в жизнь метрополии: мужчины могут научиться, как сократить текст для телеграммы, а женщины – пользоваться электрической швейной машинкой и утюгом. Детей же сразу начали учить – как будто от этого зависит их жизнь – старым народным песенкам. Полезность этих курсов, хоть учащиеся об этом еще не догадываются, состоит не в образовании, которое они могут дать, но в тщательно организованной вокруг них рекламе. Надо дать понять французам, что за вновь прибывших с их таинственными обычаями сразу берут ответственность, чтобы они, в свою очередь, стали хорошими французами, умеющими читать, писать, вести дом и петь песни. И действительно – поначалу в лагере полно телекамер. В новостях рассказывают о том, какой путь за спиной у тех, что прибыли сюда тысячами. Операторы обожают крупные планы их своеобразных лиц, черноту густых волос, посадку головы, глубину глаз, движения, которыми женщины отводят с лица белый хайк [42]42
Хайек – традиционная одежда женщин в странах Магриба, изготавливается из прямоугольного куска ткани и покрывает все тело; обычно белого цвета.
[Закрыть] или цветную косынку, повязанную вокруг головы, реденькие зубки детей, младенцев на руках, тела, утопающие или, наоборот, затянутые в одежду от Красного Креста, у которого никогда не находится подходящих размеров. И главное – молчание. В теленовостях подчеркивают отсутствие языка, на котором можно общаться. Молчание тех, кто ждет.
Сайт Национального института аудиовизуализации полон этих кадров, снятых в лагере Ривезальт, в Ларзаке, на первых лесоразработках, куда отправляют работать харки. На одном из этих архивных видео, использованном в документальном фильме «Мусульмане Франции, с 1904 года до наших дней», можно увидеть Хамида, крошечного, но легко узнаваемого по чуть нависшему над левым глазом веку, – он надрывается среди полусотни детей в какой-то сборной постройке:
Все танцуют, все танцуют!
В Авиньоне на мосту
Все танцуют, все танцуют!
Ни один из мальчишек не улыбается, и никогда еще веселая песенка не звучала так мрачно.
– Где тебе больше нравится? – спрашивает журналист детей, которых ему удается поймать (многие не хотят с ним говорить и откровенно его боятся). – Во Франции или в Алжире?
Когда ему отвечают: «Во Франции», он говорит: «Тогда ты должен быть доволен». А когда отвечают: «В Алжире», он удивляется: «Да что ты, почему же?» И, видя, что ребенок мнется, предполагает:
– Потому что там теплее?
Тот же вопрос он задает и взрослым, только не так по-отечески. И взрослые отвечают почти так же смущенно и боязливо, как дети: «Во Франции». Один мужчина, сдвинув густые черные брови, кусает губы, чтобы не расплакаться, и отвечает:
– Не в Алжире, нет. Больше никогда. Алжир надо забыть.
Это дается ему с великим трудом. Лицо его перекошено. Чтобы он забыл всю эту страну, полностью, ему нужно дать новую. А ведь им не открыли двери Франции, только ограду лагеря.
– Не думал я, что все будет вот так…
Эта фраза часто звучит на поворотах аллей, но ни одна камера ее не улавливает. Мужчины жуют ее и нехотя сплевывают, женщины вздыхают меж собою. Большинство, даже те, кто никогда не покидал деревню, имели представление, образ того, чем была Франция. И она никак не походила на лагерь Ривезальт.
Франция из деревни в горах не выглядела ни пугающей, ни незнакомой. Она не была совсем чужой и уж тем более эль горба, изгнанием. Французские министры все годы, пока длился конфликт, наперебой утверждали: «Алжир – это Франция», но для большинства жителей деревни фраза теперь приобрела обратный смысл. Франция – это Алжир или, по крайней мере, продолжение Алжира, куда уезжали люди на протяжении почти века, сначала батраками на полевые работы, чтобы через несколько месяцев вернуться в деревню, потом рабочими на заводы. Для Йемы это был большой город, далекий, дальше столицы, дальше даже Константины, но в нем встречались и пересекались алжирцы. Даже Али был там в войну, в 1944-м. Ее это ничуть не впечатляло. Франция, говорил старый Рафик в деревне, она как рынок: уезжаешь надолго, зато возвращаешься с товаром.
– Не думал я, что все будет вот так…
Почему здесь нет ничего похожего на рассказы очевидцев? Неужели старожилы лгали?
Каждую среду происходит странная церемония, которую называют «процедурой признания гражданства». Перед судьей и его помощником жители лагеря должны ответить на единственный вопрос:
– Хотите ли вы сохранить французское гражданство?
Эти люди, завербованные добровольно или насильственно, участники – иногда сами того не зная – войны, не называвшей своего имени, не раз слышали, что они французы. С тех пор они потеряли Алжир. И теперь их спрашивают, не хотят ли они – а вдруг – отказаться и от Франции. Что же тогда у них останется? Каждому нужна страна.
– Хотите ли вы сохранить французское гражданство?
– Да, месье, – отвечает Али.
– А вы, мадам?
Судья смотрит на Йему, совсем маленькую перед его столом, но отвечает снова Али:
– Да, месье.
– Тогда подпишите здесь, – холодно говорит помощник.
Али нервно ломает пальцы. Еще в темном коридоре, где им приказали вести себя тихо, Хамид заметил, как сгорбилась спина отца. Мальчик видит его сзади, и ему кажется, что голова медленно исчезает в широких плечах, как будто ее засасывают зыбучие пески.
– В чем дело? – спрашивает помощник.
– Я не умею писать, месье.
Тот знаком просит его обмакнуть палец в чернильницу и поставить отпечаток внизу документа. Оттуда, где стоит Хамид, ему не слышно, что говорят в кабинете, но видно, как шевелятся губы, по крайней мере, губы помощника и судьи, не родителей, нет, он видит лишь их безмолвные спины, только две пары губ из четырех, но этого ему достаточно, чтобы понять: ни один из двоих за столом ни о чем не рассказывает, не спрашивает о самочувствии и даже не объясняет его родителям, что ситуация немного сложнее, чем думалось – для нас тоже, заметьте, – потому что, видите ли, как бы это сформулировать, демократия, если угодно, или права человека, или Славное тридцатилетие [43]43
Термин, введенный Жаном Фурастье в 1979 г. по аналогии с «Тремя славными днями» (27–29 июля) Июльской революции 1830 г. для обозначения периода с 1946 по 1975 г., когда в развитых капиталистических странах (главным образом членах Организации экономического сотрудничества и развития) произошли столь значительные экономические и социальные изменения, что в западноевропейских странах и Японии, с сорокалетним отставанием от США, сформировалось общество потребления (во Франции уровень жизни стал одним из самых высоких в мире).
[Закрыть], – это как аппетитный торт, большой торт, если смотреть на него на фотографиях, допустим, в журнале по кулинарии или в книге рецептов, где он красуется без всяких представлений о его реальных размерах, – но на столе, в окружении едоков по праву, и едоков без прав, и потенциальных едоков, этот торт – согласитесь – уже не так велик, отнюдь, и делить его по крохам – дело долгое и трудное, и все равно никто не уйдет сытым, несмотря на затраченные усилия, поэтому мы вынуждены – поймите нас правильно, – вынуждены спросить вас, не предпочтете ли вы на десерт яблоко или даже скромно обойдетесь кофе, – если вы понимаете, что я хочу сказать. Нет, Хамид будет уверен, когда вспомнит эту сцену: ни судья, ни помощник не тратили время на метафоры, кулинарные или другие (Франция – огород с истощенной многочисленными посадками землей? Франция – океан с иссякающими запасами рыбы?). Они шевелят губами, давая лапидарные инструкции, и отец каждый раз повинуется, прижимает измазанный чернилами палец к протянутому документу, кивает головой и удаляется тяжелым шагом, когда его просят выйти. Мальчику открывается новый Али, угодливый, старающийся все сделать как велят, однако неспособный соответствовать первому, чего ждет от него Франция, – написать свое имя. Хамид невольно верит вежливым, но слегка презрительным улыбкам судейского и его помощника и думает, что уметь писать, должно быть, не так уж и трудно. Он видит, как Али и Йема покидают кабинет, подняв вверх испачканные пальцы, как будто не знают, что с ними делать, и есть что-то дурацкое в их позах и растерянных взглядах.
• • •
Ривезальт в постоянном движении. Прибытие, отбытие. Сложение, вычитание. Некоторые, кажется, покидают лагерь, не успев попасть в него. Это в большинстве своем военные, оставшиеся во французской армии, которые могут быстро получить приказ об откомандировании, или гражданские, чьи родные уже обосновались во Франции, – им есть куда ехать. Остальные же пребывают в подвешенном состоянии. В окружении прибытий и отбытий со всех сторон голова у них пошла кругом. Идут недели, месяцы, людей и семьи сортируют, распределяют и перераспределяют. Разлучают соседей, друзей, близких, которые встретились здесь, и эта неожиданная скученность стала для них изрядным утешением. Они списывают новые горести на злую судьбу, на жестокий случай или на потребности рынка труда, который плохо знают. Никто не объяснит им, что Служба французских мусульман, приданная новому Министерству по делам репатриантов, порекомендовала «ни в коем случае не помещать на поселения семьи одного происхождения», так как это «неизбежно приводит при возникновении трудностей к сплочению членов этой семьи и тем самым к росту ее сопротивления в случае применения дисциплинарных мер». Применяется принцип, который одни приписывают Древней Греции, а другие римскому Сенату, принцип, который с легкой руки Макиавелли приобрел популярность и вошел в поговорку: «Разделяй и властвуй». Одних отправляют на север, где их ждут разверстые пасти шахт. Это обычно крепкие широкоплечие парни, мускулы без языка. Другие рассыпаются созвездиями по сотням поселений, созданным Министерством лесного хозяйства для генерации рабочих мест. Иных отправляют на запад, в Ланды, там их ждет не работа, а новый лагерь, Биас, где они сменяют французов из Индокитая, в свою очередь отправленных в другой лагерь, – это танцы проигравших в колониальных войнах. Глядя на тех, кто садится в эти грузовики, остающимся в Ривезальте легко понять, что туда везут умирать стариков и инвалидов.
Али и его семью долгие месяцы никуда не отправляют. Хамиду стыдно, что никому не нужны руки его отца – они, всегда видевшиеся ему воплощением грубой силы, теперь висят, дряблые и бесполезные. Семья решается обустроить свою палатку здесь, в Ривезальте, пока не началась настоящая жизнь.
Прибив растянутые мусорные мешки к деревянным рамам, они соорудили дверь. Назавтра их примеру последовали другие семьи. В лагере пошло поветрие, что-то вроде моды – надо бы когда-нибудь проанализировать, как и почему так бывает: мода появляется даже в крайней нужде, когда вдруг кто-то захотел стать бедным на особицу, и тут все кидаются ему подражать. При каждом порыве ветра надо бежать за этой подвижной дверью несколько кварталов. Но семьи делают такую и себе, терпеливо, старательно. Дверь создает у них иллюзию личного пространства внутри палатки, принадлежащего только им, они могут открыть или закрыть свое жилище, они его хозяева.
Ниже в лагере есть так называемый квартал холостяков, в который Али запрещает ходить своим детям. Это горькое имя для мужчин, собранных там, ведь многие из них на самом деле не холостяки. Некоторые вдовцы, другим не удалось взять с собой семьи. Им сказали: они приедут к тебе позже, документы есть только у тебя. Сказали: уезжай первым, а все что нужно сделаешь во Франции. Но потом был только хаос, как по эту, так и по ту сторону моря: французская администрация противилась воссоединению семей, алжирское правительство отказывало семьям харки в праве выезда с территории, дома были разграблены мстителями и покидались в спешке, письма возвращались с пометкой «адресат выбыл», и как узнать, куда писать, где скрывается жена, кто из близких ее приютил… На этом участке лагеря то и дело вспыхивают драки, без повода, только чтобы почувствовать, как разбивается кулак о скулы, в надежде, что смутное, но постоянное ощущение кошмара наконец рассеется, стычки без гнева и без радости. Хамид, однако, не слушается приказов отца и любит туда ходить. Он привязался к одному старику, чье лицо напоминает ему лицо с картинки из комиксов, принесенных добровольцами из ассоциации «Католическая помощь», или из Международного экуменического центра, или из Красного Креста – он их не различает, их представители все на одно лицо с их влажными и ласковыми улыбками. Хамид смотрит картинки, и его воображение восполняет диалоги в пузырях, которые он не может прочесть. Индийский факир, помогающий Мэдрейку Волшебнику в одном из выпусков, говорит в точности как старик из квартала холостяков. Печаль звучит в голосе, удерживая его на низких частотах, из самого нутра. И даже если пузырь совсем маленький, Хамид сочиняет целую историю:
– Однажды ночью, говорит старый факир, в мою дверь постучался отряд муджахидов. Я открыл и дал им поесть. Они спросили, есть ли у меня собака, и я сказал, что есть. Придется ее убить, сказали они. Сначала я засмеялся: зачем убивать моего пса? Ты думаешь, он продался Франции? Могу поручиться, что нет. Они объяснили мне, что собаки лают каждый раз, когда проходят их бойцы, и так выдают их французам. Только не мой пес, ответил я, мой дрессированный. Ты что-нибудь слышал, когда вы вошли? Ничегошеньки. Все равно, сказали они, придется его убить. Нельзя, ответил я, я святой человек, моя вера запрещает насилие. Они спросили: ты отшельник? И не успел я ответить, как оттолкнули тарелки, сказав, что, мол, жалеют, что преломили со мной хлеб. Я думал, они уйдут, но они дали мне палку и сказали: бей. Я ответил: нет. Они рассердились. Говорят: собака или ты. Мне надо было сказать, мол, я. Не знаю, о чем я думал. Думал, наверно, что все само собой уладится. Знай я, что жизнь после – это лагерь, что завтра могила, сказал бы: бейте, разбейте мою голову, братья, и дайте мне умереть здесь, на моей земле, в моей зауйя [44]44
Зауйя – здесь: «святое место» (араб.).
[Закрыть], рядом с моим шейхом. Я испугался, я был трусом, я ударил пса. С ума сойти, до чего они живучие, псы, он не хотел умирать, крепко держался за жизнь. И ревел, как любое другое животное, когда страдает, когда умирает, выл, как стая сов, и я видел по его добрым собачьим глазам, что он не понимает, почему я это делаю. Под конец, видя, что дело слишком затянулось, они перерезали ему горло. И сказали: в следующий раз слушайся сразу, или конец придет тебе.
– Я отомщу за тебя, – пообещал Мэдрейк, колыхнув своей шелковистой накидкой, – и за тебя, и за твою собаку.
Когда снова раздавали одежду, Кадеру досталась ярко-красная пижама, которая – в кои-то веки – пришлась ему точно впору. Это бумазейный комбинезончик с застежкой спереди от паха до горла, украшенный сзади, на уровне копчика, шерстяным помпоном. Не столько одежда для сна, сколько маскарадный костюм зайчика или какого-то сказочного зверька.
Как только Кадер ее надел, пижама стала его любимой одеждой, и снимать ее он отказывается. Он носит ее каждый день, а на ночь прячет как может, чтобы с легкой руки Йемы она не исчезла в унылой куче грязного белья. Среди палаток и бараков тусклой военной окраски Кадер-красный-зайчик в своей пижамке разбрасывает искры смеха. На голову он натягивает великоватую ему вязаную шапку – она почти закрывает глаза, зато держит в тепле его наголо бритую голову – из соображений гигиены всем детям при поступлении в лагерь пришлось остричься. На ногах у него резиновые сапоги, они ему чуть тесноваты, и он не может снять их сам. В такой экипировке Кадер носится по лагерю. Он перепрыгивает через лужи и грязь, сворачивает под прямым углом из аллеи в аллею, имитируя скрип тормозов (тормоза у зайчика?), похрустывают под его сапогами доски и дощечки, единственные сухие дорожки в лагере, а для него – мостики над устрашающей бездной. Картонки он дырявит пяткой. Иногда оступается, поскальзывается на мостике, и сапог тонет в луже (а вдруг там крокодил!), взметнув сноп бурых брызг, которые ложатся пятнами на шерстку волшебного зайчика.
К вечеру красный комочек весь перемазан, и Йема с трудом отмывает его в тазу (душа в лагере все еще нет, но скоро, скоро, обещают им). Когда она снимает с него алый мех, малыш извивается и протестует, зайчик хочет, чтобы его мыли прямо в шубке, он ведь с ней никогда не расстается.
– Кадер, не мешай Йеме, – сердится Хамид.
Он завидует его детству, на нем будто нет никаких следов войны. Детству, полному сказочных зайчиков и приключений на мостиках. Далила не такая. Ей исполнилось восемь лет, и она больше похожа на Хамида: война заволокла их глаза тьмой и разом вырвала из детства. Хамид мечтает туда вернуться: для него оставленные позади земли – это значит скорее беспечность, нежели Алжир. Он старается вволю фантазировать – все его фантазии похожи на розовое суфле, – да так, словно хочет отторгнуть от себя весь внешний мир. Что почти удастся ему, когда он встретит Клариссу – но это случится через десять лет. Пока же, в лагере Ривезальт, ни Мэдрейк, ни Тарзан не могут помешать внешним раздражителям стучаться в двери его мира.
В начале ноября 1962 года грузовики привозят пополнение, там множество калек. Среди них, с обвязанной грязным бинтом головой, Мессауд, брат Йемы. Хамид первым узнал под раной знакомое лицо, возникшее из канувших в прошлое гор. Вскрикнув от радости, он бросается на шею дяде. Следом его обнимает Али – коротко, по-мужски. Йема не в силах так быстро. Она рассматривает брата, гладит, плачет у него на плече, говорит:
– Как ты похудел…
– Но хоть цел, – отвечает Мессауд.
Он вкратце рассказывает, что в августе, после того как он отвез Йему и детей в Тефешун, его арестовал ФНО. После двух месяцев в заключении он бежал (как Мэдрейк! – возбужденно думает Хамид).
– Охранник дал мне бежать, – поправляет его дядя. – Он сказал: завтра тебя казнят, но, боюсь, сегодня вечером я так устану, что забуду запереть дверь… Я убежал и шел два дня. Кузены в столице меня спрятали.
Дальнейшее (пароход, поезд, грузовик, лагерь) все знают. Об этом даже не говорят, и это опущенное путешествие, повторяющееся в речах вновь прибывших, создает впечатление, что Алжир и Ривезальт – города-соседи, как будто между ними и моря никакого нет. Мессауду дают место в переполненной палатке, чтобы ему не пришлось селиться в квартале холостяков, и вечер становится праздником. Али и Йема хотят разделить с ним все немногое, что у них есть. Его осыпают добром – пуловеры, разрозненные ботинки, банка сардин, кусочки сахара… Мессауд смеется и отстраняет протянутые дары, раз, другой, потом принимает. Даже здесь он должен повиноваться неписаным законам деревни: от подарка не отказываются. Надо только подумать, чем сам сможешь одарить позже. Чувство благодарности связывает такими же узами, как любые другие, а здесь, может быть, других и вовсе не осталось.
– Завтра я научу тебя всему, что нужно знать, чтобы выжить в лагере, – говорит Али.
И с этим простым обещанием отчасти вновь обретает свою ауру патриарха, главы, частичку той уверенности в себе, какая была у него когда-то, там, в горах. В глазах Хамида он как будто сразу стал выше ростом в тесной палатке, он снова горец.
Уложив детей, взрослые пьют чай, приготовленный Йемой на старенькой спиртовке, и шепот их становится грустным.
– Я видел, как горят оливы, – говорит Мессауд.
Он проверяет, спят ли дети (Хамид крепко зажмуривается, притворяясь спящим), и показывает шрамы на запястьях, оставленные колючей проволокой самодельных наручников, укусы которых он терпел много недель.
Вновь прибывшие, как Мессауд, принесли новости с родины, облекающие в слова потаенные страхи. Они служат информационными бюллетенями тем, кто давно заключен здесь. Население бараков кучкуется вокруг того или иного человека, едва узнав, из какой он деревни или города.
– Ты не в курсе, что случилось с моим братом, Талеб?
– А Малика, ты должен ее знать, у нее была маленькая ферма на самом краю деревни, у перекрестка дорог. Не знаешь, что с ней?
– А дом еще стоит?
– Что они сделали с моим отцом?
Иногда звучат ответы, которые исцеляют:
– Я его видел, все хорошо.
Другие вызывают стоны:
– Его отправили на тунисскую границу, на разминирование.
(Это одна из кар, придуманных ФНО для предателей: разминировать голыми руками границы, которые французы буквально нашпиговали минами.)
А иногда к старым вопросам лишь добавляются новые.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?