Электронная библиотека » Анастасия Цветаева » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 4 апреля 2025, 10:20


Автор книги: Анастасия Цветаева


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Вероятно, колоритное зрелище, – процедил сквозь трубку Евгений Евгеньевич. Он сидел и гладил своего баранообразного кота (собственно, бараньи были – глаза, по уверению Ники), перекинутого через колени, точно бы он был пустой – просто две сшитые шкурки, как коврик, постеленный на колени хозяина, с одной стороны висели лапы и хвост, с другой – лапы и голова. И это мурлыкало. В темноте попыхивал «жакоб».

– Я никогда не забуду одну молодую мулатку, – сказал Мориц, должно быть, устав сидеть, вставая и прохаживаясь по комнате, – лет так восемнадцати. Вот таких красавиц я никогда больше не видел! Певица. Я брюнеток вообще не люблю, но эта была изумительна. Цвет её был как кофе с молоком («Не цвет её кожи, – улыбнулась Ника, – а просто её цвет, как кошки – рыжий или чёрный»). Чёрные огромные глаза, чудесные. Маленький полный рот. Она танцевала танец живота. Вообще, – говорит Мориц, останавливаясь где-то там, в глубине комнаты, и его голос из мглы вдруг кажется очень далёким, – этого всего не сказать… Вкус вот этих вещей нельзя передать другому, это человек пережить должен. Были и другого типа кабачки. Смоул-парадайз, например. Там собирался служивый люд, приказчики; фокстроты. Простите за подробность, эти кабачки заменяли дома терпимости. В дансинге – этого в Европе нет, – вы за каждые десять танцев платите доллар. Получаете билетики, предъявляете билетик девушке, она забирает билетик и танцует с вами. Всё индустриализировано.

Совсем нежданно раздался голос помпрораба:

– Молодцы!

Мориц лишь улыбнулся.

– Я сделал по стране пятьдесят пять тысяч километров. Вот когда я увидел страну! Я ехал не с такой скоростью, как Ильф и Петров, и вот в этих маленьких городишках, в этих литл-таунах я увидел настоящий народ. Побывал я и на юге Соединённых Штатов, в штате Кентукки, где для негров имеются особые, свои, залы, где неграм – особые поезда.

– А как вы ехали назад? – спросил Евгений Евгеньевич, вставая, спуская с колен кота. – На каком пароходе?

– На «Олимпике». Это близнец погибшего «Титаника». Гораздо хуже оборудован, и кормят там отвратно. Мы забастовали, отказались от еды. Переполох поднялся необычайный. Пришёл главный стюард, совершенно бледный. Он нам сказал, что мы можем заказать всё что угодно, нам будет подано. Мой товарищ так, для смеха, заказал – в океане! – белые грибы в сметане, и нам их подали. С тех пор мы свободно заказывали, что хотели, и нам подавали. В тёплый день, когда вас обвевает солёный океанский ветер, развивается чудесный аппетит. А у нас, кстати, Ника, что-нибудь вкусное будет к ужину?

– Да мы же ужинали! – восклицает Ника. Поднялся хохот.

– Как? Уже? – обиженно сказал Мориц. – А я думал – это обед…

– Есть, Мориц, есть! Пирожки принёс Матвей. И печенье есть сладкое. Печенье, Мориц! Я вам сейчас даже его дам! За рассказ!

В минуту, когда Морицу вручалось печенье, живописно зажёгся свет. Евгений Евгеньевич стоял и решал, идти ли доканчивать шлюпочный люк в шхуне или лечь с «Тилем Уленшпигелем» (по-французски). Но у Морица был полон рот пирога.

– Сейчас, – промычал он обнадёживающе, заглатывая последний кусок. – Чудесное печенье, Ника, и есть всем! – (Мориц чудно смеётся!) Сразу, живым голосом: – Да, я чуть не погиб незадолго до отъезда оттуда! Мы ехали в закрытом лимузине «бьюик», и вот недалеко от Цинциннати дорога идёт через горный перевал, причём дорога, надо сказать, чудовищная, такая скользкая… Шофёр – я сам вожу машину, но предпочитаю иметь шофёра, – был замечательный парень: американский коммунист, еврей, весёлый, умница, чудеснейший, – правил он одной рукой, как все уважающие себя шофёры, а другую, с папиросой, он небрежно высовывал в окно. Дешёвые машины он презирал. Едем мы. Вдруг нас нагоняет «фордишка» для двоих (и место для тёщи, как там говорят). Дорога не особенно широкая, но разъехаться можно. С одной стороны – обрыв, гигантский. С другой – гора. Я говорю шофёру: «Вот что! Ты или пропусти вперёд „фордишку“, или уходи от него». – «Я – дорогу – „форду“??» Газ! Сорок миль, пятьдесят миль, шестьдесят миль! (А шестьдесят миль – это девяносто шесть километров!) Он нажимает акселератор до отказа. Семьдесят миль в час! А «фордишка» от нас ни на йоту. Висит у нас на колёсах! И вдруг, на резком повороте, на этой скорости у нас заносит колесо! Раз – два – три… Это длилось мгновенье. Я думаю: сзади – «форд». Остановиться на таком ходу он не сможет. Миг тишины. Гибель неизбежна!

– А шофёр? (голос Виктора).

Все мужчины сейчас стоят: кто собирается идти, кто, может быть, невольно поднятый моментом рассказа. (Отметить – себе, Ника: как они все стоят перед идеей опасности, взять в тетрадь. Патетизм этого. И что только женщина осталась сидеть.)

– Не затормозил, конечно…

– Если б он затормозил…

– Знаешь, что б у него получилось? – перебивал конторщик.

– Хана! – удовлетворённо пробасил прораб.

– Хороший шофёр! – кричал Виктор…

– Хороший шофёр никогда…

(Отметить, как кричат!)

– Он мотором затормозил, – говорил Мориц, – но как остановил владелец «форда» машину на таком ходу – я до сих пор не знаю! К счастью, наша сползла в маленькую канавку в безопасную сторону вправо. Если бы влево…

– Хана! – басом, прораб. – Я такой случай знаю. И человек – насмерть!

«А Мориц – жив!» – торжествующе думает Ника и забывает отметить, как она счастлива, что он жив.

– Мы все были бледные. Задний выскочил из машины – и к нашему. Мой шофёр – он сознавал свою вину – сквозь зубы: «О’кэй!» – «Anything need?» – «Nothing».

«Фордишка» промчался вперёд, а мы стали вылезать из канавки. К величайшему удовольствию моего шофёра – мы всё-таки, хотя и перед самым домом, обогнали «форд».

Неслышно играет на коте, как на беззвучной гитаре, Ника. Мориц стоит и чуть-чуть отсутствующе улыбается. Он всё ещё там, на дороге из Кентукки в Чикаго…

Так Мориц начинает и заканчивает свой рассказ азартом, от которого чуть сжимается холодком сердце – мужское. А к женскому горлу – клубок.

Так проходит под знаком рассказа майский день в лагере. Река, кипя ледяной водой, грохочет, камни о камни – аплодируя этим дням. А по равнине рукоплещут григовские гномы, и по невидимым горам эхо – от пещеры горного короля.


Какая случилась радость! Совсем как не в лагере! Человеческая! В одном этапе прибыл – и сразу его увидала Ника – глубокий старик, московский профессор-египтолог. Попавший в лагерь много раньше Ники, он уже почти заканчивал свой десятилетний срок. Разговорились – было утро, – и вот что услыхала Ника, хорошо в Москве знавшая его родную сестру по Музею изобразительных искусств.

– Да, конечно, много тяжёлого – позади, – сказал сереброволосый старик, – но мне, по существу говоря, было даже много интересного – в лагере… Вполне незнакомая психология такого рода людей… И, знаете ли, что не прекращает моё удивление – это то, что я многажды принимался – на разных колоннах развивать их интерес к искусству – но я продолжаю терпеть по этой части – полнейшее фиаско. Их не интересует искусство! У них какое-то совсем особенное, своё понятие о том, что нужно человеку, – и поколебать их мне, несмотря на все мои старания, – совершенно не удалось! – Он остановился и – Нике: – А мы, собственно, куда сейчас с вами идём? А, за хлебом, да. К хлеборезу, понимаю, да. В очередь! – И, установив цель их движения, он продолжал свои размышления: – Да, так я хотел вам сказать: я пробовал, и в бараке, и в красном уголке, куда меня завёл «воспитатель», – да! Он тут называется «помпокавээр» – да, такое название, – мы хотим с ним организовать лекцию об истории Египта, но взять мне его в помощники, к сожалению, не удалось, потому что он, к моему удивлению, нисколько не был готов к такого рода работе – по-видимому, даже не слыхал, что была такая страна со своей историей, – да и заинтересованности я у него не увидел никакой, и на лекцию мою зашли всего четыре-пять человек, двое вольнонаёмных, и из зеков несколько опять-таки интеллигентов, а не из этой такой своеобразной массы так называемых ýрок…

И они с Никой стали в очередь к хлеборезу.

Но тут же выяснилось, что профессор оказался не на Никиной колонне, что ему хлеба нет, что это для его этапа – лишь пересыльный пункт, ему хлеб – по другому списку. В тот же вечер Нике пришлось расстаться с учтивым, благовоспитанным – после семи лет лагеря нисколько не изменившимся – старым учёным. Как сон, мелькнул его горбоносый, высоколобый, из царского романа, профиль. Но Ника была счастлива, что ей удалось сунуть ему полплитки шоколада, полученной в посылке, – и украшенный им лагерный день погас.

Изысканность старика, не дрогнувшего ни от чего за годы лагерных испытаний, тронули Нику теплом, счастьем – как в детстве от получения подарка! «А не погружаюсь ли я сама в тину равнодушия? – сказала она себе, отмечая свою взволнованность. – Ведь, кроме Морица, кроме Евгения Евгеньевича, настоящего культурного человека здесь и нет».

Женщины в бараках?.. И ей почему-то вспомнился самый первый день в лагере, приезд. Как в метель лютую их выгрузили во 2‑м Хабаровске, потому что кончились рыба и хлеб, выданные на путь, как их построили перед уходившим поездом, конвой с обеих сторон: «Шаг вправо, шаг влево – побег! Не обижайтесь!» И побежали солдаты, проваливаясь в глубокий снег, держа винтовки наперевес, и как, оглянувшись сквозь сетку, она увидела одноэтапницу, нежную полустарушку Урусову, взятую из психиатрической больницы, где её лечили от явлений климакса: сейчас её вели под руки две женщины, из её полуоткрытого рта слюна шла завесой, и все вместе проваливались в глубокий снег, в бездорожье.

А после полутора-двух вёрст такого пути этап подошёл к высокой арке над полем. Заборов ещё не было. Снег стихал, и при свете высокого фонаря, одного над зоной, крупно стояли по ободу арки слова монструозно нелепые: «Добро пожаловать!» «Кто такое выдумал?» – тогда пришло в голову Нике. Эта мысль вспомнилась ей теперь. И пришло на память тоже в воздух написанное стихотворение:

 
Буран
В снеговых заносах, в каторжном буране
Спотыкается этап. Пощады нет:
Падаю, но не сдаюсь фата-моргане:
Быль – была, но ей уж сотня лет —
То ль они в бреду бредут меж нами,
Или это мы парим меж них,
Франции что звались некогда сынами,
Императора, что ненавидел Меттерних, —
По снегу, в лаптях и в летних макинтошах, —
На дуге надежды зги уж не видать,
Но незримых шапок гренадерских ношей —
Радугой восходит благодать.
То истории буран летит над нами,
Агасферову мы обгоняем тень,
То «Летучего Голландца» призрачное знамя, —
Жизни жабры дышат только снами,
Я во сне этапный вижу день.
 

(Жаль, что не сказала их Евгению Евгеньевичу…)

Но тот день – держал, не давал себя позабыть, – вспомнившись: в маленьких избах, ещё не ставших бараками, разместили женский этап. В ту избу, куда попала Ника, вошли четырнадцать человек. Они были мокры от снега, очень усталы и голодны. Узнав, что «пришелицы» не ели горячего уже семнадцать дней, одна из их встретивших, намалёванная (кончила краситься перед крошечным зеркалом), крикнула в глубь комнаты: «Машка, сбегай на кухню, может, там что осталось?!» Матерясь, Машка пошла в кухню.

– Раздевайтесь, сушитесь! – сказала первая, подбрасывая поленья в железную печь.

На скамьи и табуретки развесив самое мокрое, вновь прибывшие ели из озябших ладоней куски скользкой холодной каши (хлеб был давно съеден). Легли на пол, завтра разместят всех. И тогда – не сон, явь! Из стены вынули доску – и вошли мужики к бабам.

Глава 5
Из детства Евгения Евгеньевича. Бабушка и дедушка

Мориц выходит с прорабом и помпрораба в свежую весеннюю ночь. Ещё, собственно, вечер. Очень далеко – тихий, придушенный далью гром. Редкие первые звёзды.

«Только не думать о воле, – говорит себе Ника, – пусть рассказывает Евгений Евгеньевич что-нибудь, – да, вот именно, – про детство».

– Я к вашим услугам, – сказал Евгений Евгеньевич, стоя перед Никой с улыбкой. Он продолжал прерванный рассказ, как будто не долгие дни легли между. – Главная страсть бабушки была процедура поддерживания священных огней. Для этого была специальная монастырская послушница, «откомандированная» в дом; затем был гигантский шкаф, заключающий в себе следующие предметы: запасы гарного масла, поплавков, фитилей и самые разнообразные стаканчики. Именно они больше всего привлекали моё внимание: и пузатые, и разноцветные, и на тонких высоких ножках, и в виде лилий, и с каждым из них была связана определённая легенда: была там довольно старинная лампада – тёмно-синего кобальта, с хрустальными глазкáми и с ободком, толстостенная. Эту я любил больше всего. Затем был ящик с золой; зола требовалась, чтобы ликвидировать масляные пятна, ввиду постоянного разлития по паркету и коврам масла. Ведь лампад по сорока четырём комнатам было более сотни. Зола растворялась в некую кашицу и затем раскладывалась слоями.

Цитаделью же всего этого диковинного хозяйства была бабушкина комната, представлявшая собою чрезвычайно интересную коллекцию различных реликвий: иконы были размещены в несколько рядов – наибольшие внизу, меньше – вверху; самый же низ был занят как бы таким комодом или рундуком, в коем во множестве ящичков и шкатулок покоились палестинские ветви, благовонные масла отдалённых знаменитых обителей, в том числе и византийских, привезённых из Греции; затем свечи с нарисованными на них картинками – цветами, гирляндами, а на одной свече был воспроизведён Амур, которого бабушка наивно принимала за ангела, несмотря на колчан со стрелами. На пузырьках с маслом были выдавлены на стенках сцены из Писания. Затем ещё были стеклянные колбочки с необычайно тонко и мелко сделанными скульптурными изображениями; например, сцены с волхвами, где лучики были в виде тончайших деревянных волосков, огромный ящик с яйцами, стеклянными, каменными и даже настоящими, где от старости гремел желток; ленты, таинственный мир лент, масличные ветви, игравшие какую-то роль при служении в Палестине. От всей этой диковинной коллекции шёл специфический запах гербария, смешанный с запахом старых духов. Да! Потом там были ещё коробочки с росным ладаном… Каждый ряд имел свою лампаду. Наиболее почитаемые стояли вместе. И вот для того, чтобы всё это бабушкино хозяйство обслуживать, было некое приспособление, как бы сочетание из трёх лестниц, соединённых площадкой. Жило оно за дверью в сложенном виде и раскладывалось в случае надобности, образуя нечто вроде строительных лесов. От лампад стоял особенный дух, который неразделим с полумраком, точно пахнул сам полумрак, а тишина нарушалась целым разноголосым оркестром шумов и звонов, исходящих из различных углов, – это начинала действовать при смене часа – коллекция часов моего деда.

– Тут же? В этой же комнате? – воскликнула Ника.

– Тут же.

– Но зачем? – смеялась она. – При сорока четырёх комнатах?

– А вот такая конструкция была у дома! – в голосе Евгения Евгеньевича дрогнула юмористическая покорность. – Правда, это была огромная комната. Сей старый джентльмен был обладателем большой коллекции бронзовых и курьёзных вещиц, причём, подбирая предметы для своего собрания, он руководился определённым вкусом, и притом очень дурным, поэтому собирал главным образом бронзу, и притом французскую бронзу, и притом той бездарной буржуазной эпохи, когда всё искусство было тронуто тлением. Достаточно сказать, что все эти предметы были раскрашены, а с точки зрения их творцов, эти вещи были тем лучше, чем меньше они походили на бронзу, – группы животных, отдельные звери.

– А часы? – спросила Ника. Ответа не последовало, – входили люди, был шум.


Утро второго мая. Накануне поздно легли, поздно встали. (Какая удивительная вещь – спать!) Ника идёт на кухню. Сегодня, в праздник, они за столом – вместе! Идёт праздничный отдых: вспоминают латынь – увлечение Морица, – но и изобретатель здесь не ударил в грязь лицом. Погружение в школьные времена…

– Тит Ливий – изумительный стилист, наитруднейший для изучения! Переводить его было даже мне, – а я очень люблю латынь, – мука. Но его Рим дан очень правдиво, потому что он страдал за него. Он был гордым аристократом, презиравшим плебс.

Мориц ходит по комнате, как гладиатор, вышедший на арену. Но все сегодня устали, и спор падает сам собой. Садятся обедать…

Партия в шахматы с Виктором кончилась вничью. Домино – надоело. Мориц бродит по комнате немыслимо фланирующим шагом, живое воплощение праздности, – ещё третьего дня сама деловитость, рабочий и жёсткий огонь! Ника починила полушубок Евгения Евгеньевича и села чинить короткую шубку Морица. Руки странно скользят по густому длинному меху, в котором затаилось тепло.

– А это, Евгений Евгеньевич, вы помните? (Морицу) Верлена? Как дальше?..

Уютно отзывается Евгений Евгеньевич, приделывая крошку-цепь к лилипутьему люку шхуны:

 
…Et les cloches comme des feûtes
Dans un ciel comme du lait.
 

И Ника немедленно переводит:

 
И колокола как флейты
В небе как молоко…
 

Почему-то и время медленно течёт сегодня… Вот было одному дню покоя случиться, как бы насильственному дню отдыха – и уже нечего делать Морицу, уже всё перепробовано, перечувствовано, вспомнено, уже скоро начнётся: скука! Уже рукой подать до того, что потянет назад, в работу, в ритм и азарт труда…

Всё это Ника, должно быть, наглухо пришивает к шубке – так она крепко об этом думает и так крепко сшивает старый мех. Странно, но это так – ей сейчас хочется того Морица, с токами высокого напряжения! Но от этих токов – пропадёшь, потому что они – грубой фактуры, от них кидает то в жар, то в мороз, и постижение их при всём стремлении к человеку – есть сплошное расставание с ним. Этот, который сейчас так лиричен, изыскан и возмещает сторицей то, чего тогда – жаждалось, делает это сейчас слепо: лиризм в такой неразбавленной степени предстаёт Нике – слабостью. Она им, сама не доосознавая, – обкормлена. То, что было бы добродетелью для Скупого рыцаря, у его расточителя сына – порок. У Ники – тоска и тончайшая ревность к отсутствующим доблестям того Морица.

А Мориц сидит на скамье, купая тяжёлые башмаки в луче солнца. Вспоминает о потрясающем впечатлении похорон Ермоловой. О последнем свидании её с соперницей – Федотовой. Не поделившие славу! При жизни она развела их. И вот теперь – сводит. Как статуя, вышла к ней из своего дома Федотова, осиротелая, к покинувшей. Живая к Мёртвой. Молча постояла над гробом. Замерла вся толпа. И смотрела, как жизнь задумалась над смертью, слава – над Вечной памятью. И вновь понесла Ермолову московская толпа. Лучом прожектора встречает Малый театр возлежащую на руках поклонников – в этот луч, в распахнутые двери театра, видевшего все её роли, как пантеон, всплывает Тень Актрисы, стряхивая, как пыль с ног, тех, за дверями… Так романтически претворяется в Нике более реальный рассказ Морица.

А Евгений Евгеньевич в мечтах и воспоминаниях: в манере старой гравюры он пытается изобразить тончайшим рейсфедером Ардавду (Кафу, будущую Феодосию).

– Ника, – говорит Мориц, чуть склонив голову набок, как делают дети, – и смотрит и шаловливо, и снисходительно, как старший, – когда же мы с вами начнём английскую практику? Без перебоев! – Он больше не говорит ей «миледи». Мориц подошёл к печке, тронул стоявший на плитке чайник. – Может быть, чаю выпить? – сказал он.

– Мориц! Вы помните – «Пёс Дуглас»? – раздался голос Евгения Евгеньевича. – Я позабыл одно место.

– Я тоже не всё помню.

 
В эту комнату вы часто приходили,
Где вас ждали я и пёс Дуглас.
И кого-то вы из нас любили,
Только я не знал, кого из нас.
 

– Позвольте, как же дальше? – что-то пропускаю:

 
Он любил духи и грыз перчатки
И всегда вас рассмешить умел…
 

– И вот тут про её самоубийство, – сказал Евгений Евгеньевич и встал, покидая Ардавду, Генуэзскую крепость и об неё – завитки волн, – но Мориц уже вспоминал дальше:

 
Вы не бойтесь. Пёс не будет плакать,
А, тихонечко ошейником звеня,
Он пойдёт за вашим гробом в слякоть
Не за мной, а впереди меня!..
 

– Это хорошие стихи, не правда ли? – Мориц – Нике.

– Очень. У Вертинского последних лет стихи идут по краю безвкусицы, но не падают туда. Отбор эпитетов у него небогатый, но образы – хороши! И по ним он взошёл в свой стиль.

– Рояль бы сейчас…

– А вы играете, Мориц?

– Играл. Говорили, неплохо. Незадолго перед арестом я пристрастился к «Marche funèbre» Мендельсона – похоронный марш, – пояснил Мориц Виктору. – Жена говорила: «Да что ты всё эту вещь играешь, похоронную?» Понимаете ли, как будто предчувствие – такая странная вещь…

Евгений Евгеньевич снова сидел над шхуной. Он строгал брусочек и мурлыкал под нос:

 
Сапоги в крови набухли,
Трупы брошены за борт.
 

Ника несла им обоим и молча поставила на табуретку, перед засыпающим на диване Виктором, по стакану холодного консервированного компота – рыжие абрикосы в жёлтом соку.

– Это райское кушанье! – сказала она, глотая половинку половины насквозь скользкого ледяного душистого плода.

– Это – аркадская еда, – многозначительно сказал Евгений Евгеньевич.

Мориц наслаждался молча.

– Я не хочу слушать про сапоги в крови, это – гадость.

– Вы не понимаете стиля, – коротко увещевал певец.

– Не хочу таких стилей!

И, согласно, певец начинает вполголоса ей угодную песнь. (Мелодия идёт по широким и отлогим ступеням.)

 
Их ведут немые капитаны,
Где-то затонувшие давно,
Утром их седые караваны
Тихо опускаются на дно…
 

А это вы помните?

 
Ждать всю жизнь и не дождаться встречи,
И остаться ночью одному.
 

– Вы слыхали Вертинского, Мориц?

– Да, бесподобен.

На его лице застыла полуулыбка, полугримаса, и Ника медленно и тайно содрогается: похожее было в лице её брата в год его смерти. Очень белые Морицевы зубы светились меж очень красных губ, и было очень жёлтым лицо. Совсем седые сейчас волосы, как тронутые пудрой. Только глаза были неуловимы – ни цвет, ни взгляд, – сощурены. («Он очень страдает, видимо, последнее время, – замечает Ника. – Он не хочет думать о здоровье! Ночами работает. От этих его бессонных ночей он сейчас похож на старого цыгана, который крадёт коней, поёт песни и лудит кастрюли».) Кто-то включил репродуктор.

– Моя любимая вещь! – кричит Мориц. – Музыка Глазунова! Пушкин!1 – И тихонечко начинает вторить звукам радио:

 
Налейте же, други, нам в чаши вина!.. —
 

Он замирает, как под гипнозом, перестаёт петь и приходит в себя с последней строкой, которой опять вторит:

 
Да здравствует солнце,
Да скроется тьма! —
 

Миг молчания.

– Пойду писать письма, – сказал Мориц.

– Продолжим! – сказала Евгению Евгеньевичу Ника. – Все ушли, мы одни.

– Отлично… (закуривая трубку).

– Мы на часах остановились, – сказала Ника, – помните?

– Часы были тоже в разных стилях, – начал рассказ Евгений Евгеньевич. – У деда была коллекция часов, в том числе и редких, и старинных, но любил он и стоячие английские, начала прошлого века, и огромные, как башни, до потолка, и различные часы каминного типа всех размеров и разных звуков и звонов. Особенно он любил те часы, которые выполняли сложную музыкальную мелодию (иногда это были маленькие карманные часы). Они играли стеклянными тоненькими мелодическими голосами, и это доставляло деду удовольствие. Всегда, когда наступал этот ответственный для бабушки перелом часа, полдень, – вся комната наполнялась часовым звоном, а так как все часы несколько отличались по времени, то их бой сливался в длительную нестройную какофонию, в некую бесовскую пародию на колокольный звон. Мне ребёнком очень смешно было смотреть со стороны на это: казалось, что именно бабушка со своими упражнениями благочестия вызывает к жизни этот хор демонов. Часто она ещё продолжала молиться, когда все часы смолкали, только двое каких-нибудь часов ещё перекликались, как бы поддразнивая и соревнуясь, кто лучше дразнит, и, наконец, последние, выходившие победителями, кончали завиток какой-нибудь весёленькой песенки.

– Как чайник и сверчок? Да? – спросила Ника. – Хорошо вы рассказываете!

– А знаете, как это назвать, если когда-нибудь писать об этом? – отозвался рассказчик, – Французским словом jadis.

– Чудесно… Но я бы хотела написать о вас вообще, о вас с чертежами и с вашей женой Наташей, – сказала она чуть застенчиво, – и тогда бы я назвала это Jadis et Demain[2]2
  Нѣкогда и Завтра. Слово «некогда» в значении «когда-то» писалось по дореволюционной орфографии через «ять», а в значении «нет времени» – через «е». – Примеч. автора.


[Закрыть]
.

– Да, это подходит, – сказал он, и, при вспыхнувшем огоньке трубки, Нике на миг привиделся очерк ноздрей и губ.

Но им опять помешали…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 4 Оценок: 1


Популярные книги за неделю


Рекомендации