Электронная библиотека » Анастасия Цветаева » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 4 апреля 2025, 10:20


Автор книги: Анастасия Цветаева


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

«Как уютно, – думает Ника, – слово за слово – и всё забываешь, и ничего не надо, кроме этого детского течения жизни… Нужен мне сейчас Мориц… Нет… Но ведь это ужасно быть таким человеком, как я, таким восприимчивым, так входящим в чужую душу… какое-то качание на волнах…»

Глава 8
Стихи Ники. Гнедой и вороной кони. Мориц на работе. Икс

– Прочтите, – сказала, проходя, Ника, – мне они нравятся!

Был час перерыва, они были одни. Стихи назывались «Смех».

 
Когда вы смеетесь – вся жизнь наполняется светом,
И мне невозможно понять, как другие не видят его.
И как не смолкают беседы и споры при этом
Пленительном слуху явленьи: как Диккенсово торжество
В последней главе: так легко раздвигаются стены,
В глубокой, пурпурной заре розовеют залив и Стамбул, —
То Флавиев цирк! Это солнцем пылает арена,
То Рим рукоплещет любимцу! То криков приветствия гул!
 

– И размер – и образы – всё очень, как Горький говорил, «спето», – сказал Мориц, возвращая листок. – Только, мне кажется, к Риму – Титу – цирку Флавия совсем ни к чему – Стамбул!

– Вы, может быть, правы, – ответила Ника, – даже наверное, – но почему мне сперва привиделся Константинополь, не знаю. Но думаю, может быть, и не зря: подсознание искало каких-то корней, ваших, и…

– Но, простите, хоть турков нет в моей родословной, – не совсем рассмеялся Мориц, – кажется, хватит французов, цыган и поляков…

«А румын – почему не назвал, – подумала и смолчала Ника. – Но французов назвал первыми – знаменательно! Всё, что чуждо мне в нём, – именно от французов – эти поверхностность, блеск. (И – холод?)».

В этот день Матвей принёс обед немного раньше начала обеденного перерыва. Он поставил ведро с супом на стол жилой комнаты – и вышел. Тотчас же из рабочей в жилую комнату вышел, прикрыв за собой дверь, старик, зашедший в бюро по делу. Никто не обратил на это внимания. Щёлкали счёты, тонким металлическим звуком чеканил воздух «Феликс». Это был самый старый в лагере инженер, о котором – верно или нет, кто же скажет? – говорили, что он на воле был крупным строителем. Оттого ли, живя заёмным светом прошлого, или таким был его нрав, он держался несколько отдалённо от всех, даже от Морица.

Всех ближе к жилой комнате сидел за своим чертёжным столом Виктор. Бросив взгляд в сторону общего жилья, он обомлел – в щель недоприкрытой двери Виктор увидел поразившее его зрелище: спиной к рабочей комнате, наклонясь над суповым ведром, старик держал в руке мясную кость и обгладывал с неё мясо и жир; он спешил, с усов его – Виктор увидел это в профиль – падал в ведро суп, которым он, жуя мясо, обливался.

Первым движением Виктора было – вскочить! Но стыд за старика, гадливость, жалость – удержали его.

«Он – здоровый. Ничего с нами не будет… – сказал он себе. – И не надо никому отравлять обед».

Но он намеренно двинул по полу табуретку – старик рванулся от стола, вынимал из кармана носовой платок, кашлял, всё сразу.

Евгений Евгеньевич возглашал «окончание вахты» (эта игра как нельзя больше шла его облику).

За пределами проектно-сметной группы, находившейся на особом положении, остальным заключённым было голодно. От недоедания многих покачивало – как на волнах.

Старик, застигнутый над ведром супа. Разве он был – единственным?..

Однажды, идя по зоне, к помпокавээру, часто обращавшемуся к ней, чтобы она написала (вместо него) заявление какому-нибудь работяге или малограмотному письмо домой, Ника увидала у кухонной помойки немецкого барона (так его звали, но немец он был несомненно), рывшегося в полумёрзлых кухонных остатках. Она остановилась вдали, чтобы не привлечь внимания, – герой выкапывал длинные витки картофельных очисток, счищая с них грязь; затем сложил их в свою кружку (высокую узкую консервную банку, снабжённую ручкой из проволоки) – и пошёл в барак: должно быть, вымыть их водой из питьевого бачка – и, конечно, сварить – на печке…

Потребовав исправлений в немыслимо краткий срок, Мориц отходит от стола Виктора, идёт к Евгению Евгеньевичу. Сегодня ему обещали прислать ещё одного работника, а пока, – он даёт Евгению Евгеньевичу работу, которую надо кончить к четырём, – в четыре тридцать за ней придёт представитель.

– Это невозможно! – отвечает тот.

– Но это нужно! – кричит Мориц. Он вскипает, начинает горячиться, доказывает, что ход работ можно в этом случае перестроить, что он сам такую работу делал! Спокойно, с достоинством отвечает Евгений Евгеньевич, что подобная перестановка – нецелесообразна. Стоя сейчас с разлетевшимся к его столу Морицем, он выше его на полголовы. (Сейчас прелесть фигуры жокея – не помогает…)

– Простите меня, – говорит Евгений Евгеньевич вежливо-властно, – я никак не возьму в толк…

– Господи, да неужели же непонятно? – раздражается Мориц. Он хватает из рук Евгения Евгеньевича синьку. Он уже не насмехается, как над Виктором, он сердится и слабеет. Нике мучительно смотреть на него: он похож сейчас на растерявшегося петуха. (Ослабей он ещё чуть-чуть – и она полюбит его – за слабость, за неудачу… Тою материнской нежностью, которая пуще – любви!) Но он не хочет слабеть, он упирается, оттягивает позицию – там, где она, видимо, уже сдана.

– Без «Господи», пожалуйста! – нагло-вежливо, очень спокойно, замечает Евгений Евгеньевич.

Отвращаясь от поведения Евгения Евгеньевича, Ника думает о Морице: неужели же эта грубость его – то, о чём ей говорил такими высокими словами – о маске грубости, надеваемой на себя, чтобы скрыть мягкосердие? Не-ет… О нет! Тут что-то не то! Душевное ухо Ники слышит тут душевную фальшь. В большой душе Морица живёт ещё маленькая душа…

В этот миг Мориц оборачивается к ней:

– Ну, а вы, сударыня, что делаете сегодня?

В его тоне неслышно для других пролетает мотылёк шутливости, и в его быстром взгляде, вбирающем в себя – все её сомнения, её боль, её осуждение, он рушит, как колпаком на ветру свечу, – весь протест. Вся её сталь рассыпается брызгами ртути, речным песком… Она перед ним шёлкова и тиха, – но посмотреть – не посмела.

Мориц хмурит лоб:

– Ах да, позвольте! У вас же там нелепица была какая-то… давайте-ка мне ведомость земляных работ! А то лучше-ка вот что, – оборачивается он к вошедшему прорабу, – пока я тут с ней разберусь («с ней!» режет слух Ники – у такого воспитанного человека…), зайди в новые бараки, сукины дети маляры белят одной известью без клея, без мыла – стены нельзя будет тронуть, вся одежда прахом пойдёт!

Он говорит, а пальцы перебирают бумаги, выдёргивают нужную ведомость земработ. Прораб выходит.

– Вот это, – говорит Мориц, – можете вы мне объяснить это, миледи? Как это вас угораздило опять вкатить сюда коне-дни?

Взрыв всеобщего смеха. Она краснеет «как рак». Мориц смотрит ей в глаза бесстрастно и беспощадно; рассматривает, с усмешкой, её стыд. (Этот человек так не щадит другого? О, будь она проклята, ложь!)

– А тут вы опять наврали! – ведя своё грассирующее «р». – И с аппетитом, как пирожное: – По Евтушевскому! А если хотите, то и по Малинину и Буренину: 9,20, помноженное на 44 д. сп., было всё ж таки 404,80, – а у вас какая цифра стоит? Можете вы объяснить мне это?

Его низменные, дешёвого торжества интонации ползли по рукам, плечам, захватывали дыхание. А её глаза, к величайшему её ужасу, наполнились слезами – до самых краёв. Страх не того, что он эти слёзы увидит, а что они сейчас упадут на цифры, страх позора (его позора!), что он за это закричит на неё (не за слёзы – кабы ещё за них! за цифры!)… Она отвёртывается заводным движением; судорога тошнотворного страдания, их обоюдного безобразия друг перед другом, сознание непоправимости происходящего… Вдруг присев на корточки, точно она уронила что-то, быстрым, ловким, грубым движением, движением детства, она успевает вытереть кулаком оба глаза.

– Что вы там делаете? – раздражённо крикнул Мориц. – Я же вам объясняю

Она встала, точно её подняла пружина. Ей казалось, что она на десять лет старше.

– Я вас слушаю! – как через телефонную даль, сказала она учтиво. Что-то лирическое, крылатое отрывало её от него, от комнаты и от горы – освобождение! Она снова была собой. Она не заметила, как Мориц кинул на стол бумаги:

– Всё надо сделать заново! Пришлите мне!

Мориц вышел и кинул дверь. Но он тотчас вернулся. Он сказал повелительно:

– Где ваши черновые подсчёты? Следы! Следы… – Взял в руки её работу. – Ведь если вы всё сначала начнёте – вы не кончите через шестидневку! Нет, нет, вот это что такое? Что?!

– Икс… – сказала, подёрнувшись корочкой льда, Ника.

– Что-о?.. Икс?! – повторил Мориц почти шёпотом, до дна изумившись, – и он даже взглянул на Нику с интересом. – Позвольте, почему – икс?

Но при взгляде на Нику его вопрос потерял остроту. Всё в этой только что бывшей чёткости стало – как когда дохнёшь на стекло. Чего-то в этом её взгляде – не на него, а мимо – не мог перенести он никак. Потому что взгляд её должен был быть гордым. А он был жалким. Но тон Ники был – нагл.

– Икс – это значит «неизвестное». По Евтушевскому! Этот неизвестный итог я должна была перемножить…

– Хорошо, – эпически сказал Мориц, собрав всё своё деловое терпение, – но как у вас получилось это неизвестное? Ведь вы же должны были складывать… (он уже горячился) – икс тут не мог получиться!..

– Икс может получиться от всего! – дерзко, многозначительно сказала Ника и постаралась взглянуть на Морица.

– Только не от сложения!

Его голос был так горяч – даже холоден. Какой он худой… – вдруг рухнуло в ней, увлекая за собой какие-то тёмные горы, и за ними остался рассвет: так явно в его лице шли, стекаясь и растекаясь, струи: грубости – нежности, что как молнией в дерево разя насмерть всё её горе – деды. Те имена, которых она не успела спросить у их внука, героя её будущей – поэмы? Его ответ на ребус? Господи, чем же он виноват? Это маленькое, хрупкое… только с виду крепкое тело, худое, больное, только дирижируемое мужественностью и волей, – ристалище тех двух начал, данных ему, как Земля – Атланту… Его надо было жалеть за всё это, защищать, а она… Он уже открыл дверь – уходить. Так и не кончив совета, приказа – как ей делать работу!

– Мориц, – сказала она, очень спеша, очень страшась, что он уйдёт, не дослушав, – как звали тех двух стариков, о которых вы мне… – Но он понял раньше, чем она договорила, – и то, о чём она, и то, почему она при всех не сказала «ваших дедов», а какие-то вообще «старики», и то, что эти самые старики, он, его жизнь ей много важней этих иксов…

– Феликс, Ион!

Его уже не было. Кто из них кто – он бросил ей догадаться. Покорность, с которой он подчинился – в рабочий час! – её вопросу о дедах, была поразительна, как всё в нём. Но эта маленькая свобода не пояснить и уйти, маленькая свобода движений, и злая и по-своему нежная, он её позволил себе. «Можете и догадаться!» Ион – был Чёрный, румын, – решила Ника. Феликс – белый! Поляк. Пусть будет так!

Пока Морица нет, она допишет стихи. Он может сейчас войти! Дверь хлопнула – Мориц! Но он остановился возле Виктора. Ника спешила докончить стихи. Строки ложились сами, победно и безразлично – ко всему, что потом!

Глава 9
Евгений Евгеньевич продолжает рассказ

Десять часов работы – позади. Радость, что нет срочной.

Снова был вечер. Все ушли. Снова вдвоём и дымок «жакоба» (церемонно спрошено разрешение дамы) – и он продолжает прерванный, давно уж, рассказ.

– Тогда я отвлёкся. Я не договорил про бронзу. Дед мой «понимал толк в изящном». Он любил хорошо одеться (по-своему, неумело). Ценил, очень смешно, искусство. Любил драгоценности, лошадей, собирал часы – и в то же время был трезвым человеком. В нём не было ещё и тени того декаданса, который потом так расцвёл в моём отце.

– А – в вас?

– А во мне – во мне он мог бы достичь тогда и – маразма… – уютно ответил рассказчик, – если бы не произошли события, изменившие жизнь.

Несмотря на серьёзность последних слов, он договорил их сразу тем полушутливым уклоняющимся тоном, который он при разговоре с Никой усвоил себе. И веретено рассказа завертелось далее:

– К бабушкиной жизни дед относился критически – во‑первых, потому что он ничего не понимал в ней; а во‑вторых, потому что это компрометировало. Но тот факт, что она была его жена, делал её в глазах деда – персоной, значительной и достойной всяческого уважения. Своё неудовольствие он выражал ей редко, лишь в минуты крайней раздражённости, а кое в чём он даже шёл ей навстречу: моя бабушка не уделяла никакого внимания туалетам, и раз навсегда и молча установилось, что эту часть забот дед берёт на себя. Это была тема бесед, часто очень весёлых у взрослых, и я тоже старался казаться понимающим и пробовал робкие критические замечания. Бабушкины туалеты! Казалось, что все эти вещи были сшиты сто лет назад в огромном количестве; сделанные ещё в дни бабушкиной юности и – властью деда, они, может быть, и тогда были уже курьёзными: кофейные шелка, отливающие, как перламутр, тёмными цветами; каскады кружев такой густоты, что уловить рисунок или даже идеи орнамента было нельзя. По тёмно-синему фону разводы павлиньих перьев… но всего перечислить нельзя. И вот эти свои платья бабушка носила по заказу, то есть дед заказывал, какое надевать, и она надевала. А затем уже традиция установилась: в первый день Пасхи – такое-то, во второй – вот это, в Рождество – непременно с павлинами – и жизнь протекала мирно. Из этой схемы выпадали – шляпы: дедушка покупал их почему-то очень часто. И для бабушки была проблема – что с ними делать; одна, например, в виде огорода или свадебного торта; другая – капуста и розы; или наседка с цыплятами, или обросшее мехом нечто, откуда росли причудливые эспри. Или – жатва: сноп с васильками. Всё это жило в маленьких и гигантских картонках, которые угрожающе росли. Бабушка всегда одинаково вежливо встречала новую шляпу, говорила: «Очень хорошо, очень прекрасно, друг мой», чем доставляла деду наслаждение. Когда я ещё маленький поехал с ней на курорт – против её воли, – она наконец согласилась ехать лечиться, – собралась целая толпа смотреть на неё, потому что бабушка надела одну из дедушкиных шляп, причём почему-то на затылок. Ей так, вероятно, казалось торжественней. Но вид у неё получился странный.

– А какая у деда была наружность? – спросила, сияя, как дед от жениных шляп, Ника.

– Дед? Коренастый, среднего роста, элегантный. Бакенбарды. С проседью. Лысый.

– А в бабушку он влюбился – за красоту?

– По-моему, он не влюбился. Как-то по рассеянности, скорее… – сказал, гладя прыгнувшего к нему кота, тоже рассеянно, рассказчик. – Да, так про бронзу. Это была коллекция столь же бездарная, сколь заботливая; натуралистические собаки, лошади, негритята, предлагающие обезьяне ананас, – знаете этот стиль? Или – такса в пенсне. И благодаря столь дурно организованному его вкусу в его коллекцию не попала ни одна приличная бронза. Но среди этих сюжетов была статуэтка – танцовщица, возбуждавшая негодование и омерзение моей благочестивой бабушки: это была негритянка в голубой юбочке, стоявшая на одной ножке, приподняв другую в некоем пируэте; мастер, делавший её, предусмотрел следующую фривольную подробность: она обладала способностью поднимать эту ножку, и притом чрезвычайно высоко, обнаруживая голубое трико. И вот дед, имевший склонность дразнить бабушку, садился за письменный стол, ставил перед собой эту фривольную негритянку и концом карандаша приподнимал и опускал её ножку. Бабушка разгневанно ходила по комнате и крестилась. Оставшись одна с сим механизмом, она старалась – и притом немного гадливо – убрать с глаз этот срам; она ставила виновницу греха в дальний угол и закладывала её хламом, ключами, кусками от мраморных каминов, которые откалывались на углах и никогда не приделывались, но тщательно хранились; ручками от пакетов, выгнутыми, как скрипичный ключ, проволочками, запутавшимися в ворохах верёвочек. И оттуда статуэтку неизменно извлекал дед.

И был ещё один способ мучить бабушку, – сказал Евгений Евгеньевич, ему уже хотелось чертить, углубиться в подробности изобретения, но было жалко оставить чем-то жалобную сегодня Нику. – Дед купил соловья…

В эту минуту его прервали. И Нике пришлось вынырнуть из рассказа в жизнь.

После целого дня за арифмометром, не разгибаясь по десять часов, – хоть и любя этот труд, но устав от напряжённого вглядывания, – даже облегчением казалось порой, войдя в многолюдный барак, присматриваться к женской жизни, к другому типу усталости.

Несколько женщин, молодых, сидели возле деревенской старухи. Их, видимо, забавляли её рассказы.

– Мать, – спросила одна из них, – а ты-то за что сидишь?

– За бабу! – отвечала старуха бойко. – Донесла на меня, наврала!

– За что ж она тебя? А может, ты сама ей?..

Кружок сомкнулся теснее.

– У нас в деревне не было её, видно – в селе… – оживляясь негодованием, охотно отвечала старуха. – Больно имя мудрёное… Ну, уж как выйду на волю – где-нигде, а найду её, суку! Все волосья ей из подлой башки повыдергаю, – на невинную наклепала, подлюга… Ты, говорит, не отпирайся, вседно десять годов тебе за неё положено…

– Да вы где с ней сошлись? Чего она про тебя набрехала?!

– Да я видом её не видывала, слыхом не слыхивала, да и имени её отродясь не слыхала…

Любопытство разгоралось. Подсела и Ника.

– Имя-то больно мудрёное у подлюги… не запомнила…

Молодёжь подсказывала имена…

Старухина голова не соглашалась.

– Мать! – крикнул кто-то. – А может, тебе её назвали – контрреволюция?

– Во, во! Она самая! Проклятущая! Она самая! – обрадовалась старуха. – Мне бы только выйти на волю, под землёй её – отыщу, все волосья ей…

Хохот грянул хором, заглушая мечты старухи.

– Перлы жизни… – шептала Ника, уходя.

Глава 10
Изобретение Евгения Евгеньевича

В этот день Мориц обещал привести из Управления старика-инженера, всю жизнь проработавшего по эксплуатации железных дорог, помнящего все конструкции паровозов за последние пятьдесят лет, крайне заинтересовавшегося доверительным рассказом Морица о необычайном новшестве, предлагаемом его работником не только, впрочем, железнодорожному, но и множеству видов транспорта. До этого Мориц подробно разузнал характеристику старого инженера, потому что дело было более чем серьёзное, и Евгений Евгеньевич только тогда согласился на его консультацию, когда Мориц уверил его, что нет ни малейшего риска посвятить старика в это дело, никто, кроме них троих, не узнает о содержании чертежей – пока оно не будет передано в БРИЗ. Мориц предполагал, что по исследовании его в БРИЗе – возникает необходимость построения модели, которым должен руководить изобретатель. Но самое важное на очереди было изложить всё детально этому образованнейшему старику, получить его одобрение как специалиста.

Всё это стало известно Нике от самого Евгения Евгеньевича, который добавил, что если труд его будет одобрен – он привлечёт четвёртого человека для помощи.

– Этот человек – вы, Ника! – сказал он и поклонился, как всегда, церемонно, но безо всякой своей обычной шутливости. – Вам – и никому более – я доверю перечерчивание деталей всех моих чертежей. Я уже сказал это Морицу, он освободит вам часы. Жорж был бы полезней, конечно, не скрою от вас это, но что-то в нём есть (между нами, Ника), я приглядывался, – что-то есть, что меня – останавливает… Вам же я объясню всё просто и – вкратце, без лишнего вам утомления, и я уверен, что вы всё поймёте и справитесь. Чертите вы – превосходно… И если, – тут он улыбнулся своей обычной манерой шутливости, – и если моё изобретение будет принято и зашумит по всей нашей планете – я позабочусь о том, чтобы и ваше имя, как моего первого помощника, не было забыто…

Он поклонился, и в его синих глазах заиграл такой огонёк веселья, лукавства, галантности, – точно это было invitation à la valse. Но тотчас же он стал серьёзен и пошёл навстречу входившему Морицу; Мориц входил – не один. С ним шёл высокий седой человек. Был час перерыва. Старик-специалист выразил желание посмотреть всё дело «в работе», – а затем уже он пригласит молодого изобретателя в свой кабинет в Управлении, где оно будет детально рассмотрено, в присутствии Морица, – ими тремя.

– Вы держите свои чертежи – здесь? – спросил он, когда, по уходе из бюро Ники, произошло его знакомство с изобретателем. – Впрочем, я понимаю, и всё-таки я советую вам мне сейчас ничего не пояснять, – он понизил голос, – вслух: я кину взгляд – общий – тут, в бюро. Пойму, вероятно, идею – мне она в общих чертах известна от вашего начальника. Мы посидим, помолчим; я подумаю, взвешу… А затем…

Евгений Евгеньевич смотрел вслед выходящему Морицу и одновременно пытался составить себе мнение о человеке, от которого на данном этапе зависело дело его жизни. Высокий, с, казалось, военной выправкой (в прошлом по службе – тайный советник, генерал статский, но при новой власти почётный член научных обществ), в очках старинного фасона, узких и в золотой оправе, через стёкла которых на собеседника глядели пристально сквозь любезность холодноватые умные глаза – чуть темней стёкол; бакенбарды и глубокая лысина, у ушей пушившаяся серебром, – он производил впечатление.

Изобретатель поклонился, подвинул гостю кресло и жестом пригласил сесть.

С полчаса, а быть может – и с час, просидели они над разложенными чертежами. Ни один не прервал молчание. Ни один не глядел на часы. Затем специалист встал и, протягивая старую, с набухшими венами руку виновнику его напряжённой, в час перерыва, мозговой работы, сказал:

– Не смею пока обнадёживать вас, ничего ещё не могу обещать. Жду вас к себе завтра, в это же время, но должен сказать, что предложение ваше – вполне ново. Ничего даже сходного – и по масштабу – не встречал.

Слова были сдержанны, но взгляд – взгляд сквозь очки был – взволнован. Евгений Евгеньевич попытался сказать что-то, но слова падали вяло. У самых дверей он проговорил только: «Благодарю вас…»

В это время вошёл Мориц.

– Уже? – сказал он старику. – Отлично. Вместе идём в Управление?

Они вышли, а Евгений Евгеньевич… как сияли его глаза, затуманиваясь дымом «жакоба»! Он стоял у окна и глядел сквозь него – вдаль, туда, где сверкало – будущее!..

– Ну что же, – сказала, входя, Ника, – одобрил? Я бы этого старика сразу ввела в повесть! В нём – что-то волшебное. У Андерсена он бы жил один, в старом доме… Понимаю! Вам сейчас не до Андерсена! Вы сами сейчас – Андерсен! Знаете что? Пока эти опаздывают – скажите же мне (знаю, знаю, объяснять будете над чертежами, после!), скажите мне в двух словах! Это всегда можно! Я не так глупа, как кажусь, – я пойму: в чём ваше изобретение?..

Будь это не она, не её тон, не её готовность быть ему помощником, хранителем его тайны, – он бы сейчас не открыл рта. Что-то было в этой минуте – повелевавшее. Но осторожность – выше всего! Он ответил ей по-французски. И вот что он сказал:

– Без поясненья мои чертежи могут, думаю, лежать здесь. Слушайте. Отныне не будет паровозов на земном шаре. Пар будет заключён – в колёса. Принцип турбины. Поезд будет идти быстрее и легче – без паровоза. Это очень удешевит расходы по эксплуатации. С железной дороги принцип перейдёт во все виды транспорта. Вот всё. Ну а подробности, всякие эйч-пи, все расчёты – это уже не вам слушать – ему! Генеральный бой – он сказал мне – завтра. При закрытых дверях, втроём!

– Я скажу вам, но не спорьте, не перебивайте! – вскричала Ника. – Я знаю всё, что вы скажете! Но не упрекнуть вас не могу. Потому, что я – торжествую! Сколько вы пакостей мне про Морица говорили – а вот опять-таки ему дело своё доверили! Дайте лапу! Нет, нет, не слушаю! За это – во‑первых! Жму руку. Затем – за вас самого, за ваш труд! Мне кажется, знаете что? Я ведь не понимаю в технике, не моя область, но мне кажется – это даже больше, чем «Туннель» Келлермана (моя любимая книга!). Потому что – ну, надавит на него океан – и нет туннеля, хоть и отдал ему Мак Аллан – жизнь! А вот это…

Шумно входили два других сотрудника. Продолжался рабочий день.

А ночью, поздно начав, увлечённо, не чувствуя усталости, Ника с головой вошла в перечерчивание деталей с чертежей, переданных ей Евгением Евгеньевичем. В следующие дни Мориц разрешал ей продолжать эту работу с утра, когда он шёл в Управление, – можно занимать в углу его стол, отделённый шкафом, куда к ней не заглянет никто.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 4 Оценок: 1


Популярные книги за неделю


Рекомендации