Электронная библиотека » Анастасия Цветаева » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 4 апреля 2025, 10:20


Автор книги: Анастасия Цветаева


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава 11
Мориц и Ника. Евгений Евгеньевич продолжает рассказ

Был вечер. Мориц шагал по сырой, липкой земле, ноги скользили, и приходилось, балансируя, чтобы не сорваться с под гору идущей тропинки, махать в темноте руками и выделывать неожиданные антраша. Это раздражало, потому что – хотя никто не видел – выглядело смешно. В этих вынужденных движениях было что-то унизительное. Хорошо, что была ночь.

…Как могла такая – умная же? – женщина, как Ника, – не понимать такой очевидной вещи: лирика! Кто не любит лирику, но ведь…

Он всё-таки соскользнул с тропинки, и в небольшую лужу, потому что брызнула грязь – может быть, даже на краги!

…Лирика! Кто сомневался в том, что она – прелестна! Но прелестные вещи обходятся человеку – дорого. Наивность прекраснодушия, комизм его – он не выносил с детства. Он просто его ненавидел! На это надо было идти войной! Эта Ника хочет брать лирику – руками, лирику, по природе – русалку, и не замочить рук! И она требовала верности – от русалки! Требовать её в спутницы своего дня… И, в свою очередь, оставаться верным – русалке! Это было невесть что! А впрочем, что ему за дело до того, как живут – другие? Каждый думает – за себя!

Тропинка теперь вела ровно и крепко, он шёл быстро… Так в Морице возникали и рушились замки, ведомые ему одному.

Закат по небу – клоки золотой ваты, выше – перламутровые крыла.

Мориц и Ника стоят на мостках, проложенных через всю зону. Он уходит, и она вышла его проводить до угла барака. Её мучило то, что ей в последние дни наговорили о нём в бюро, и слухи, принесённые о нём одним из новых сотрудников; с чем все согласны, это что он – ярый, бессовестный карьерист, жесточайший циник, вероятно, погубивший на веку своём не одного человека, лжец, актёр. Ей говорили: «При вас он стесняется, и при вас и о нём некоторые стесняются говорить резко». Он тонок, хитёр, у него большой опыт, он держит в руках всё Управление. Будет день, когда она пожалеет, что не послушала дружеских предостережений! Да неужели же она не видит, что он оставил её тут с определённой целью! – оставил её, несмотря на её чуждость работе бюро, именно с целью разрядить сгустившуюся атмосферу вражды к нему – ну, и затем – он же должен перед кем-нибудь блистать? Из них уж никто не верит ему, так он перед ней играет – ну, и языковая практика к тому же – своей пользой тут не побрезгует! Неужели она верит ему?! «Умная же вы женщина, у вас взрослый сын…»

Из всего этого Морицу Ника сказала, не назвав имён, только об одном обвинении – в карьеризме…

Мориц выслушал с тонкой, чуть озорной улыбкой. «Карьерист!» – говорит он. Одно только слово – но Ника уже пленена его тоном. Надо слышать, как он говорит его! Точно школьник подкинул в небо маленький чёрный мяч! Он вскинул узкую сребро-русоволосую голову (или ей кажется, что он сильно седеет?). «Продвижение по лагерной службе!» Здесь хотеть «продвигаться»… – и быть бы начальником какого-то… проектного бюро! Он смеётся, чудесно блеснув зубами, и упоительная насмешливость трогает его черты. «Надо быть… моллюском! – говорит он. – Надо было никогда не видеть этого голубого неба, – он чуть поднимает лицо в сияющую, воздушную глубь, – чтобы так говорить»… Конца фразы она не запоминает. Пронзённая её началом, она смотрит на сказавшего её; кончено! Больше ничего ей не надо! Она поверила этому человеку – навек. Он спохватывается: идти. Она спохватывается, что идут люди, – и вообще, что есть мир.

Они расходятся, она – назад, он – вперёд. Но над каждым из них то самое золотокрылое небо, куда он, опровергая все обвинения, закинул голову, – как домой! Не доказывая, не споря, просто оттуда – не снисходя… Края облаков сейчас жгуче-янтарны, а лазурь становится зелёной. И опять эта первая, почему-то всегда одна – звезда. Хрустальная! В её трепете – что-то водное, влажная ледяная прохлада… Стал бы и смотрел на неё, без конца.

Ника входит в бюро. Она ещё поработает, докончит раздел.

К ночи подоспела срочная работа, и все сотрудники проектного бюро просидели над ней глубоко в ночь. А когда разошлись, один остался сидеть за столом: изобретатель. Разложил перед собой чертежи…

Он кончил работать, когда за столом чуть засветилась верхушка далёкой горы. Кроме неё, всё спало. У него было странное ощущение – что гора знает, что он тут делает, и сочувствует ему как друг… От усталости всё казалось прозрачным. Чувство чудесности. Одного не хватало – присутствия жены Наташи!

В этот день у Ники была мучившая её тоска по сыну – и она жадно обрадовалась предложению Евгения Евгеньевича слушать дальше, если она хочет. От ночной работы усталость была вполне терпима. На ужин Матвей принёс – чудо: жидковатую, но гречневую кашу! Был конец дня. В жилой комнате спали. Кто-то храпел.

– Дед купил соловья, – рассказывал он, – а к соловью прикупил дудку: она пищала тонким голоском, поскольку наличие соловья позволяло деду пищать в дудку в любое время, он начинал пищать в неё именно тогда, когда бабушка начинала медитировать. И кончилось дело довольно плохо с этим соловьём, потому что его кормили муравьиными яйцами, из них начали очень быстро выводиться муравьи в громадном количестве. Когда сняли первый слой яиц – то, что было внизу, оказалось чистыми муравьями, кои произвольно выходили оттуда и разбредались по комнатам.

Он помолчал – молчание длилось. Так с ним бывало, во время рассказов.

– Вы меня спрашивали о моём отце, Ника? Отец мой – человек с очень отточенным вкусом, благодаря именно этому вкусу он сделался замкнутым человеком, влюблённым в искусство. Всю свою жизнь он построил на противоречиях. Так, он всегда хотел заниматься только искусством – и всегда занимался делами прозаическими. Он хотел коллекционировать прекрасные и редкие вещи, а покупалась какая-то гадость. Он был человек болезненной застенчивости, высочайшей культуры и большого образования, а производил впечатление совершенно среднего человека, потому что очень редко говорил.

– А с вами он говорил?

– Когда я был совсем маленький, он, как большинство отцов, мало мною интересовался. Это естественно. Когда я подрос и начал сам интересоваться тем же кругом вопросов, я постоянно приходил с ним в столкновение, потому что именно то, что я считал в искусстве наиболее ценным, он считал как раз наоборот; и то, что было священным в этой области для него, я считал совершенно второстепенным. Он был большим поклонником французских импрессионистов, которым я отдавал должное, но от которых был очень далёк. А до начала наших с ним бесед – я напоминал ему о себе только как бы нечаянно, и всегда нежданно, докладами матери, что я опять в чём-нибудь провинился, что-нибудь выкинул – странное. Тогда он хмурился и говорил нечто вроде: «Негодяй какой-то растёт».

Рассказчик сказал это не без юмористической грусти. Ника рассмеялась тоже.

– Ну а мама?

– Мама была ближе к нам, детям. Но у неё было столько дел, целый дом. И к тому же занятия своей внешностью; к этому её вынуждало положение хозяйки дома и, кроме того, – красота. Моя мать была красива. Мы росли под неусыпным наблюдением выбранных ею с этой целью людей. Сама же она как бы была высший арбитражный комитет, дававший более общие и директивные указания.

Кто-то шумно вытирал ноги в тамбуре. С прорабом входил Мориц.

– Необычайные вести для вас из БРИЗа, Евгений Евгеньевич, – сказал он. – Вам удача и добрые вам вслед пожелания, но как мы будем без вас… Если это станется…


А дальше была ночь. Сегодня не было срочной работы, и все разошлись по «домам». Но, должно быть, какой-то из работников проектного бюро забыл что-то на одном из столов, потому что – не зажигая электросвет, а всего с карманным фонариком идёт человек от стола к столу. Кто это? Забыл? Ищет что-то? Такой лощёный молодой человек, всех любезнее с Никой («Дама!»). Блондин с аккуратным рядом посреди узенькой головы, с чем-то птичьим в близко поставленных глазах, узких и светлых. Он стоит над столом Евгения Евгеньевича. Отодвинул шхуну. Наклонил карманный фонарик, он рассматривает там что-то на папке, перевёртывает, поднял лист, прочитал что-то, пересчитал листы. Поставил шхуну на место, потушил фонарик и вышел из бюро.

Глава 12
Продолжение юности Морица

Все разошлись. Мориц читал газету.

– Я решила: я буду писать о вас – поэму, – говорит Ника Морицу. – Но мне нужен материал. Дайте мне как бы краткий обзор ваших встреч с людьми – и любовных, и вообще важных, – а потом выберу то, что мне надо. Любовь – если не было, страсть. Дружба…

– Видите ли, Ника… – Мориц, встав, стоял спиной к окну. – Вы оперируете словами «страсть», «любовь». Хотите знать «главное»?! Я не знаю! Может быть, главное было, – то есть всего сильней, – то, что не получило воплощения. Один взгляд! Я сразу узнал, что это – именно то (что – я не знаю), но те глаза обещали всё то, чего не было у меня в жизни. Я вообще не смогу осознать, как много я потерял, что эти встречи не сделались жизнью… – Он теперь шёл по комнате, глядя вперёд и вверх, стремительный, упругий и лёгкий голос виолончельными звуками шёл за ним. – Не помню черт. Взгляд! Он и сейчас стоит передо мной.

«Вот его доминанта! – ещё раз императивно сообщает она себе. Хотя он говорит об этом торопливо, может быть, уже каясь, что сказал… – Вот фундамент поэмы, не забудь! Не отвлекись по пути, запомни. Ключ! Те, кого он любил – терпели не меньше, чем я, которую он не любит. Его «да» были – нет.

Она готова уже почить на высотах, предлагаемых ей этой мыслью, но легко, мотыльком, порхнуло: «…а есть ли у него – душа?»

– Я опасаюсь одного, – услышала она голос Морица, – вы сделаете из вашего героя какого-то Чайльд-Гарольда. Это будет фатальная ошибка! Сдёрните с него прежде всего плащ. Вам для правды всей вещи надо найти ключ к тому, что это всё в общем не так уж сложно! Что нет загадочного! Но также – что нет и позы. Подчеркните, что герой ваш – это, может быть, для него характерно, подумайте, – никогда не обижается на то осуждающее, что в лицо о нём говорят. Может быть, он не так-то уж очень много видел ласки, настоящей? Не знаю. И, может быть, при других условиях и можно бы сделать так, чтобы выдернуть колючки ежа из него. Попробуйте!

С мгновенной грустью, уронив было взлетевшие крылья, Ника говорит себе: «Если б это слово – „попробуйте“ – относилось к его колючкам ежа! Увы, оно относится к поэме. К моей поэме о нём… Как сложны – клубок! – наши чувства!»

– Но вообще-то говоря, – говорит Мориц, – нелёгкая вам будет задача…

– А почему, Мориц, вы охотнее стали мне о себе рассказывать?

Он не слышит? Он побарывает лёгкое раздражение. Эта вечная игра ума её – утомительная… Отчего, между прочим, когда человек молчит – его уважаешь? Зачем человек говорит? Нет, он слышал! Он думает…

Если бы Ника не задала этот вопрос… И вообще: отношение к ней увядает в беседе и расцветает, как только наступает молчание? А она так любит говорить – и так любит слушать, когда говорят…

– Во-первых, потому, что это вообще со мною бывает, что я иногда начинаю говорить о себе, и тогда могу рассказывать – часами. Во-вторых…

Она перебивает его:

– Я знаю! Потому что из этого будет поэма, то есть дело, и вы, как деловой человек…

– Да, может быть. – Он начал свой путь по комнате, часто взглядывая себе под ноги. – Всего легче вам, быть может, понять всё это как поэту, писателю – на моих отношениях с женой, которые длятся уже почти двадцать лет. Женился я чрезвычайно рано. В каком-то самом основном смысле только по отношению к жене я испытал вещи, ни разу уже позже не испытанные к другим. Когда мы встретились, мне было пятнадцать лет. Как я теперь понимаю, это было настоящее чувство, но – как вы знаете – я не люблю названий! Кроме того, я долго сам не мог понять – годы. Ни в ней, ни в себе. Она ещё не была моей женой, когда мы ехали в поезде – долгий путь – из Сибири, нет, ещё до этого. Я никогда не смогу позабыть, – сказал он согретым до дна голосом, – как я ходил с ней почти напролёт все ночи по городу, легко одетый, в лютый мороз (она была лучше одета). Я не выношу холода – ног я почти не ощущал, онемели от мороза, и мы всё говорили и говорили… Разве это можно забыть?

По комнате проходили люди – спешно, по-деловому, хоть и был нерабочий час… Боясь, что их прервут, Ника прервала его по-английски, протянув мостик к общению, продолжавшемуся на другом языке. Он тотчас легко подчинился, и, хоть это было чуть медленнее, чем по-русски, она залюбовалась его верным подбором глагольных форм при таком сальто-мортале.

– Усталая от резких переходов моего общения и, может быть, ещё неуверенная в себе… она стала выказывать благосклонность к ехавшему с нами моему товарищу. Вы знаете, что со мной было? – сказал он, остановясь перед Никой, подняв яркие, тёмные, суженные, сквозь неё глядящие глаза, – и во всём худом, точёном лице с несколько полным, хоть и небольшим ртом мелькнуло что-то оленье, – так показалось Нике.

– Но есть другое в моей жизни, что повторенья не получило, – это было тоже с женой, в поезде. Мы были тогда на путях. Были годы Гражданской войны, достать ничего нельзя было. Я вставал, когда она ещё спала, и в совершенно диком холоде – чтобы она сразу проснулась в тепле, превозмогая усталость и ненависть к холоду, растапливал печь. Потом доставал молоко (это была целая эпопея!) и варил ей его. Вот этого я никогда ни для кого больше не делал! Это было в моей жизни – раз…

– И вот этого, – сказала его слушательница, – я никогда не пойму! И как это взять в поэму? После «Перчатки» Шиллера! Я видала таких заботливых – и таких мужественных людей…

– Тут дело не в заботе, – упрямо отвечал Мориц, – после реплики Ники голова седого мальчика была высоко вскинута, и в чётком, двигавшемся по теневому фону стены, совершенном профиле не было ничего от оленя. – Заботиться о ком-нибудь – это всегда было в моей жизни, и, должно быть, это даже некоторая потребность моя, но…

Но Ника перебила. Всё в ней пылало враждой к этому – в тяжёлых условиях жизни, прожитой, после лет разрухи, требовавшей суровой, ежечасной героики за другого, – этот, как бы «сверху», тон отбора, тон не к месту изысканный. Роль, в которую нельзя было как-то особенно «вникнуть» и которой позволялось «никогда более в жизни» не повторить того утра, с заботой о печке, о добытом и сваренном молоке! Разве не об эпохе разрухи и голода говорилось? Разве о ней надо было – говорить? Вместо того чтобы грести обеими руками, без разбора, всё, что на пути близких… Она заметила, что он уже говорил по-русски. Но в ней накипело:

– Вы так запомнили через всю жизнь (и так, как по комнате шли) – this poor milk, как будто это вообще идёт в счёт, такой пустяк! Когда были судьбы, ежечасно и до последнего вздоха отданные другим… Что вы видели в жизни из трудностей, если вы это зовёте трудным? Мне просто за вас – неловко… Я б, Мориц, со стыда сгорела раньше, чем про это молоко рассказать!

Она разглядывала его цинически-беспощадными, развенчивающими глазами.

– Poor milk! – повторил Мориц с внезапно вспыхнувшим взглядом, хоть они снова уже были одни.

– Вы, конечно, не можете понять, потому что не были в это время в армии, когда молоко было редкость и было трудно достать дрова, была же военная обстановка, это же выпадало из стиля всей жизни…

– Но запомнить – один этот раз! Это чудовищно… – не сдавалась Ника.

– Не раз, а довольно долгое время этот раз повторялся, – Мориц как резал ножом, – и я не забыл это не потому, что это было мне трудно, а потому, что это шло вразрез со всем жизненным складом! Я никогда не показывал моих забот о близких. Я никогда не давал обещаний, – сказал он вновь по-английски, так как входил Виктор, что-то весело говоря кому-то позади.

Беспомощное было в нём перед роком своего нрава, и ей стало жаль его.

– Но мне совсем неясна жена ваша, – сказала она печально, – как она живёт, как воспринимает окружающее, какие её чувства…

– Её чувства – спрятанные… Она очень редко их показывает. Но она всегда обо всём имела своё мнение. Её всегдашняя ошибка была та, что она считала, что недостаточно умна для меня, для моего общества, и, зная моё самолюбие, и из-за своей собственной гордости, боялась сказать что-нибудь, и она предпочитала в обществе – молчать. Может быть, моя ошибка была – что я очень редко ей говорил о моих делах? Пишет она иначе – свободнее, чем говорит. Она никогда не может найти столько слов, сколько находит в письмах; однажды в очень важном случае, который мог принести мне крупные неприятности и иметь ряд тяжёлых последствий, я спросил её, согласна ли она с моим решением, что я хочу знать её отношение к нему; я восхитился тем, с каким спокойствием, с какой свободой она ответила, что я должен поступать так, как считаю нужным, не заботясь ни о каких последствиях. Вот это для неё характерно.

– У вас благородная жена! – сказала Ника.

– Она бы сделала всё, чтобы мне было хорошо. Я для неё много больше, чем её дети. Она бы отдала детей, если б это было для меня нужно.

– Да, это большая любовь!

– Вначале ни она, ни я не верили, что мы проживём вместе долго, и я ей сказал, что она должна добиться независимого экономического положения.

– Вы ей сказали это?

– Я же знал её характер! Случись нам разойтись – ей было бы мучительно взять от меня помощь. В нашей жизни она целиком зависела от меня, но когда я был в малейшей опасности, когда болел – она обретала такую энергию, все удивлялись тому, сколько она могла поднять. На ней был дом, дочь, заботы о получении денег, она была беременна, неизменно дважды в день ездила через всю Москву в переполненных трамваях ко мне в больницу. Она подняла на ноги всех врачей, добилась всевозможных прав и разрешений, учредила при мне непрерывное дежурство – не думали, что я встану. Она буквально выходила меня. После болезни я должен был ехать в Крым, где была Нора – женщина на моём пути. Жена знала это – и она делала всё, чтобы я поехал. Она сказала мне: «Если это может тебе помочь – я буду совершенно спокойна». Это была величайшая жертва для женщины. А говорить – мы говорили мало. Мы так хорошо знаем друг друга. Собственно, нам не о чем говорить.

– Она когда-нибудь плакала… при вас?

И раньше, чем она досказала, он негодующе произнёс:

– Никогда!

– Никогда… – любознательно и осторожно, словно рассматривала марку фарфора, повторила Ника. – Как интересно для меня! – «Я, должно быть, при всей моей сложности, настолько проще, что… Чтобы никак не выдать своего чувства… И надо иметь в себе одну тезу, ни антитезы, ни синтеза. Я погибаю от антитез! Я не то что Мориц, мало горда, я – много горда, как самая гордая женщина. Но я ещё, рядом с этим, и самая жалостливая женщина – вот и получается суп!..» – Она оборвала разлёт своей тоски, о себе признанный, потому что в вежливом молчании Морица (похоже молчал, между прочим, и Евгений Евгеньевич) ощутилось глубокое безразличие. Подавив вздох: – И когда вы входили, после этих ночных отсутствий, как вы говорили, – ваша жена вам никак, ничем?

– Ничем.

– Хорошо! – боролась Ника за свою героиню. – Ведь, – и скользит резец, – в горе можно онеметь – как в счастье. Но вот обычно, когда она вас ждёт, неужели она тут своё чувство не выдаёт, когда вы наконец входите! В отсутствие человека так боишься, что он никогда не придёт больше, – этого у неё не было? Дайте мне её жест, чтобы я её увидела!

– А нет никаких жестов. Чтобы броситься мне на шею – это вообще, может быть, только раз было, после долгой разлуки, после её операции! Всё это очень сложно, весь комплекс. Ведь она мне и сестра, и жена, и дочь…

При нашем расставании я поцеловал её лоб, поцеловал её руку… Она сидела, как изваяние. Вот такой человек!

– Бывает она весела?

– Бывает, но редко. И тогда смеётся как ребёнок.

– Её музыкальный… стиль! – стучит Ника резцом по мрамору. – Ну, как бы это: элегия? Ноктюрн?

– Нет, не элегия. Это глубокая, страстная, замкнутая натура.

– Ну что ж, вы по себе нашли человека…

Ника встаёт.

– Да, – говорит Мориц, – и встаёт тоже (аудиенция друг другу – кончена), – бывают люди разных категорий: такие, что жгут себя изнутри, – и кажутся холодными, но несущие в себе ежечасный кратер, огнедышащий…

– И как-то не падают туда, благополучно?..

– Ну, это как сказать, бывает, что… А, готова? – сказал он, принимая из рук Виктора кальку.

Начались рабочие часы.


…Ника попросила Морица рассказать о его прошлом – как материал к поэме о нём. И скрытный Мориц так легко отозвался на её просьбу! Ника поверх всего понимала отлично, что это стало для него утолением его нестерпимой тоски – здесь, на дне, после того как он с комсомольских лет был строителем нового государства, – он же иначе не говорил о Советской России, как «моя страна»…

Но то же было, только в другом ключе, – с Евгением Евгеньевичем, но для него, человека совсем другого типа, чем Мориц, для него, любителя изящного, сам процесс рассказа, воспоминанья и стиль, при этом рождавшийся, был некой самоцелью, наслаждением, в котором он почти забывался от тягот заключения, оторванности, безысходности. Вот этого наслаждения рассказом нацело не было в беседах Морица с Никой – а только одно забвение окружающего. Тем более что он часто переходил на английский язык, которым владел отлично. Тут было удобное для него совпадение, что и Ника этот язык – там, на воле, и преподавала, и была с него переводчицей.

Но Евгений Евгеньевич не так глубоко погружался в рассказ о прошлом, как Мориц, увлекаясь внешней стороной, способом выражения, потому и отвлекался от него сразу, как было пора ложиться Нике или когда вспыхивал свет, когда можно было вернуться к труду над любимым изобретением, продвигавшим этот труд к успеху (а его – к славе, что было его тайной мечтой: обрести успех – освобождение…).

Мориц же, в ночные часы над чередой своих заявлений, свято верил правительству своей страны, которой был предан до самых глубин, мучаясь тем, как по первому заявлению не поняли там, единственное, что утешало его немного, – что его ценили здесь, что он пользуется здесь такими правами, которых не имели другие заключённые, что он, собственно, кроме вопроса квартирного, живёт наравне с вольнонаёмными. Он забывался и в том, как был одет, вольнонаёмные дамы звали его «денди»; даже делали ему авансы, нередко им увлекаясь (что он понимал отлично – но никогда не отвечал им, как это легко делал на воле). Что бы там ни говорили, тут он блюл честь свою и жены – гордой горечью.

Вот это восхищало в нём Нику, добавляя фантастичность в его облик.

Была уже полночь, и Ника, устав считать, разобравшись в своей путанице, кончила раздел. Она встала идти к себе, когда пришёл из Управления Мориц. Он повесил пальто, снял кепи и обернулся к Нике.

– Я сказал вам, что никаких жестов не было, когда я входил. Но я же чувствовал, это же было совсем очевидно, – что она счастлива! Подавая мне еду, сидя рядом со мной, в каждой неуловимой мелочи она это счастье выражала. Когда я был дома, ей не надо было никого и ничего!

Ника снова села за свой стол. Странно, её усталость о его голос – не разомкнулась. Она превозмогла себя. Понимая, что если, придя из котла управленческой работы, он, страстный работник, вошёл с продолжением прерванного работой рассказа, – ей надо было выслушать, воспринять и запомнить – драгоценнейший, может быть, материал для поэмы. Но утомленье ли дня, или утомление иного рода – она слушала его сейчас насильственно. И росло в ней удивление, как он не чувствует этого, – ведь за последние полчаса она не подала ещё ни одной настоящей реплики… А он говорил:

– Бывали случаи – не хватало денег, неприятности по службе, какая-нибудь неудача, – и я в минуты пессимизма говорил ей об этом – она находила слова такого живого ободрения, так умела доказать, что надо просто взять себя в руки – и будет всё хорошо… Я удивлялся её силе!

«Зачем мне это всё сейчас! – стонет всё существо Ники. Ночь, день прошёл, сил нет…» («Это простая ревность в тебе говорит, – останавливала она себя, – разве ты не заметила, что только к ней – и ревнуешь его, к её преданности, так на твою в жизни твоей – похожей».)

– Я знал, что этот её характер стоит ей всех её сил, всего здоровья, бурное начало туберкулёза, опасная болезнь глаз – она же почти ослепла! – были платой за эту выдержку.

Он закурил и начал было, как обычно, ходить по комнате, но что-то в шаг сейчас не ложилось, должно быть. Он остановился, глядя поверх комнаты, в окно ли, где далеко, в черноте мигал огонёк.

– Она всегда боялась, что может меня потерять!

Нечто гипнотическое было в его голосе. Пробуждаясь ему навстречу, Ника вдруг сказала себе: «Он никогда не называет её имени, – заметь. О тех – имена. Её имя он точно бережёт – от слуха. От меня, от поэмы. Но это чудовищно, что он говорит! – думает – и молчит – Ника. – Каким же он вскрывается в этом! Что, вместо того чтоб бороть свой нрав, – он оставил бы женщину, так преданную! Мать детей! Любимую им больше всего на свете – оставить за то только, что она любовь свою любимому показала… Адская машина этот нрав! И так просто сказать об этом! Не усомниться в праве своём…»

– Так это же не её характер, а ваш, – сказала она. – А она ему подчинилась.

– Вы, Ника, часто мыслите формально, – ответил Мориц, и, точно эти слова придали ему силы, он пошёл в свой путь – по диагонали, от угла к углу, по пути отставляя то стул, то высунувшуюся рейсшину, то угол чертёжной доски. – Это было не её, не моё – наше общее. Главное я знал – что я для неё – всё на свете! И пришло это, как я уже вам говорил, не сразу – а через четыре с половиной года. Что же, она не могла никого любить, кроме меня? Может быть, и могла бы – но ничто не уменьшило бы её чувства ко мне!

(«И с таким чувством к вам, всю себя отдавшая с пятнадцати лет, – она всё же не смеет говорить с вами! – думает и молчит Ника. – Должна просить пощады – у соперницы, что ли?»)

– В двадцать седьмом году она была на Кавказе, а я в Крыму. На обратном пути я заехал к ней, пробыл у неё два дня и вернулся в Москву. Это было в первый раз, что я её видел одну и не в нашей атмосфере. Общее мнение о ней было, что она самое весёлое существо во всём санатории! И я подумал: я подавляю её! Без меня она могла бы быть другим человеком…

«И всё это скучно – как в книге! – думает Ника. – И люди думают, что та „дикая“ природа – худшая! И стараются её прятать. Не эта ли в биографии пушкинской юной Татьяны с её пошляком Онегиным?»

– Я не раз говорил ей, что с другим она была бы счастливей! И всегда получал ответ, что, если бы она могла начать жизнь сначала, – она бы повторила её!

(«Довольно! – Хотелось встать, потянуться – чтобы руки хрустнули! – и выйти в милую чёрную ночь. – „Дважды два“ пришло в твою жизнь? Хочешь поэмы писать своей кровью? Что ж, пиши…»)

– Дочь писала мне, что мать к ней страстно нежна. Это – ново. Этого не было в мою бытность дома. К сыну – да, но он маленький. Он родился, когда я хотел с ней расстаться – из-за Норы. Если бы это случилось – мальчик должен был заменить ей меня. Я прочёл это в её дневнике, она вела его в те трудные дни. Я нашёл его в туалетном столе, спросил позволения прочесть. Она разрешила – и потом его порвала. И мы не сказали об этом друг другу ни слова. Я не очень люблю тайны – но и нет у меня к ним нелюбви. Я только хотел назвать цену этой гордости моей жены.

– Спасибо, – сказала Ника, вставая, – и вдруг что-то подталкивает язык: – Ну, значит, просто её гордость была больше её любви!

– Да нет же! – Мориц гневен, чистосердечен. – Просто есть разная гордость – и разная любовь…

– Любовь – одна, – упрямится Ника. Она не смотрит на Морица, смотрит мимо.

– Почему вы всегда так уверенно судите обо всём на свете со своей колокольни?

– Потому что не умею смотреть – с чужой! Потому что это та колокольня, которую я выбрала, чтобы с неё смотреть. Бросим, Мориц, и вам пора спать…

– Какая у вас уди-ви-тельная склонность к риторике! Вы же упрекаете живую вещь за её название!..

Ника слушает с холодной улыбкой.

– Доброй ночи, – говорит она.

Но зато как хорошо – писать… Ночь, она одна – и сна ни в одном глазу. Куда делась усталость? Масло на волны, волшебный бальзам. Тетрадь перерастает в план отступившей поэмы, повесть живёт – вовсю.

А через барачную стену, как через толстую вату, – «Мелодия» Рубинштейна. Это Мориц включил радио? В Москве ещё только вечер…

Ника, как Хлоя, кладёт лицо на руки и, блаженно опустив (как Вий) веки, – слушает.

И вот это таинственное существо – перед нею. Ника держит портрет жены Морица. (Она узнала, её зовут – Ольга.) Ненасытно впивает она тёмный фон фотографической мглы, потёртой, в лёгких трещинках карточки. Лицо в половину натуральной величины – ей в глаза прямо, как будто глядишь в зеркало. Облик, ею не виданный никогда более – во всей вечности! – неповторимый. Лоб более широкий, чем высокий, но и высокий тоже, обрывающийся совершенно горизонтальной линией тёмных, длинных бровей – при полной разглаженности, при их олимпийском покое всё же кажущихся насупленными, – так они стремительно распростёрты над широкими и длинными глазами. Пристальный, утверждающий, застенчивый, застенчивость борющий, тяжёлый взгляд. Он тяжёл тем, что приковывает. Как много больше один этот взгляд даёт Нике, чем все рассказы Морица! Этот взгляд молча оборачивался к нему – и рушились «города и годы». Вот чего он не умел рассказать! Ника всё хотела её слов, Мориц искал – их не было. Говорящей оказывалась немота… Полуулыбка рта негой отражена в глазах, неулыбающихся. Это нега веет в пушке ресниц, нижних. Лицо широкоскулое. В нём грация здоровья, упорной юности, отдающей детством в очаровательной и нисколько не грубой пухлости щёк. Как из массы мраморной восстаёт линия – так из округлости этих девических щёк устремляется строгий контур подбородка, привнося в это мраморно-плоское лицо женщины неожиданную хрупкость и остроту, некую внезапно-прощальность, нечто отрывающееся, ускользающее, берущее себя нацело назад из тела, застенчиво-торжествующее! В неведомый и неназванный дух. Нос короткий настолько, чтобы не быть названным длинным, тонок пластической тонкостью Греции. Идеальность пропорций, делящая черты, диктующая характер лицу, ждёт вот именно этого рта, грациозного и стыдящегося, своенравного и всё же спокойного. Гладь лба, взыскующий взгляд глаз тёмных и всё-таки не тёмно-карих, имеющий свет под цветом; задержанный трепет тонких ноздрей, горделивость губ, отдающихся только этому, навсегда. Чуть беспорядочный поток волос, тяжёлых, пушистых, как ещё одна и будто уже лишняя красота, небрежно, привычно отброшенная назад за крепкую шею, переходящую гармонической линией в медленный спуск плеча. Тёмное платье, полукругом открытое, – всё в напряжённом покое. Это та полнота жизни, которую Ника не поймёт никогда, – потому, что Ника всё хочет понять, а эта себя не понимает, она просто дышит, как бытие. Но она недоступна!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 4 Оценок: 1


Популярные книги за неделю


Рекомендации