Текст книги "Тремпиада. Эзотерическая притча"
Автор книги: Анатолий Лернер
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
11
…Ночь вошла в кубрик обиженным хлюпаньем штиля и дрожью опущенных в воду звёзд… Наполнив флягу морской водой и помочившись на лунную дорожку, дрожа от холода, вернулись мы в протопленный гараж. И едва голова коснулась подушки, как меня закружило, завертело, замутило… Вихрь сорвал с места, и тело чужое и ломкое провалилось в тартарары. Я грохнулся об пол, вздыбив клубы пыли и, потирая ушибленный зад, с трудом соображал: где же это я?
Над головой, как и прежде, был бетонный свод, стены – из того же серого пористого бетона, а по углам расселись то ли призраки, то ли черти, то ли гномы. Явно не гараж. Я щёлкнул зажигалкой. Обрывая паутину, приблизился к выключателю. Люминесцентные лампы, гудя осами, вонзили свои жала во мрак. И понял я, что был здесь уже когда-то.
Ну, конечно же! Это бомбоубежище – не что иное, как мастерская Миши Мигрина! Но позвольте, весь созданный Мишей призрачный мир из шамота, был там, на другом конце земли, за десять тысяч километров, в другой жизни, на далекой Украине!.. Сомнений быть не могло. Это была мастерская Мигрина. Я действительно был здесь однажды.
О, эти «однажды»! Тогда мы были помоложе, но менее оптимистичны, сил в нас было – хоть отбавляй, вот и отбавляли: кто сколько мог и как умел.
Ещё тогда подумалось мне, что мастерская эта скорее бомбоубежище. Пристанище для всего созданного Мишей мира. В этом бункере спасалась от налётов ревнителей соцреализма Вселенная с ее обнажённой беззащитностью и агрессивностью, присущей роду человеческому.
Гномам из глины и шамота скрывать было нечего. Хоть и были они захвачены врасплох, но прятать свои чувства, свои эмоции, любовь свою и ненависть не собирались. Не стремились они выглядеть лучше, чем создал их ваятель. Поражала кажущаяся беспристрастность творца, приложившего к ним тепло своей руки… Всё было настолько неожиданно, что в скучающих сумерках мастерской ощутил я робкое предчувствие апокалипсиса. Ощутил и тут же доверился этому миру.
Мы сидели в компании Мигринских монстров, пили водку и молчали. Кто-то обронил:
– Нельзя же так. Нужно что-то делать…
Миша улыбнулся в рыжую бороду и выдохнул:
– Не знаю как Сева, а я уже для себя придумал: вырою яму, соберу всё своё хозяйство в старый грузовик и захороню. Может быть, потом кому-то станет любопытно, какими мы были…
Снова выпили. И вновь вспомнили о Севке. Как, мол, он там, что поделывает?
– Да всё нормально, – встрял я. – Всё, как и положено. Персональная выставка во Владивостоке, телевизионщики ухватились, репродукции по всем изданиям порастаскивали, даже в польской «Младошти» тиснули с весьма претенциозным заголовком: «Поляк с Дальнего Востока». А тут японцы подгадали под выставку и навалились всей своей культурной делегацией. Обалдев, предложили организовать экспозицию на Хоккайдо. Представляете, выставка Всеволода Мечковского в частной картинной галерее в Отару. Хадзиме Саватари специально для Севкиных картинок выстроил на берегу моря изумительнейший павильон! Приглашения всякие…
Ну, там, во Францию смотаться – это после первого приза в Париже среди плакатистов, австралийцы, тоже, не унимаются – зазывают… Ну и работа, понятно, ладится, продуктивность та же сумасшедшая…
– Ох, и горазд ты свистеть, – отрезвил меня поощрительно-дружелюбный голос Миши.
– Да, правда, же! – я пытался остановиться, но не мог. – Успех полный! А он, жлоб, лежит сейчас в Славянке на берегу Хасанского залива, в чай на лимоннике с похмелья дует и по вашему вонючему подвалу тоскует. Да что там, я же сам… – завёлся я и тут же осекся.
Откуда им, в том, теперь уже далеком, восемьдесят пятом было знать, что свалился я им на головы прямёхонько из девяностых. В порыве пьяной радости я спешил им выплеснуть все, что знал… Я хотел успеть сказать Мише, что не придётся ему насыпать скифский курган, не погребёт навоз его уродов, не погибнут, не выцветут, не будут разворованы картоны Мечковского, не сгорит горькой сивухой их талант…
Вихрь подхватил меня и я, попав в воронку, задёргал ногами, пытаясь руками разорвать рыхлые и липкие кольца вертящегося смерчем удава времени…
– Ну иди, иди проблюйся. – послышался ворчливо-недовольный голос Севки.
Я снова сидел на кровати в кубрике гаража, а в приоткрытую дверь на меня брезгливо фыркало Японское море.
– Что это ты там про сивуху орал? – Мечковский, сидя по-турецки на кровати всматривался в циферблат наручных часов.
– Не успел… Не успел я, Сева, – вздыхал я, физически ощущая на себе паутину Мигринского бомбоубежища.
– Как это понимать? Что значит, не успел? Ты что, пацан? Ну ладно, эти, – и Севка глазами повел в сторону мальчишек, распластавшихся в здоровом юношеском сне, – пацаны могут и не успеть. А ты в таком возрасте, что успевать просто обязан. Стыдно… И сыро…
– Послушай, мистер Ворчун, я только что в мастерской Миши Мигрина побывал.
– Завидую, – теперь уже серьезно сказал Севка и повернулся лицом к стене.
12
Утро выдалось с морозцем. Пацаны, выспавшись, возились у закоченевшей «буржуйки», а Севка, сидя на боте, глядел как сонные чайки, лениво покрикивая, перелистывали волны.
Шумный Герман, обнаруживший пропажу, уже обиженно хозяйничал в гараже, а из принесённого им рюкзака торчал старенький японский гидрокостюм.
Я согнал остатки сна и, не утруждая себя его толкованием, облачился в доспехи ныряльщика. Вода, сомкнувшись надо мной, обожгла холодом, сдавив виски и сбив дыхание. Казалось, меня вывернуло всего наизнанку, и я лишился кожи. Но через пару минут баланс между температурой тела и водой в гидрокостюме был достигнут и я, блаженствуя, барахтался у берега. Теперь настал мой черёд благодарных взглядов в сторону Германа. На смену негодованию, вызванному его поступком с выпивкой, пришла досада от нашей собственной выходки. Объединив эти оба чувства, я в восторженной неловкости орал что-то неприличное.
Пока Севка приводил себя в порядок, мне пришла в ещё не совсем трезвую голову заманчивая идея: добыть чего-нибудь к завтраку. В порядке подхалимажа, и для личного удовольствия. На трепангов я не рассчитывал и не покушался. А вот гребешок собирал, как грибы после дождя.
Очистив прибрежную полосу от устриц, я всё дальше и дальше уходил в море, ощущая это по давлению в ушах и продолжительности холодного слоя воды, резко сменяющего полутораметровую поверхность, прогретую осенним ленивым солнцем. Стараясь не обращать внимания на досадное чувство дискомфорта, вызванное постоянным притоком холодной воды в прорвавшийся под рукой гидрокостюм, я искренне старался угодить друзьям с завтраком.
О переохлаждении я был столько наслышан, что относился к нему как к какому-то анекдоту, обязательному перед каждым погружением под воду. Но на этот раз я ощутил его собственной шкурой. Не анекдот, конечно. Переохлаждение. Сперва пальцы ног стали налезать друг на друга. Барахтаясь на поверхности, рядом с загруженной гребешком сумкой, подвешенной на желтые поплавки, снятые с обрубленных в спешке японскими браконьерами сетей, я, пытаясь распрямить сведенные судорогой пальцы, сорвал ласты. Те, выскользнув из рук, исчезли под водой. Пальцы-то я распрямил, но вот ноги, лишённые, как казалось до того, неуклюжих и тяжелых лопат, беспомощно барахтались, ослабевая и отказываясь удерживать дрожащее, растерявшее все калории тело.
Нужно было сбрасывать балласт: расстегнуть свинцовый пояс и тогда, освободившись от нескольких килограммов, затапливающих гидрокостюм, можно было продержаться на плаву. Но я по-прежнему не верил, что тону. Да и пояс жалко. Поди, попробуй-ка потом достать свинцовые формы. К тому же, в шлюпке, поблизости, проказничали симпатичные ангелочки. Выплюнув трубку и сорвав маску, я робко позвал их. Настолько робко, что братья ничего не поняв, игриво что-то крича в ответ, отплыли ещё дальше. Я ринулся за ними вплавь, но понял, что не умею больше плавать…
На этот раз море не хотело меня отпускать всерьёз и, бормоча неразборчивые угрозы, отрывало душу от тела, и отнимало сознание. Я задрал голову и, поглощаемый водой, что-то отчаянно проорал напоследок.
Ангелочки с ямочками на щеках подхватили меня и я ещё долго и изумленно взирал с высоты на всё удаляющийся осенний дальневосточный пейзаж…
13
Стоит ли говорить, что меня за какие-то прегрешения не приняли боги. Ни олимпийская братия, ни, пришедшая им на смену когорта в чёрных сутанах, ни… Короче, кто-то там был не в духе или что-то мудрёное задумал Падший ангел, только вернули меня назад. Швырнули с размаху ангелочки в лодчонку, крылышками небесную пыль обмели, попками замелькали, засветились улыбками – извиняются, значит. Прости, мол, номер не вышел. В другой раз. Уж не обессудь. Ангелы, превратившиеся в сыновей Германа, весело болтали. Вылез я из лодки, в гараж поплелся.
– Ты что ж это, Лернер? Ластами щёлкнуть удумал? – Мечковский невозмутимо наряжался в гидрокостюм.
– Да вот, – отвечаю не своим голосом, – в лодке у Харона побывал. И Стикс переплыл дважды.
Севка, улыбаясь, надевал акваланг:
– А в уплату Харону ласты Германа ушли? Ладно, иди в кубрик, погорюй с Германом, а я поищу снаряжение. Ты и маску с трубкой, босяк, утопил. Надо было, литератор, свинец сбрасывать… Литератор. Из Севкиных уст это всегда звучит иронично, обидно. Впервые он приласкал меня этим прозвищем, когда мы с прозаиком Николаем Исаевым заявились в его мастерскую. Мастерская, блин…
Понту в этом названии было больше, нежели этот сортир представлял что-либо подобное. Ну, Севкины работы, понятно, не в счёт. Многие его коллеги завидовали этой дыре. Строчили жалобы, заявления, доносы. Словом, создавали творческие условия.
Ну, чтобы кровь в жилах не застаивалась.
Да пораскинь же ты мозгами! Есть хата на стороне – значит, водит б…, аморалку разводит, притон содержит. Типы непонятные косяками шляются. Громко, вызывающе разговаривают. Бутылками гремят – пьянствуют, значит. А что на пьяную голову приличного создать можно? Вон и бабы голые по стенкам развешаны. Даже через занавеску видно. Невооруженным глазом. И мужики – ну совсем паскудство – в раскорячку. А этот, с позволения сказать, художник, извращенец прямо какой-то, все попохабней изобразить норовит. И такой буржуазный тлен от его картинок исходит, хоть ноздри ватой затыкай! Нет, ну скажите на милость, откуда в чистых советских водах вот такое, простите, конечно, великодушно за грубость сравнений, дерьмо всплыло?
А в чистых тех водах, и любовь была бесполая, и грязь родной землей звалась, и миллионы шагали в ногу, и радио точкой называлось – на одной волне работало потому как, на нужной, и общественное мнение всегда совпадало с генеральной линией…
Короче, заявились мы с Николушкой к этому аморальному типу, и давай его картинки рассматривать. Ходим вдоль стен, пальцами во что-то тычем, умные слова произносим – хвалим, значит. А Севка лицо руками закрыл, одни глаза из-под ладоней. И глаза те – хитрющие. Слушал он нас, слушал, а потом напускное безразличие сбросил, сошёл со своего красного угла, да к нам и вышел. Но мы его уже не замечаем, нам картинки посмотреть охота. И разбор его работ теперь идёт по большому счёту. Кинул я тогда робкий взгляд на Севку, а он скис почему-то. Карандаш в ухо засунул и сопит чайником.
– Ну, господа литераторы! Не ожидал я от вас такой борзости. Это ж надо, – говорит, – клеточки на картине считать и каждую смыслом одаривать!
Лучше бы не говорил он этого. Потому что Николка сорвался тут же:
– Так говоришь – муди к бороде подтягиваем? Нарисовал пол в квадратах, три четверти картона ими занял и теперь нас на мякине провести хочешь?! Сколько мы с тобой, Всеволод, не встречались? Три года? И с тех вот самых пор ты ни на йоту не продвинулся! Ещё через три года встретимся. Некогда мне эту херню рассматривать. Я к тебе с поэтом пришел, а ты, падло, испугался? Не доверяешь – скажи. А не дотягиваешь – иди к такой-то матери…
Пока на Николушкином пару чай доходил, я в блаженном восторге осматривал Севкину берлогу. Мастерская, как мастерская. Как сотни, тысячи мастерских, разбросанных по задворкам империи, отданных художникам по лености или при недостатке средств для приведения этих подполий, сараев, полуподвалов и заброшенных убежищ в относительный порядок. Зато под руками умельцев эти крысиные острова, эти клоаки, эти заплесневелые, пришедшие в разор от нерадивости хозяев руины, приобретали вид аккуратненьких островков свободы творчества, становясь кельями для одержимых жаждой познания или просто мастеровых. Но если кто-то из иноков от искусства переступал в своих притязаниях установленный власть предержащими Рубикон, его легко выщёлкивали из возведённого им самим храма, заколотив крест на крест двери и, так уж повелось испокон, выбив все стёкла. А делалось это всё, опять же, руками общественности. Ну, а несведущий, легковерный, идеологически нашпигованный хомо советикус, и по сей день, думаю, верит умело созданной легенде о богемном образе жизни художнической братии. К слову, многие легенды были основаны на реальных фактах, но иной, привнесённой извне, жизни, неведомого многим, но такого заманчивого мира. Мира официальных творцов соцреализма.
А что же андеграунд? А само подполье не прочь было поменяться с ними местами, что, собственно, и произошло вскоре.
Ну, а что касалось легенд и мифов, созданных самими «отверженными», то здесь, милый ты мой собутыльник… Прости… Собеседник… Помолчим в восхищении, выпьем и крякнем от удовольствия. И не надо… Не надо… И сачковать тоже не надо.
Пьём эту отраву до конца. Ибо, коль уж вышло так, что раскрываю тебе душу, то будь добр, будь настолько великодушен, чтобы мы с тобою в градусах… относительно плоскости… Ну, чтоб на равных!
…Хорошо. Шибануло слегка в голову, глотку и желудок продрало, обожгло грудь, душу малость согрело. И пока ещё не затмило разум, не вызвало раздражения и агрессии, пребудем в эйфории сонливой меланхолии. В любви к дальним на Ближнем и близким на дальней… Сглотнём солоноватую, навернувшуюся на глаза грусть. Тоску по родным лицам, оставшимся ТАМ. Там, куда то и дело бегают, не зная удержу и препон наши контрабандистские мысли. И приведут они, меня, например, в город Днепродзержинск. Город, как проклятие носящий имя Железного Феликса и теперь, через много лет, с ужасом взирающий на однажды поднятый его кровавым крестным и с тех пор не знающего ножен, изрядно затупленный, но по-прежнему карающий меч революции…
Город-призрак, гибнущий от радиации, выбросов газов, отходов химической, металлургической, цементной промышленностей, идеологического идиотизма и полной бездуховности. И, наконец, просто от голода…
Город-могильщик, принявший роды у моей матери и загнавший её в сосновый гроб, предоставивший за все муки клочок кладбищенской земли. Земли, осквернённой самим названием кладбища, носящего имя того самого Жданова…
Город-доносчик, сделавший всё, чтобы я возненавидел его… Но где взять мне силы разлюбить его? Нет такой силы. И этот город – мой крест… Нет, не тот крест, что с запозданием в полвека заново был водружён на макушку махонькой, ссохшейся, чистенькой, как набожная старушка, церковки. Это крест распятья, крест римской казни, крест в бессилье разведенных рук.
Я распят на мостовых этого города, мои шаги ещё можно услышать под сводами польского костёла, а мой голос – в позвякивании разорванных цепей восставшего надо всем гигантским фаллосом воистину безбожного памятника Прометею. И хотя после экологической демонстрации я в спешке покинул этот город и моему взору любезней пейзажи Дальневосточного Приморья, и именно они являются мне во снах на Ближнем Востоке, – нет-нет, да и кольнёт в груди, заскребет, заворочается, засаднит воспоминание, пропоют звонкие цепи, павшие с запястий полубога, получеловека. Увы, не мне разорвать эти милые цепи. Слишком со многим связывают они…
Я бы выпил ещё, но, думаю, не простит мне этого мой… А пошёл он!.. Абзац.
14
Герман возился надо мной, скошенным бутылкой спирта, одолженной в соседнем гараже.
– Бред прямо какой-то. Послушать его, так в самую пору отправляться самому в психушку, – сетовал Герман.
Севка, растираясь полотенцем, сочувственно глядел то на моё бездыханное тело, то на полные страдания глаза Германа.
– Ты, Герман, главное не суетись. Литераторы – народ тонкий, чувствительный. Порой вдалбливают себе в голову фантазии и живут ими, мучаются, сами страдают и других на это подбивают… И реальность для них – не то, где мы живём и чем живём, а реальность – это их фантазия. Их жизнь не поддаётся обычной логике. Их логика – это логика воображения. Только здесь они абсолютно свободны. И запомни, парень, для человека творческого, вершиной разума является работа воображения. Это то прозрение, которое создаёт всё новое, небывалое, разгадывающее тайны бытия, распутывающее мифологические клубки истории.
Севка пристально посмотрел на Германа:
– Один умник, как-то сказал, что логика, которой ты, Герман, хочешь соизмерить все поступки, всегда топает на деревянных ногах позади воображения гения. Не станем выяснять степень гениальности нашего пьяного друга, но, согласись, парень, ты сейчас вряд ли поспеваешь за его фантазией.
– Ну вот ты, Сева, раскрашиваешь картинки свои и видишь всё не менее тонко. Но такого, чтоб заговариваться – этого у тебя не наблюдается. А тут, ёлки, пять минут послушал поэта и у самого крыша поехала… Здесь тебе и настоящее, и прошлое и, чёрт его знает, будущее, что ли… Вроде бы как говорит он о будущем, но странно как-то, словно вспоминает его. Сидит со мной за столом и ностальгирует по будущему.
– «Ностальгия по настоящему, что настанет да не застану»…
– Что?
– Да так, вспомнилось… Когда-то, очень давно, ко мне в мастерскую заглянул один парень. Спортсмен. А может быть – милиционер, не помню теперь. Увидел одну картину и, что называется, прилип к ней. На картине было много огня. «Пожар?» – спросил он. «Пожар», – соглашаюсь я. «Жалко лес», – продолжает мысль парень. «А животных?» – интересуюсь я. «Ну да, ведь они тоже сгорят», – соглашается он. Потом, подумав, вымолвил: «Видно костер забыли потушить. Мы это всегда мочой делаем».
Герман развеселился:
– Понятливый парень. Это он о твоей «Химере»?
– А ты, – Севка улыбнулся собеседнику, – ты ведь тоже всё время норовишь свести необычное к обычному. Но ведь смысл Химеры, парень, не в её крылатости. И даже не в том, что она огнедышащий дракон, предстающий львом, козой и змеей. Когда тускнеют краски страха – химера исчезает, уступая место уродству и нелепости. Но и это не главное в мифе о Химере.
– А что же?
– Ты спрашиваешь что? А то, что поразивший химеру, подпадает под её власть. Его химерическая мечта – взлететь на Пегасе на Олимп. И заканчивается это всё безумием.
– Ты думаешь?
– Таков смысл третьего плана мифа о Химере…
– Вот и он сейчас, – Герман кивает в мою сторону, – где-то там далеко в химерических мечтах своих и оттуда глядит на нас своими почти безумными глазами. Даже не знаю, как обо всём этом сказать. Знаешь, Сева, мне, признаюсь, даже жутко стало. Оторопь, что ли взяла. Да ведь пьёт же ещё. Может, потому что в себе запутался, а может – во времени заблудился… Пьет, бляха, как лось из овражка… А потом тонет, мерзавец. Хрен с ним, со снаряжением, вдову его жалко…
– Герман, – Севка покрутил пальцем у виска, – кто из вас двоих заговаривается, какая вдова?
– А, с таким мужем жена почти всегда вдова… Вот посмотришь, очухается – опять под воду полезет. Самоутверждаться будет, скотина. А о нас с тобой и не подумает. Ты б ему, Сева, как друг сказал, что ли. Нет, я серьёзно, я же у него в глазах смерть увидал.
15
Я и сам не знаю, Герман, что со мною, где реальность, где вымысел и что происходит со временем моим. И зачем я продолжаю пить, улетая от «сейчас» в «потом» или «тогда». И над телом моим бездыханным, и над мыслями моими бредовыми, над сугробом памяти моей мечется, исходя слезами, душа моя неприкаянная…
16
И снова полнолуние, и круглолицые оборотни рыщут по миру до третьих петухов, и дети плачут во снах, и беспокойные матери зашторивают от колдовского света окна, а изнеможённые ночными видениями отцы, курят, поминая, кто чёрта, кто Господа, но нет в их душах ни веры, ни знания, ни Бога. Лишь тоска да печаль. Неизбывная тоска по неведомым, но хранимым памятью иным, ушедшим временам, когда человек был ближе к небу и помыслы его были чище, и деяния искренней, и вера истовей.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?