Текст книги "Год Майских Жуков"
Автор книги: Анатолий Постолов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
17. Сон Марка. Первое предклинье[3]3
Предклинье (прекунеус) – зона головного мозга, которая связана c изменением субъективных переживаний человека и отвечает за ощущения счастья. Прослеживая активность этой зоны во время сна, было замечено, что она вовлечена в интегрирование информации о прошлом и будущем.
[Закрыть]
…я вижу искажённую проекцию пространства глазами человека, который стоит сбоку от меня. Возможно, он мой двойник. Но когда я пытаюсь к нему прикоснуться, рука проходит сквозь пустоту и застревает в вязкой воздушной массе. Воздух сгущён до состояния опары. Я вижу шафрановые подпалины на деревьях и понимаю, что солнце заходит. В перекличке птиц чувствуется предзакатное ощущение прохлады. Птицы тараторят на языке, который я знаю с детства, я ловлю отдельные слова, но не понимаю, как они коррелируют между собой. «Люди приручили птиц, птицы говорят на языке людей, – шепчет мне тот, чьим голосом я произношу слова. – Все птицы – механические игрушки, вобравшие язык людей и забывшие свой птичий язык…». «Тихие Палисады, ах, Тихие Палисады, о-ля-ля, Тихие Палисады…» – Оповещают птицы друг дружку, называя место обитания.
Я вижу дома на склонах. Некоторые из них выкрашены в терракотовые густые тона и чем-то напоминают виллы в Тоскане или Умбрии.
Женщина отодвигает застеклённую дверь и выходит во двор. Кто эта женщина? Я её знаю? Сразу за ней туда же устремляется лохматая тень собаки, которая на миг замирает, настороженно к чему– то принюхиваясь, и затем бросается в глубину двора к обвитому вьюнком штакетнику. Я определённо знаю эту женщину, я узнаю собаку…
Женщина начинает протирать влажной тряпкой овальный тиковый стол, сметая с него сухие еловые иглы, дохлых мушек и, случайно заброшенные ветром в это хвойное царство, палые листья, похожие на выцветшие мандариновые корки. Из кухни, окно которой выходит во двор, доносится душистый запах снеди. Слышно, как шипя и потрескивая, что-то урчит на сковороде…
Я понимаю, что приближается Фиеста. Я пытаюсь разглядеть того, кто стоит рядом со мной и чьими глазами я познаю мир, но не успеваю… Совсем рядом сердито тарахтит мотоцикл, урчат моторы подъезжающих машин… И вот входят гости во главе с Фокусником. Он возвышается над ними, но, похоже, они его не видят. Они наступают ему на ноги, толкают его, бьют по лицу, размахивая руками, но он, как и тот, чьими глазами я на всё смотрю, не чувствует прикосновений… Их тела проходят сквозь него, как ныряльщики сквозь толщу воды.
На столе появляются тарелки, бутылки, закуска. Фокусник стоит в стороне и адаптирует гостей для ужина на восьмерых. Тёплая компания, будто наобум выхваченная Фокусником для таких посиделок, четыре смешанных пары, как восемь шёлковых платков ярких расцветок, повязанных попарно. Фокусник подбрасывает их в воздух, и они, каждый по отдельности, опускаются к нему на ладонь. Он неуловимым движением связывает их поочерёдно, заталкивает в нагрудный карман своего чёрного фрака и вытаскивает из левого уха, причём, количество платочков увеличивается с непостижимой щедростью, как будто они размножились, и ухо Фокусника – это орган их размножения. Что неудивительно, потому что ухо – одно из самых обольстительных изваяний физического мира, (как поздно я это понял!) придуманное самим Фокусником и, естественно, им же опробованное. На цветных платочках.
Меня окликают. Я понимаю, что обращаются ко мне, но почему-то меня называют Матвеем. Господа! Очнитесь, моё имя Маттео. Я пытаюсь объяснить, никто не слушает. Запахи еды всё назойливей лезут в ноздри.
И опять я слышу, кто-то меня зовет: – Матвей! Я Маттео, вы слышите, Маттео! У меня есть фиктивное имя Маттео. Оно стало производным от данного мне имени Матвей. Я стёр из памяти деревенское местечковое имя Матвей. Мои предки были вскормлены волчицей, вы слышите! О, эти запахи, они меня сведут с ума. Я вскормлён молоком волчицы… Но молока не хватило, и я оказался в гетто, и меня назвали Матвеем, якобы, божьим человеком…
Когда же это было и где я сумел разглядеть сумеречного Маттео? На смотровой площадке Пизанской башни или в Джоттовой фреске на стенах капеллы Скровеньи? Неважно. Он теперь вселился в меня, зверь из волчьего логова…
Я разглядываю себя, стоящего рядом, я пытаюсь тронуть свой локоть, и опять рука проходит, как сквозь опару, нанизывая на пальцы вязкие лохмотья воздуха. Я знаю этих людей – и не знаю. Но хозяйку и собаку я знаю наверняка. А кто этот мотоциклист в кожаном весте? Кто этот "классико анджелино"? Я ему киваю, но почему-то он меня не замечает. Как ладно на нём сидит кожаный вест байкера, а на мизинце посверкивает золотой перстень с черепом. Байкер обнимает женщину, которую я определенно знаю. Я тоже обнимал эту женщину. Но очень давно…
Обмен репликами, немногословные намёки и взгляды по умолчанию перемежаются с небрежным смакованием вина из высоких бокалов, с возбуждающим трением ржаного хлеба о жернова зубов, с леденящей глотку голландской водкой Кетель… Лохмато дыбятся на тарелках салатные листья, кубики овечьей брынзы влажно блестят на их склонах, точь-в-точь, как домики на холмах Тихих Палисадов. И вдруг возникает шёпот, он нарастает и превращается в крик глашатая, в гротескный попугаячий анонс: "Главное блюдо! Главное блюдо! Подготовить площадку для приземления!" И на середину стола приземляется, тормозя соплами и поднимая пыль, блюдо запечённого лосося…
О, диво! До чего же оно похоже на румяную венецианскую маску, усыпанную блестками. Рыбина возлежит на блюде, облепленная зёрнышками кунжута, а разбросанные по кругу иглы таррагона и виньетки укропа задают тон, начиняя эту гурманоидную маску безумным бравадо Венецинского карнавала… И я хочу кромсать, мять клыками эту, ещё пышущую жаром рыбину, и с чувством карнавального безумия ощутить на языке её податливую, почти живую мякоть… Ведь я вскормлён волчицей…
О, снедь! О, снедь! О, снедь!
Описывать тебя прелестнее всего на голодный желудок в музыкальном сопровождении безымянного саксофона, чьё завывающее "вау-зу-вау-зу-зу-зу-ва" доносится из подворотни на Бродвее или под "жу-жа-жу-рель" аккордеона, негромко грассирующего в тени навеса на покатой улочке Монмартра. Но аккордеон лучше всего мурлычет под провансальские салаты и на десертных сессиях, а для серьёзной трапезы хорош именно саксофон, заманивающий нас в такие па-де-де фазаньей тушки под соусом бешамель… Я сглатываю слюнки, как будто во сне, но ведь это наяву. Наяву? Но этот желеобразный воздух меня сведёт с ума…
А вот и Лео – мой двойник – возможно, друг детства… мифологический типаж, настоянный на дрожжах фламандской закваски, блистающий лысым черепом кирпичного цвета и живыми подвижными глазами, толстый бородач сократовского типа, философствующий гурман, церемониймейстер весёлых застолий, душа компании… Я его знаю, я пытаюсь его обнять, похлопать по плечу, но мы, как магниты обращённые друг к другу одинаковыми полюсами, делаем напрасные усилия для сближения, и нас отталкивает и отбрасывает в стороны непонятная сила.
Он начинает рассказывать, а я залезаю под стол, поближе к собаке…
Это самка, золотистый ретривер по кличке Лекси, она добрейшее существо. Мы говорим с ней о всякой чепухе, о последнем фильме Альмодовара, о мнимом завещании Маркеса, о лондонских кофейнях, о круизе на Багамы, о новых методах лечения фибромиалгии, короче, о разном… А в промежутках то и дело вкрапляются застольные разговоры, которые для нас, устроившихся полулёжа в позе римских патрициев, превращаются в подстольные – ведь перед нами маячат только ноги, ноги, ноги… И сразу от Маркеса мы перебрасываемся на разговор о невозможно высоких каблуках – последнем крике сезонной моды, и о клонировании сумочек лучших итальянских дизайнеров на потогонных фабриках Тайваня и Бангладеш… В этом яростном и прекрасном обмене мнениями незаметно проходит время. Изредка чья-нибудь рука с ломтиком грюйера шарит под столом, пока Лекси аккуратно, стараясь не вдыхать запах наманикюренных пальчиков, берёт в зубы грюйер трехлетней выдержки и делится со мной, при этом она ворчит, но не сильно.
А сверху доносится голос Лео, вот он рассказывает подмалёванные его фантазией аппетитные мифы, добытые из редких кулинарных книг и семейных преданий, словно воссоздает шаг за шагом то разнузданный лукуллов пир, то пахнущие костром охотничьи враки, то барские именитые обеды… Всю эту сочную палитру дополняет он сам – бородатый и толстый, щедрый на жизненные соки, гегемон гастрономии, поистине живописный персонаж. Из ему подобных живописал Рубенс своих фавноподобных мужчин, своих силенов и обжор, склоняющихся к обнаженным плечикам вальяжных дев…
И пока он витийствует, начиняя полуфантазийные блюда какими-то им же сочинёнными на ходу ингредиентами и специями, перед моими волчьими и перед Лексиными собачьими глазами возникают, тая во рту и сладко похрустывая на зубах, все эти сердцевинки и корочки, хрящики и филейки, ужарки и тартинки… Они проплывают перед нами в воображаемом карнавальном шествии, почти ощутимые на ощупь… Наверное, вот так же зазывно и ярко несли сквозь толпу свои тела, облепленные венками и гроздьями винограда, римские девушки на праздниках вакханалий. А Лекси наклоняет к моему уху милую морду и шепчет: "Ей богу! Совсем не обязательно блюдо должно щекотать язык своим французским прононсом. Суровая пища буканьеров – хлеб из отрубей и бобы с солониной – чудесный мираж для голодного воображения, даже если ты, Маттео, (спасибо, псина, только ты и помнишь моё псевдоимя), даже если ты никогда не был в пиратской шкуре и не представляешь себе, какая же это гадость – солонина…"
А присыпанное мелкой звёздной солью вечереющее небо и щекочущий ноздри запах хвои только усиливают вязкость воздуха и невозможность пошевелить пальцами, и птицы начинают падать с деревьев, звякая заводным механизмом, или это шишки, напоминающие птиц, медленно цепляясь за ветки, падают с патриарших елей?
Я стою на тёмной улочке среди увитых бугенвиллеями и жимолостью палисадников, среди аккуратных коттеджей, напоминающих, если смотреть из глубин космоса, зёрнышки бытия, в которых соединяются и распадаются, воспроизводят себе подобных и умирают в одиночестве таинственные белки жизни. Я стою на пустой сцене в пустом театре.
Зрители разбежались. И только в глубине сцены, на заднем плане виден кусок океана, подсвеченный береговыми огнями.
Легковая машина без габаритных огней медленно проплывает мимо. Я пытаюсь увидеть водителя, но в машине никого нет. Приборная доска мигает красноватыми точками и тире. Я смотрю вслед этой нелюдимой машине и успеваю только прочитать тускло подсвеченный номерной знак FABP7.
Сразу возникает странное ощущение возвращения в реальность, кажется, что эта машина стягивает с меня плотную и липкую воздушную массу. Воздух становится прозрачным и невесомым.
И чёрная пантера выходит из чащи кошачьей походкой, она подходит и ложится у моих ног. Я хочу погладить чёрную кошку и боюсь. Опасность, которая исходит от неё, затаилась и подаёт сигналы из глубины веков… Я хочу довериться чёрному зверю, но нас разделяют континенты…
Я сажусь рядом с пантерой, в провалах её глаз отражается ночное небо, и неожиданно она начинает говорить. Слова звучат, как спиричуэлс, напевно и ритмично, хотя я понимаю, что это охотник, приминающий траву безбрежной саванны, создаёт строчки, которые я впитал с молоком матери, а может быть с молоком волчицы… всё остальное неважно, потому что мир, мой мир стоит на краю бездны. И мои предки голосом чёрной пантеры поют свою молитву, свой гимн, своё проклятие… Я слушаю музыку слов и дышу этой музыкой:
Now, this is the cup the White Men drink
When they go to right a wrong,
And that is the cup of the old world’s hate —
Cruel and strained and strong.
We have drunk that cup – and a bitter, bitter cup
And tossed the dregs away.
But well for the world when the White Men drink
To the dawn of the White Man’s day![4]4
Белые Люди из первой чашиПьют, идя в бой против зла,А в чаше другой – ярость старого мира,Жестока, горька и подла.И эту чашу, горькую чашу,Испили мы, бросив пустой сосуд.Но благо, когда за зарю своей эрыБелые Люди пьют!Редьярд Киплинг. «Песнь Белых Людей»
[Закрыть]
«Ни одной птицы не осталось, чтобы повторить твою мелодию», – говорю я чёрному зверю, и смотрю в провалы его глаз.
"Но ведь они поют, – говорит зверь. – Ты разве не слышишь их голоса?"
Это играет пластинка, хочу я сказать, слёзы текут по моим щекам, и луна на небе, как венецианская маска, передразнивает меня, кривя свой рот. А птица с пластинки поёт, поёт на языке, который я выучил много лет назад, оказавшись в стране чудес, и я без труда понимаю каждое слово:
The sky was blue
And high above.
The moon was new
And so was love.
И вдруг другая птица на соседней ветке подхватывает эти слова, и я слышу её гортанное с хрипотцой щебетание, будто и впрямь игла царапает старую пластинку, оставляя кровавый след на борозде…
The sky is blue
The night is cold.
The moon is new
But love is old…
18. Формула пробуждения
Момент пробуждения – довольно загадочная область познания, которую научные теории обходят стороной. Психологи, физиологи, толкователи снов, всякого рода бихевиористы могут рассказать много о том, почему одному человеку достаточно четырех часов сна, а другому не хватает десяти часов и вообще, что там творится в голове подопытного индивидуума, когда он или она вздрагивают, бормочут, скрипят зубами, испытывают непроизвольную эрекцию, видят сны, не видят снов… Но всё это – хождение вокруг да около. Нас-то интересует ключевой момент данного явления, спрессованного иногда до миллисекунд.
Любой посторонний фон, который разрывает тончайшую плеву между сном и явью, – вот что определяет момент пробуждения. В понятие постороннего фона может входить ночной кошмар, звонок будильника, перекличка птиц, икроножная спазма, чей-то голос – приятный или раздражающий, громыхание посуды на кухне, форсаж мотоциклетного движка и даже внутренняя готовность организма открыть глаза.
Триггер, идущий из подсознания, либо внешний возбудитель, способствуя пробуждению, заставляют задуматься: существует ли формула или гипотеза, объясняющая момент пробуждения в эти сотые доли секунды? Иными словами, хорошо бы найти какой-нибудь мировой закон пробуждения, что-нибудь вроде E= mc². Но никакой статистики, изучающей столь необычный момент истины, не существует, поведенческие науки этой миллисекундой никогда не занимались, психологи могут сказать, что происходило до и что происходит после. Но сам момент упускается.
Нырнуть в это неведомое можно только с помощью лингвистики. Более конкретно, – с помощью синтаксиса. Попытка разложить по полочкам все сопутствующие факторы и вывести наиболее вероятную синтаксическую формулу пробуждения привела к такому простому предложению: «Я вдруг проснулся». Личное местоимение первого лица взято условно, его можно заменить любым другим.
Это повествовательное предложение состоит из трёх частей – подлежащего, сказуемого и обстоятельства. Как положено, в нём есть предикат и парадигма, то есть состояние действия и грамматический арсенал для словообразований. Довольно интересную роль в нашем примере играет обстоятельство (наречие) "вдруг". Его легко можно преобразовать в междометие-восклицание, или просто заменить восклицательным знаком.
Вот как будет выглядеть формула пробуждения в этом случае: (Я)!
проснулся. Человек выныривает из своего сна под действием побудительного сигнала, который имеет разную длительность и интенсивность воздействия на подсознание, в зависимости от того, кто этот сигнал посылает и насколько глубоко подсознание ушло в себя.
Приведём конкретный пример.
Марика утром будит обычно папа, но иногда это делает мама, особенно, если папа очень устал и ему не надо с утра идти в техникум. Мама жалеет Марика и растягивает побудку на пять этапов: вначале она тихонько заглядывает за ширму и говорит вроде бы даже не Марику, а самой себе: "Сыночка, просыпайся". Сыночка не шевелится, он и не слышит маму. Через пять минут делается вторая попытка, затем третья.
Пока что всё напрасно. Во время четвёртой побудки мама произносит более требовательно и достаточно громко: "Марик, пора вставать, ты опоздаешь…" Марик в своем сне это повелительное наклонение воспринимает как подсказку собственного внутреннего голоса, и он понимает – счёт идёт на секунды, перед ним будуар Дездемоны, и надо успеть спасти белокурую красавицу от ревнивца Отелло, не преминув по дороге заколоть кинжалом подлого интригана Яго. Развязка приближается, и никакое школьное расписание не должно помешать апогею. Пятая попытка не оставляет маме выбора. Она кладёт руку на плечо ребёнка и, тормоша его, не совсем ангельским тоном предлагает немедленно вставать. И надо же! В эту самую минуту, когда Марик уже готов закрыть красавицу своим телом от ревнивого мавра, он просыпается, чувствуя необыкновенный подъем и дрожь в коленках. Вот как будет выглядеть наша формула в этой ситуации побудки с пятого раза: (Марик)! проснулся.
Рассмотрим ещё один вариант постороннего вторжения в царство сна. Покажем его на конкретном примере с отличницей восьмого класса Ирой Кучер, у которой всегда очень глубокий сон, особенно в 6 утра. Появление соседа мотоциклиста под её окном никак не тревожит Иру. Даже когда после третьей попытки мотоцикл заводится с резким выхлопом и спортсмен-мотогонщик короткими рывками форсирует подачу газа – даже эти звуки, смешанные с дизельной вонью, не могут разбудить Иру. Она в это время в своем сне под звуки увертюры Чайковского "1812 год" выступает на математической Олимпиаде и, кажется, нашла ответ к сложному иррациональному уравнению, а значит, золотая медаль ей уже…
И в эту минуту мотоциклист срывается с места на ракетной акселерации, одновременно выдавая оглушающий рёв, по трагизму и ярости напоминающий рёв циклопа Полифема, которого ослепил хитрый Одиссей. Вот как будет выглядеть формула побудки для Иры Кучер:
(Ира)!N ⁿ проснулась.
Два исключения в наших рассуждениях, тем не менее, существуют – это летаргический и лунатический сны. Но на их изучение можно потратить всю жизнь и неизвестно, будет ли достигнут результат; а жизнь коротка, поэтому вернёмся к искусству прозы, к синтаксису простых и сложноподчинённых предложений, к метафорам и эпитетам, не требующим временного сжатия до миллисекунды. Говоря более конкретно, вернёмся в ранее утро 30 апреля 1974 года.
* * *
Едва первый солнечный луч чиркнул, зажигая козырёк крыши дома № 4, как неожиданно, без всякого предупредительного выстрела добрую половину спящих граждан разбудил голос Васи – городского сумасшедшего, который время от времени посещает Каретников тупичок, сопровождая свой визит песней из фильма Радж Капура «Бродяга».
Появляется Вася обыкновенно ниоткуда, чаще всего он возникает в какой-то точке на улице Коперника, и началом его представления служит эта популярная песня из индийского фильма. Вася идёт, весело размахивая руками, несколько нелепый в своих, едва доходящих до щиколоток штанах; выражение идиотизма на его лице несёт такое полноводие чувств, о каком местные жители могут только мечтать, потому что Вася поёт свою любимую и единственную песню – она его знамя, его родимое пятно и доминирующая нота всей его жизни.
В фильме "Бродяга" герой Радж Капура начинает её словами на хинду "Абара му", что означает "Я бродяга". Вася очень легко сделал перевод первой строчки на русский язык и стал петь "Абара я", добавляя многоступенчатые а-а-а-а-а… Они-то и будят народ в радиусе примерно полквартала, будят своей внезапностью, своим глубоким отличием от рычащих моторов, пьяного мата, громыхания кастрюль на кухне, мерзкого трезвона будильника и прочих раздражающих побудок.
В Каретников переулок менестрель Вася заглядывает редко, но наверняка. Обычно он идет по Банковской к Жовтневому проезду, но иногда поворачивает в наш тупичок…
Вот и в то утро, оказавшись рядом с подъездом дома № 4, Вася грянул во всю мощь своих легких "Абара-а-я!", и, как бы глубоко Марик не был затянут в воронку сна, он вздрогнул, с трудом разлепил один глаз и посмотрел на часы. Стрелки сошлись в одну линию, фиксируя тридцать три минуты седьмого. Отрывной календарь, как обычно, плёлся в обозе вчерашнего дня, показывая 29 апреля 1974 года. Благодаря Васиной песенке Марик очнулся в тот миг, когда его мозг находился в фазе быстрого сна, а подсознание настолько глубоко засело в будущем, что многоцветный калейдоскоп сновидения крутился перед глазами во всём своём великолепии. Интенсивность действия и детали сна, казалось, пропечатались на сетчатке наверняка и надолго, но едва удалось разлепить второй глаз, как все эти пёстрые полуабстрактные картинки начало затягивать в глубокую воронку забвения. Осталась только подсохшая слизь на веках и язык, шершавый, как остывшая магма.
Марик сразу вспомнил, что заснул довольно рано. Накануне вечером, измученный экспериментом по перегонке высокожировой молочной субстанции в икру севрюжью, химически стойкую, он рухнул в постель, когда ещё не было девяти часов. Проваливаясь в сон, он почувствовал на лбу мамину тёплую ладонь и её тревожный голос: "…кажется, его слегка температурит, может быть…" – окончание фразы поглотил Морфей.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?